bannerbannerbanner
Тайна любви

Николай Гейнце
Тайна любви

XI. В анатомическом театре

Был ранний час утра.

Служитель при анатомическом театре медико-хирургической академии, обязанный прибирать анатомический зал, отворил дверь, которая вела из препаровочной в мертвецкую, опустил занавеси, вытер стол, переменил в мисках хлор, накинул простыню на один из трупов, поправил ее на другом, и не стесняясь, по-видимому, отвратительным запахом, принялся прибирать и мыть обе залы.

Анатомический зал был почти пуст.

Посреди комнаты стоял огромный стол, покрытый цинком, а в углу был устроен фонтан.

Служитель, убирая, равнодушно взглянул на труп старика, лежавший на столе, приготовленный для вскрытия.

Ноги трупа были выпрямлены, живот вздулся как шар, лицо было уже покрыто землистой синевой, щетинистая седая борода и ярко-красный нос делали его отталкивающим.

Но все это не производило на сторожа никакого впечатления.

Он осмотрел стол, уверился, что отверстия для стока жидкости открыты, и жестяные ведра висят на своих обычных местах, затем он выполоскал под краном губку, и, увидев на столе красное пятно, с необычайным усердием снова обмыл стол и даже вытер стены, прибрал в угол чьи-то забытые калоши и выходя столкнулся в дверях с двумя студентами.

Один из них был тот самый, который указал Леониду Михайловичу Свирскому года два тому назад местожительство Геннадия Васильевича Аристархова, а другой – наш старый знакомый Федор Дмитриевич Караулов.

– Это хоть и глупо, – говорил первый, – но когда притащили в клинику этого беднягу Аристархова, меня всего передернуло, я в одну минуту пережил всю мою жизнь; я вспомнил, как увлекаясь в «Зале общедоступных увеселений», аплодировал ему и m-lle Фанни, и припомнил даже мой последний разговор со Свирским.

– Ах это та Фанни, которая жила с ним и затем его бросила? – заметил Караулов.

– Да, та самая.

– Знаешь, я знал ее еще золотошвейкой и честной девушкой…

– Ты, женофоб?

– Да, и я серьезно увлекался ею тогда, но она предпочла мне какого-то старика.

– Ну, с тех пор она переменила много и молодых, и старых.

– Где же она теперь?

– Где, это трудно сказать: на сцене театра, в притоне или больнице, таким всегда эти три дороги.

– А что сталось со Свирским?.. Я был у него давно, когда он только что сошелся с ней… И перестал ходить.

– Ты приревновал?

– Ничуть… Просто мне было неприятно воспоминание о моей минутной слабости… Так что же с ним?.. Ты не знаешь?

– Ну, батенька, это целая история… Я могу теперь обстоятельно ответить на твой вопрос, так как только вчера получил от него письмо из Одессы, где он хорошо пристроился к одной из местных газет…

Вообрази, он… да нет, лучше прочти его письмо, прелюбопытно…

В это-то время они и столкнулись со сторожем.

– Ну что, Акимыч, что нового?

– Нынче к нам притащили из клиники еще одного… Говорят интересный субъект, умерший от пьянства и других излишеств.

– Ах, Боже мой, да ведь это должно быть Аристархов окочурился, а я-то собирался повидать его в палате! Ну, нечего делать, пойдем смотреть, как будут анатомировать беднягу.

Они вошли.

Вскоре анатомическое зало стало наполняться, но профессора и прозектора еще не было.

Они воспользовались этим временем, встали к окну у фонтана и начали читать письмо Леонида Михайловича.

«Ты хочешь знать, – писал Свирский, – что я делаю и как провожу время. Я работаю усиленно, а по вечерам брожу по берегу моря, смотрю вдаль на его волны и чувствую, как покой постепенно, тоже широкой волной, вливается в мою душу.

Поговорим о тех, с кем расстался полгода тому назад: ты мне писал, что Фанни падает все ниже и ниже, но ты мог, сообщая об этом, избавить меня от многословия: между нами давно все было кончено, и ты знал это. Не только я не чувствую к ней никакой любви, но даже не интересуюсь ею; жизнь ее теперь не изменится. Еще несколько перипетий богатства и нищеты, вот и все; она умрет ударом от пьянства, или бросится в Неву. По правде сказать, не стоит столько толковать о ней, да и что мне за дело, что с ней будет? Нужно, наконец, сообщить тебе важную новость: я женюсь!

