bannerbannerbanner
Тайна любви

Николай Гейнце
Тайна любви

Геннадий Васильевич, тронутый до слез, подкрепил свой монолог сильным ударом кулака об стол.

Пиво расплескалось и обрызгало его старую рожу и испестрило ее крупными каплями.

– Ну, однако, пора!.. Идем спать… Эй, Ласточкин, идем. Подымайся, товарищ тебя призывает! Так я когда-то распевал в Харькове, не помню только мотив.

Он силился подняться, но, сделавши несколько попыток, остался на месте.

– Ах, черт возьми, какие мне подносили подарки, – продолжал он вслух свои воспоминания. – Эх, горе, мое горе, как подумаешь, что все миновало и даже волосы вылезли! Эй, ты, человек, прощелыга, получи, остальное в свою пользу, – указал он слуге на недопитые кружки пива… Ну, идем, товарищ.

Собравшись с силами, он встал, и, схватив под руку Ласточкина, потащил его к выходу.

Тот оказался, впрочем, крепче своего товарища и стал, в свою очередь, его поддерживать.

Между тем Фанни Викторовна и Свирский шли под руку пешком. Ночь была ясная и лунная и первой захотелось пройтись, болтая о пустяках.

Они повернули в Щербаков переулок, пересекли Троицкую улицу, Владимирскую площадь и пошли по Кузнечному переулку.

Разговор их был до крайности однообразен.

Он восхищался ее внешностью, голосом, она расспрашивала подробно, где он живет.

Но этот предмет скоро истощился.

Собака лежала на тротуаре и лениво заворчала на них.

Они заговорили о собаках.

Он любил больше кошек, она обожала маленьких мопсиков, белых болонок и уродливых мосек. Разговор опять оборвался.

Они замолчали, как вдруг из-за поворота улицы появился пьяница, пробираясь по стенке.

Они послали ему вдогонку несколько укоризненных слов и снова смолкли.

Прошел городовой.

Она слегка вздрогнула.

Он поспешил рассмешить ее.

По правде говоря, пора было им прийти…

И они пришли.

Он позвонил у большого подъезда громадного дома на углу Пушкинской улицы и Кузнечного переулка.

Это был известный меблированный дом «Пале-Рояль».

V. В Пале-Рояле

Газ уже был погашен.

Заспанный швейцар отворил им дверь с огарком в руках.

Леонид Михайлович взял у него из рук этот огарок, а на камине швейцарской ключ и повел Фанни Викторовну по темной лестнице на четвертый этаж, где он занимал угольный большой номер, состоящий из прихожей, приемной и глубокого алькова за занавеской, в котором стояла кровать, помещался мраморный умывальник, вделанный в стене, с проведенной водой и маленький шкапчик.

Отперев дверь, он пропустил молодую девушку в номер, освещенный лишь лунным блеском через четыре окна.

При этом освещении обстановка номера казалась почти фантастической.

Множество картин и фотографий, висевших на стенах, статуэток и безделушек, стоявших на письменном столе и этажерке, салфеток на столах и большой ковер на полу уничтожали казенный вид меблированной комнаты и придавали ей уютность.

Он зажег лампу, стоящую в углу на высокой металлической подставке с матовым тюльпаном, опустил занавеси на окнах и при этом мягком освещении комната получила еще более уютный, приветливый вид.

Фанни Викторовна сняла шляпу и тальму и села на турецкий диван.

Он поместился у ее ног на брошенную им на пол подушку, которых несколько лежало на диване, и стал восторгаться ее талией, уверял, что умирает от желания поцеловать ее волосы, которые волнистыми прядями спускались на белоснежную шею.

От одного из ее движений выскользнула шпилька и длинная тяжелая коса, рассыпавшись, упала на ее платье, которое, плотно обхватывая стан, великолепно вырисовывало ее соблазнительно сложенную фигуру.

Но она была печальна и рассеянно оглядывала комнату человека, к которому пришла, увлеченная его страстными признаниями.

Внимание ее обратила на себя самая большая висевшая на стене картина, это была копия с гравюры Гогардта, на которой были изображены сцены из жизни куртизанок.

Она встала с дивана и подошла посмотреть поближе.