Погоди, не возражай! Слушай: помнишь, когда мы собирались у меня, как мы подшучивали над женитьбой! Как это казалось нам смешно и глупо. Два разумных существа соединяются при пении певчих и в присутствии нетерпеливых гостей, спешащих на даровое угощение, потом через определенное время парочка производит на свет ужасное созданье, которое пищит день и ночь, и мать жалобно уверяет, что у него режутся зубы! Помнишь, как мы, покуривая грошовые папиросы, решали, что не следует жениться и связывать себя не на шутку.

Как вы мне теперь смешны с вашей пресловутой свободой, которую брак убивал, говорили вы, и едва выйдя от меня, вы бросали вашу свободу жалкой твари, которая отравляла вам каждый ваш свободный шаг. Послушай, сознайся, по совести, разве ты не презираешь всех этих погибших созданий? Разве, когда мы бываем с ними наедине, не возмущают они нас своим нахальством и грубостью? Разве иные из моих товарищей не последовали уже моему примеру, но они женаты на своих прежних любовницах, которые не чешутся и не выпускают из рук карт, с тех пор как побывали в церкви. И еще слава Богу, если они настолько аккуратны, что зашпиливают оборванное платье булавками и не заставляют мужей штопать чулки. Или припомни нашего милого Семенова! Он женился на бесприютной девочке, которая прошла огонь и воду; эта дура рядится в пух и прах, лезет, куда ее не зовут, и садится за стол, когда ей впору его накрывать! Вот конец вашей хваленой независимости! Жениться на любовнице, это тоже, что броситься из огня да в полымя. Да еще извольте найти любовницу. У меня они были, знаю я, что это такое! Я пробовал ухаживать за женщинами-труженицами, но они не полюбили меня. Тогда я ударился в другую крайность, я стал увлекаться женщинами, закутанными в шелк и кружева, и, признаюсь, я любил обстановку женщины больше ее самой. Не абсурд ли это? Теперь, когда я опомнился, я удивляюсь, каким я был дураком! Не бойся, я не наскучу тебе описанием красоты моей будущей жены, я не скажу тебе, что у ней глаза голубые, как небо, или черные, как ночь; нет, она даже не хороша, но что до этого, мы всегда постараемся глядеть друг на друга ни преувеличенно любезно, ни сурово; так как немыслимо осуществить на земле идеальную жизнь нашей мечты – я постараюсь удовлетвориться обыденной жизнью, как это ни покажется тебе смешно.

Что тебе сказать еще? Я сжег свои корабли и покончил с прошлым; что же касается Фанни, так как ты в конце письма снова упоминаешь о ней, то я простил ей все ее грехи против меня, ее обман и лукавство; подобные ей женщины уже тем хороши, что заставляют сильнее любить и уважать женщин другого сорта; они наводят нас на мысли о женщинах истинно честных. Но я, вероятно, надоел тебе своими рассуждениями, дружище, прости мне это пустословие и от души протяни руку твою старому товарищу

Леониду Свирскому».

– Вот так штука! – воскликнул Караулов, когда они окончили чтение письма.

Кругом послышалось внушительное «тсс».

Они не заметили, занятые чтением письма, как вошел профессор и прозектор.

Старик-профессор, любимец студентов, сняв череп Аристархова, начал лекцию своим ровным голосом.

– Отравление алкоголем, господа…

* * *

После этой лекции Федор Дмитриевич Караулов совершенно потерял из виду Свирского и не слыхал ничего о Фанни Викторовне и ее судьбе. Он позабыл даже ее имя, как вдруг, по прошествии нескольких лет, узнал ее в шикарной содержанке графа Владимира Петровича Белавина.

Узнала его и молодая девушка, и целый ряд картин, теперь уже известных нашему читателю, пронесся в ее голове.

Она вспомнила, что отвергла любовь Караулова и этим, быть может, загубила себя навеки.

Правда, после встречи с Аристарховым во дворе дома Вяземского, она взялась за ум. С помощью Стефании Егоровны Чернской пристроилась в опереточный театр и стала действительно «звездой из закусочной», как пророчил ей покойный Геннадий Васильевич.

Попав в театральный мир веселящегося Петербурга, она встретилась с графом Белавиным и вскоре сошлась с ним, всецело подчинив, как мы видели, его себе своим демоническим характером.

Она действительно вышла переулками на улицу, но в душе ее жило тяжелое предчувствие обыкновенного, хотя и страшного, для таких, как она, конца.

Это-то предчувствие и вылилось у ней мыслью, что она была бы, быть может, счастливее, если бы осталась в переулках.

XII. В лоне семьи

Федор Дмитриевич Караулов уехал за границу, не видавшись с графом после сцены в квартире Фанни Викторовны.

Прошло более двух лет.

Память современной любви, самое название которой стало банально, а чувство заменилось чувственностью – коротка, но искренняя любовь, выражаясь народным языком, «не ржавеет», и представление о «вечной любви», созданное поэтами, хотя изредка, но является почти реальным.

Это именно та любовь, где чувственность не играет ни малейшей роли, где любят душу человека, не имеющую пола, и где чудный образ любимой женщины вызывает скорее поклонение, нежели страсть.

Такова была и любовь Федора Дмитриевича Караулова к графине Конкордии Васильевне Белавиной.

Ее муж продолжал свою беспутную жизнь, предаваясь все более и более тем чувственным излишествам, которые сушат мозг и ослабляют тело, но от которых, как от привычки отравлять свой организм ядами, нет сил отстать, а надо только все увеличивать и увеличивать дозы, до окончательного разрушения организма – смерти.

Федор Дмитриевич между тем работал усиленно за границей и следы этой работы, появляясь и в специальной медицинской, и в общей прессе, делали его имя все популярнее и популярнее в России.

 

Графиня Конкордия Васильевна пришла, наконец, к роковому открытию, что ее любовь к мужу испарилась из ее сердца, которое, к ужасу ее, наполнялось сначала неопределенным, а затем все более и более принимавшим определенные очертания чувством к отсутствующему другу.

Она называла это чувство словами: симпатия, уважение, но инстинктивно понимала, что эти слова не выражают его, что они только мгновенно успокаивают ее совесть, совесть замужней женщины – она любила Караулова.

Она любила его любовью глубокой, чистой, любила сердцем неутешным, обливающимся кровью.

Не любовника представляла она себе в этом человеке, а друга любящего, самоотверженного, но и это ей не всегда удавалось.

В продолжение года она вся отдалась Богу и дочери, она делала все, чтобы потушить разгорающееся пламя, пробовала забыть.

Но увы, забвения не приходило; ничто не могло изгладить образ отсутствующего, и чем больше графиня Конкордия удалялась от света, тем более все напоминало ей о нем, ей некуда было укрыться от самой себя, а она сама и он были одно и тоже.

Его популярность в Петербурге росла, и всюду она слышала и читала его имя.

Караулов, видимо, приговорил себя к ссылке, рассчитывая остаться за границей дольше, нежели того требовала командировка.

Его исследования, как мы уже говорили, произвели фурор не только в русском, но и в европейском медицинском мире.

Друзья звали его в Россию, чтобы насладиться первыми лучами славы, но Караулов был глух к этим призывам.

Таким образом Федор Дмитриевич и графиня Белавина, разлученные друг с другом, без малейшей связующей нити, как бы физически умершие друг для друга, духовно были вместе, не расставаясь ни на одну секунду.

Подле Конкордии Васильевны росла и хорошела маленькая Кора.

Только здоровье ее было не из крепких, она то и дело хворала.

Глубоко огорченная мать трепетала каждый раз, когда ночью подходила на цыпочках к маленькой кроватке любоваться на свою дочь после приступа беспокойного кашля или же почти беспричинной дурноты.

Она склонялась тогда над спящей девочкой в позе, как бы предохраняющей ребенка от неумолимой косы смерти.

Так проводила свое время мать между тем как отец все ниже и ниже опускался нравственно.

Он окончательно сделался игрушкой своих страстей.

В тридцать лет он выглядел стариком.

Оргии следовали за оргиями и им не виделось конца. Чуждый всякого расчета, он сорил деньгами жены направо и налево.

Он был положительно окован любовными интригами.

Только чудо могло спасти его от погибели.

Таков закон.

Подобная жизнь для человека – это огонь, пожирающий смолистые деревья, находящий поддержку для своего пламени в их собственном соку.

Это род болезни, где физическое состояние больного действует удручающе на нравственное.

От уступки к уступке он дошел до привычки.

Им овладела хроническая болезнь, а необходимой решимости остановиться не доставало, да и не могло быть по самому ходу болезни.

Он уже не имел ни удержу, ни остановки.

Он бегал от одной к другой, поглощенный лихорадочным желанием менять свои удовольствия и свои капризы.

Между тем он приближался к роковым годам мужчины, когда страсти напоследок начинают бушевать с удвоенной силой и разум уже, ввиду ослабевшей воли, не способен противостоять их победоносному шествию.

Графиня Конкордия Васильевна употребляла все свои усилия, чтобы его исправить или, лучше сказать, вылечить.