Растрепанный вид этих прелестниц, пьяный юноша, у которого красивая девушка вытаскивает из кармана часы, вся эта обстановка с веселящимися стаканами, женщинами, ругающими и грозящими друг другу ножами, в углу полулежащая женщина в обтрепанных юбках и с полурасстегнутым корсетом. Сверх шелковых чулок она надевает высокие сапоги, ее лицо было украшено двумя мушками, на лбу и верхней губе.

Вся эта смелая, беспощадная правда жизни вызвала в ней горькие воспоминания.

Перед ней быстро пронеслось видение прошлых пирушек.

Она долго молчала, как очарованная, внимательно рассматривая картину.

Наконец, сквозь зубы, как бы очнувшись, она проговорила:

– Как это хорошо сделано.

Она опять села на диван.

Леонид Михайлович был задумчив.

Оба они были расстроены.

Она раздумалась о своей прежней жизни. Картина Гогардта, в связи с пройденными ею сейчас улицами, по которым она бежала из притона на Ямской, пробудили в ней воспоминания.

Все замашки грязных вертепов, все вкусы и привычки публичных женщин, от которых она старалась отвыкнуть, таились в ней.

Чем больше она следила за собой, чем больше избегала грубых выражений, крепких слов, тем назойливее они срывались с ее языка.

Она смотрела так мрачно на тюльпан горящей лампы, что Леонид Михайлович не знал, что делать.

Часы, стоявшие на камине, пробили три часа.

– Не пора ли спать? – заметил Свирский.

Она прошла за занавеску алькова, а он уселся в одно из кресел и погрузился в размышления.

По правде сказать, мысли его были невеселы.

Он рано лишился материнской заботливости, привезенный в Петербург и помещенный в гимназию. Мать жила в маленьком имении Тамбовской губернии и экономила на нужды сына, отправившегося в столицу.

Он окончил гимназический курс и поступил в университет, но не выдержал искуса до конца и вышел со второго курса юридического факультета.

Широко воспользовавшись предоставленной ему свободой, он в столичном разгуле иссушил свою душу и тело.

Чувствуя в себе истинный талант, который ценится артистами и уважается простыми смертными, он, очертя голову, бросился в омут литературы.

По несчастью, в этом омуте было мало живительной влаги и он жестоко расшибся о камни.

Он вынырнул, не достигнув благодетельной глубины.

Он, правда, жил своим пером, но это была жалкая, полуголодная жизнь.

Принужденный насиловать мысль, желая воплотить все причудливые образы, которые плодило его воображение, он напрягал свои нервы и его одолевала усталость.

Иногда, в счастливую минуту, он создавал страницу поразительно смелых строк, как бы под внушением злого духа, но на другой день был не способен набросать и трех строк, и после многих усилий малевать слабые образы, которые хотя и печатались, но ускользали от внимания критики.

Он мечтал о возбуждении своего духа, о том, что талант его просветлеет от осуществления одной из его чудовищных фантазий, фантазий поэта и художника.

Он грезил о любви женщины, женщины в роскошном наряде, освещенной фантастическим ореолом богатства, одним словом, женщины, для него невозможной.

Он жаждал любви женщины тщеславной, с блестящими глазами, с меланхолией во взоре.

Он мечтал о ней, о женщине с янтарной кожей, с легкой синевой под глазами, он стремился к ней, непонятной и мудрой.

Он представлял ее себе волнующейся и трепещущей, но по большей части скромной и преданной.

Это были его лучшие неосуществимые мечты – та жажда неизведанного счастья.

Фанни обилием и богатством шевелюры, живыми, выразительными глазами, чувственным выражением губ осуществляла до некоторой степени его идеал, который он так долго и тщетно искал.

Он восхищался ею на сцене и считал ее способной сыграть ту роль, которую он назначил ей в своих мечтах.

Теперь он думал об этом, и вдруг вспомнил, что ему место не на кресле.

Фанни Викторовна сперва удивилась его отсутствию, потом заснула.

Она привыкла видеть себя рабой чужих желаний и никогда не встречала подобного человека.

Неизведанный ею пыл страсти, свежая струя юности, бешенное увлечение дохнули на нее и очаровали ее.

Она говорила себе, что для любви, видно, нужно быть иначе созданной, она была бесконечно благодарна ему, что он сумел изгладить в ней воспоминание ее старых грехов.

Она, казалось, испытавшая альфу и омегу любовных наслаждений, она – забылась и увлеклась искренно.

В первый раз она была не вещью, а женщиной.

Утром Свирский проснулся первый и растерянно посмотрел на нее.

Она спала, раскрыв рот, вытянув ноги и закинув голову.

Он спрашивал себя, не спровадить ли ему и эту, как многих других.

Фанни между тем открыла глаза и так мило улыбнулась, что он расцеловал ее и спросил, хорошо ли она спала?

Вместо ответа, она выскользнула из его рук и чмокнула его в губы.

Он потерял голову от восторга.

Он счел ее достойной всевозможных ласк, и осыпал ее потоком нежностей.

Но ее одеванье поставило его в тупик.

Она одевалась, как и все женщины: сидя на кровати, натягивала свои длинные чулки и шпилькой застегивала пуговицы ботинок.

Вставши, она вышла из-за занавески алькова, подошла к туалетному столику и принялась, прежде всего, как делают все они, отдернув занавеску, смотреть на улицу.

У какой женщины не бывает этого жеста?

Какая женщина не сделает обычный глупый вопрос:

– У тебя есть мыло? Ах, и пудра… какая прелесть, из каких духов?

Он внутренно упрекал себя в том, что считал ее исключением, однако, тихо вздохнул, когда она совершенно оделась.

Он сожалел, что она уходит; он удерживал ее и уговаривал позавтракать.

Нет, ей нельзя, она ждала прачку и торопилась домой.

Этот ответ раздражил его.

Все женщины, когда хотят уйти, все выставляют один и тот же предлог.

Он, к несчастью, слишком хорошо это знал.

 

Она, однако, уступила его просьбам, и Леонид Михайлович позвонил.

Явившемуся коридорному он приказал принести из помещавшейся внизу столовой два бифштекса и кофе, а в магазине купить бутылку белого вина и яблок.

Вскоре все было принесено и они начали завтракать, прерывая этот завтрак поцелуями.

Из коридора доходил звук фортепьяно.

Какая-то консерваторка разучивала этюды.

С улицы слышны были шум и визг саней.

Наконец она встала, потянулась, поцеловала его еще раз и исчезла, назначив свидание в тот же вечер в «Зале».

Когда она ушла, он почувствовал себя одиноким.

Его комната показалась ему скучной и холодной.

Он оделся и вышел.

Он посетил издателя, который был ему должен, но не получил ни копейки.

Надо было как-нибудь убить день.

Он пошел бродить по улицам и зашел к Доминику.

Пробило два часа.

Он решил, что просидит, не вставая целый час за поданной ему кружкой пива.

Читал и перечитывал журналы, зевал, закурил сигару, подумал, что окружающие его вели дурацкие разговоры, поминутно глядел на часы. Позвал, наконец, человека, заплатил за пиво и вышел, внутренно упрекая себя, что не высидел пяти минут до часу.

Он снова пошел фланировать по Невскому, прошел до Адмиралтейства, несколько времени полюбовался на адмиралтейский шпиц, как бы на что-либо для него новое, вернулся, снова зашел к Доминику, приказал подать себе содовой воды, снова перечитал номера журналов и снова ушел.

Он очень обрадовался, увидя на углу Малой Конюшенной приятеля, которого он обыкновенно избегал, и угостил его в ближайшем ресторанчике коньяком, а когда часы, наконец, пробили шесть, поспешил расстаться с ним.

Настал час его свиданья с Фанни.

Он скверно, без аппетита, пообедал и торопливо побежал в «Зал общедоступных увеселений».

Там никого еще не было, но его привыкли видеть приходящего первым.

Артисты, впрочем, были уже все в сборе.

По обыкновению пьяный Аристархов кричал и приставал ко всем.

– Эй, Фанни, скажи-ка мне, милочка, что сталось с писакой, который за тобой волочается? Ты все еще его любишь, плутовка? Ну, ну, не гримасничай, видишь, шучу. Не хочешь ли кофейку и рюмочку ликера… Я прикажу подать…

Свирский быстро вошел и увлек Фанни Викторовну со сцены в залу.

Они передали друг другу впечатления дня.

Леонид Михайлович жаловался на скуку, которую ощущал в разлуке со своей милой.

Та, по временам, довольно мило улыбалась, хотя делала вид, что это ее не удивляет.

Его, чересчур явно выражаемая, нежность и любовь делали ее, как всех женщин, заносчивой и надменной.

То, чего бы они искали в другом как милости, здесь они принимали как должное, даже с некоторым пренебрежением.

Женщина по натуре своей или раба, или деспотка, в зависимости от того, с кем столкнет ее судьба – с палачем или с жертвой.

Свирский, считавший себя знатоком женщин, под влиянием охватившей его чисто животной страсти к этой женщине, позабыл это правило и сделался жертвой.

Фанни Викторовна поняла его слабую струну и с этого же вечера стала им верховодить.

Он терпеливо переносил ее владычество, ожидая ласки, как награду за рабство.

Вечер в «Зале» прошел по обыкновению. Те же артисты, те же песни, та же публика, те же шансонетки и арии.

По окончании своего номера во втором акте, m-lle Фанни, как и накануне, исчезла из «Зала» с Леонидом Михайловичем.

На этот раз они наняли извозчика и заехали перед тем, как возвратиться домой, поужинать в отдельный кабинет ресторана Палкина.

VI. По-семейному

Фанни Викторовна зачастила своими посещениями к Леониду Михайловичу.

Она проводила у него почти все свое свободное время и даже перетащила в его номер половину своего скарба, не желая подниматься по утрам слишком рано и бежать домой переодеваться.

Целый месяц они были безмятежно счастливы.

Вдруг над ними разразился двойной удар.

Аристархов и Фанни Викторовна по интриге «левой руки» директора «Зала общедоступных увеселений», так звали за кулисами дебелую певицу, имевшую сильное влияние на директора, потеряли место, а газета, где работал Свирский, прекратила свое существование, впредь до возобновления, когда она выйдет улучшенной и более соответствующей идее издателя, как сказано было в успокаивающем обобранных подписчиков объявлении.

В этой катастрофе у Леонида Михайловича пропали заработанные сто рублей, а молодая девушка очутилась без места, на улице.

Она плакала и заявляла, что не хочет быть ему в тягость, что она будет искать и, конечно, найдет другое занятие, что Аристархов все-таки ее друг, и что она, наверное, получит место в том театре, куда поступит он.

Свирский ненавидел актера и постоянно сдерживал бешенство, когда Геннадий Васильевич с ней фамильярничал или заигрывал пошло и грубо, – как, по крайней мере, казалось Леониду Михайловичу.

Он объявил наотрез Фанни Викторовне, что ни за что не позволит ей даже видеться с ним.

– Так что же мне делать? – вздыхала она.

Он пожал плечами.

В душе каждый думал одно и тоже и каждый ждал, чтобы другой высказался.

Он больше не мог жить на два дома.

Надо устроиться одним хозяйством.

Издержки, таким образом, будут сокращены наполовину.

Решили бросить «Пале-Рояль» и нанять маленькую квартирку, где и поселиться вместе.

Это было тем легче, что, несмотря на жизнь в меблированном доме, у Свирского была своя мебель: письменный стол, этажерка, кровать и проч. Приходилось прикупить, конечно, но это не беда. Он достанет денег.

Фанни Викторовна взялась стряпать, убирать комнаты, шить белье и даже стирать, в крайнем случае она даже могла сшить себе платье и сделать шляпку.

Свирский убеждал себя, что вдвоем они проживут дешевле, чем он жил один.

Когда это решение было принято, они не успокоились, пока не привели его в исполнение.

Он торопил ее, занял денег, заплатил за ее комнату, купил на рынке кой-какую мебель. Квартиру в две комнаты с кухней он уже подыскал заранее на Коломенской улице.

Они переехали.

С помощью вещей Свирского, картин, подушек и салфеток, их квартира приняла не только уютный, но даже шикарный вид.

Оба были в восхищении и прыгали как малые ребята.

Их первый вечер был восхитителен.

Фанни Викторовна привела все в порядок, отложила белье для починки, и он любовался на нее, когда она, сидя в кресле перед горящей лампой, ловко работала иглой.

«Как я буду работать! – восклицал он. – Здесь все так уютно, так располагает…»

А пока занятые деньги – триста рублей – исчезали с ужасающей быстротой.

Каждый день предстояли новые издержки: были нужны стаканы, тарелки, горшки, кастрюльки, сковороды…

Он ужасался и утешал себя тем, что его сто рублей в месяц, которые ему обещали в новой редакции, совершенно достаточно.

Нужно было немного потерпеть, и его положение изменится к лучшему.

Газета, в которую попал Свирский, тоже не просуществовала и месяц, – пришла нужда, а с ней жестокое разочарование сожительства.

Благодаря нищете любовь быстро испаряется.

Леонид Михайлович становился все сумрачнее и сумрачнее.

Сначала его бесили разные мелочи, но чем дальше, тем он все более и более возмущался.

«Почему, например, она не ставила его кресла к письменному столу?

Что это за страсть читать его книги и загибать в них углы? И к чему, наконец, она на его пальто и брюки навешает своих юбок и капотов, почему не вбить еще лишний гвоздь, а то ему приходится рыться в целом ворохе юбок, чтобы достать свой пиджак».

Приходится переносить кухонную вонь, тяжелый запах перегорелого масла, смердящее шипенье лука, хлебные крошки на ковре, на всей мебели нитки и разные обрезки.

Его уютные комнаты поставлены вверх дном.

А по тем дням, когда мыли белье – просто хоть вон беги!

Появлялась тогда безобразная поденщица с жилистыми руками и не менее жилистыми ногами.

И что за необходимость класть гладильную доску на письменный стол и повсюду громоздить сырое белье.

Его приводили в отчаяние и ужас поток воды на полу, тяжелый запах щелока, пар от белья, покрывающий его картины.

Его раздражали эти ежедневные неприятности, его бесило отсутствие приятелей, которых стесняла женщина.

Его закадычный друг Федя Караулов – медицинский студент, бывший товарищ его по гимназии, был у него один раз и как от чумы убежал из квартиры, когда он его познакомил с Фанни.

Появилась полная невозможность и неудобство работать при сожительнице, которая от нечего делать или из желания поболтать навязывала ему все дрязги дома, дерзость дворников и пр.

Беспрестанные жалобы на обиды, кислые мины, когда ему вздумается выйти вечером, или когда ему захочется почитать в постели, сетования о новом платье, вздохи по поводу рваных сорочек, оханье, когда нет денег, а более всего его возмущали скверные обеды, вследствие того, что большая часть денег ушла на покупку перчаток.

Наконец, что он выиграл, стеснив свою свободу?

Куда девались шикарные платья, изящные юбки, черные шелковые корсеты, весь этот обожаемый им мир.

Актриса и любовница исчезла, ее заменила плохая служанка.

Он был лишен даже радости первых дней их связи, когда он восторженно шептал: «Она сегодня придет!..»

Когда он прислушивался к ее шагам по лестнице «Пале-Рояля», когда он дрожал от нетерпеливого волнения – увы, все это было давно!

Нет больше веселой болтовни на диване, нет и серьезных рассуждений и споров с друзьями по поводу той или другой книги или статьи.

Извольте говорить о литературе или искусстве с женщиной, которая поминутно зевает и зовет спать.

Это умственное самоубийство, это отсутствие интеллигентности тяжелым гнетом давило его.

Она, с своей стороны, тоже была недовольна.

Она находила, что он охладел к ней и занимается более своими книгами.

Она одинаково возмущалась его молчаливостью и его упреками.

Они взаимно обвиняли друг друга в неблагодарности.

Леонид Михайлович был убежден, что с его стороны была большая жертва связать себя с нею, а она уверяла себя, что пожертвовала собою.

Ведь она все делала: чистила мебель, помогала поденщице мыть и гладить белье, не виделась с приятельницами, которых он вежливо отвадил, и взамен всего этого она терпела нужду.

Она не в состоянии даже купить себе платье.

Наконец, она скоро устала от своих ежедневных домашних трудов, квартира не выметалась, на обед и на ужин она зачастую прямо покупала ветчину, колбасу…

Он ворчал на нее.

– А где же я возьму денег? – спрашивала она.

Когда он возражал, что дешевле сварить кусок мяса, чем покупать закуски, она охала, жаловалась на головную боль и ложилась спать.

Она даже не убирала остатки закуски.

С измученным видом она раздевалась, укладывалась на кровать в соседней комнате и каждые четверть часа прерывала его работу вопросом:

– Что же ты, придешь или нет?

Сначала он ворчал в ответ, после это надоедало ему и он тоже ложился.

Она не шевелилась, притворялась спящей, едва-едва оставляла ему место на кровати или, повернувшись спиной, отдергивала ноги, как только он подвигался к ней.

Он нетерпеливо гасил лампу и пробовал уснуть.

Все эти пустые придирки, эти мелкие дрязги бесили его.

Он кончил, однако, тем, что уступил, и чтобы наслаждаться ее ласками, приходилось закрывать глаза на ежедневную неурядицу.

В конце концов, она все же на него дулась, находя, что он незаботлив и обещала себе самой позаботиться о себе при первом удобном случае.

Кроме того, он был ревнив, и после одной ссоры по поводу грязи на ее подоле, ясно указывавшей, что она, вопреки ее уверению, не сидела дома, сожительство их стало невыносимо.

Она уходила из дома когда он сидел в редакции над своими отметками или рылся в книгах в Публичной библиотеке, но каждый раз упорно отрицала его обвинения.

Однако, он не мог решиться подсматривать за ней.

Иногда он проверял расходную книгу, отыскивая, не занесены ли новая шляпка или галстук.

Он принимался вычислять расходы, боясь, что этих покупок в записи не окажется, недоумевал, если вся сумма ушла по назначению, откуда же она брала деньги на эти покупки…

Вдруг ее прогулки прекратились.

Она упорно стала отказываться выйти на улицу даже с ним.

Эту резкую перемену он приписал женскому капризу, против которого бесполезно спорить.

Чтобы он мог понять это упорство, ему надо было знать ее прошлое, а он знал только отрывки и некоторые эпизоды ее жизни – словом, то, что она заблагорассудила ему рассказать.

Дело было в том, что Феклушка вспомнила мудрое житейское правило одной из прежних своих подруг:

 

«Можно любить человека и не быть ему верной».

Это делается сплошь да рядом.

Она попыталась снова пуститься в уличную авантюру.

В клиентах недостатка не было, но, идя раз с одним из своих случайных кавалеров, она встретила сыщика, который внимательно посмотрел на нее.

Она перепугалась до смерти.

Положение ее было очень шаткое.

Ввиду ее прошлого, сыщик мог всегда препроводить ее в участок, как возвратившуюся к прежней жизни.

Она дрожала теперь при каждом звонке в дверях, при каждом шуме на лестнице.

Она выходила лишь за необходимыми покупками и тотчас возвращалась домой.

Эта постоянная боязнь измучила ее.

Чтобы избавиться от страха, она стала потихоньку пить водку.

Полупьяная она сидела по целым часам одна на стуле или диване, устремив осоловелый взгляд в одну точку, иногда вздрагивала и с отчаянием хватала себя за голову.

Ее охватывал жар, голова кружилась, тело не повиновалось духу, она чувствовала себя как в тисках и не будучи в состоянии шевельнуть ни рукой, ни ногой, засыпала там, где сидела.

Иногда, вместо этого онемения, ее охватывала лихорадка, являлись галлюцинации и после этого страшный упадок сил.

Голова слабо и беспомощно сваливалась, и она так сидела неподвижно до возвращения Леонида Михайловича, который приводил ее в чувство, не догадываясь о роковой причине ее обморока.

Но однажды, когда она при его возвращении вскочила и стала метаться по комнате, натыкаясь на мебель, как бы ослепнув от усиленной невралгии, он схватил ее, чтобы удержать на ногах, и привлек к себе очень близко и ощутил запах водки.

– Ты пьяна! – крикнул он голосом полным отчаяния и оттолкнул ее от себя так, что она упала, потеряв равновесие, на пол.

Это падение точно отрезвило ее.

Она вскочила и с тем выражением в глазах, которое бывает у собак, когда их бьют, бросилась ему на шею, заливаясь слезами, крепко обвила ее, прося прощения и обещая бросить ужасную привычку.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22 
Рейтинг@Mail.ru