Много раз она начинала серьезный разговор со своим мужем на тему о его жизни, ведущей к несомненной погибели, но из этого ничего не выходило, кроме резкостей с его стороны по ее адресу, и она должна была волей-неволей прийти к убеждению, что его болезнь неизлечима.

Тогда она покорилась, закрыла глаза на все, не желая видеть того, чему она не могла помешать.

Но нравственная гибель ее мужа соединялась и с гибелью его благосостояния, и не одного его, а ее, графини, и маленькой Коры, их дочери.

Граф Владимир Петрович в своих безумных увлечениях действительно потерял сознание о долге перед семьей вообще и перед женой, как единственной собственницей бесчестно расточаемых им денег.

Он положительно потерял совесть, которая одна в этом случае еще может удержать человека от падения по наклонной плоскости жизни.

Резкие, скажем более, жестокие слова Караулова, сказанные последним в квартире Фанни Викторовны, были забыты графом.

От огромного состояния его жены осталось немногим более половины.

Конкордия Васильевна, в которой проснулось чувство матери, заботящейся о будущности своей дочери, решилась сделать тяжелый шаг.

Она уже потеряла надежду вернуть к себе своего мужа, необходимо было спасти от него хоть часть состояния для себя и, главное, для маленькой Коры.

Рассказы о гомерических кутежах и безумных тратах графа Владимира Петровича Белавина, о которых говорили в Петербурге, доходили, конечно, да еще и приукрашенные до ушей графини Конкордии и еще более убеждали ее, что задуманный ею шаг сделать необходимо.

Однажды под влиянием полученного известия о новом безумстве своего мужа, она в присутствии Надежды Николаевны Ботт не выдержала и воскликнула:

– Этот негодяй, кажется, дождется, что я потребую у него отчета в моем состоянии, как у вора!

Г-жа Ботт бросила на нее загадочный взгляд.

Видимо, в ее уме созрело какое-то решение.

Доверчивая молодая женщина не заметила ничего в этом сосредоточенном выражении лица ее подруги.

– По правде сказать, я давно удивляюсь вам… – заговорила Надежда Николаевна. – Вы положительно святая простота!

– Что вы этим хотите сказать?

– Только то, что вы можете по вашему произволу не пользоваться вашими правами, но не имеете права пренебрегать вашими обязанностями… Если вы можете дарить ваши деньги мужу, то не можете дарить ему денег вашей дочери…

– Это-то меня и побуждает начать с ним серьезный разговор, – грустно заметила Конкордия Васильевна.

– И это необходимо… Это прямо естественно, что вы, наконец, пожелали узнать положение ваших дел, которые, как вам справедливо кажется, ведутся не особенно тщательно и аккуратно…

– Да, да, я так и сделаю… – заспешила графиня и переменила разговор.

Совет Надежды Николаевны Ботт вызвал в уме графини Конкордии окончательное решение.

«Она должна действовать так, иначе поступать ей нельзя, не жертвуя интересами своей дочери, рискующей остаться после ее смерти нищей, – думала она, – надо положить предел расточительности безумца».

Случай к разговору вскоре представился.

Граф Владимир Петрович, видимо, утомленный каждодневными оргиями, остался целый день дома.

Он обедал с женой и с дочерью.

После обеда в гостиной он подозвал к себе маленькую Кору и с несвойственной ему трогательной нежностью стал ласкать ее.

Кроткий ласковый ребенок естественно поддался ласкам отца.

Графиня Конкордия, сидевшая в уголку с каким-то вязаньем в руках, издали наблюдала эту сцену.

Это единение контрастов – чистое, невинное создание, не ведающее еще и жизни, а не только тех ее сторон, в которых, как в омут, погружен был ее отец в погоне за житейскими наслаждениями – представляло трогательную картину.

Граф взял дочь на руки.

Он ее качал и целовал, играл с нею, как бы наслаждаясь чистотой и спокойствием ее души, которые составляют удел чистой совести.

Маленькая Кора сперва застенчиво и нерешительно относилась к этим ласкам, не привыкши к ним со стороны того, кого мать приказывала ей называть «папа» – этого дяди с прекрасным хотя и усталым лицом, которое она нечасто видела склоненным над ее колыбелью.

Но вскоре она освоилась, сделалась ласковее и фамильярнее и через какие-нибудь полчаса уже со звонким смехом, радостная и довольная, перебегала от отца к матери.

Конкордия Васильевна была тронута этими минутами до глубины души.

– Неужели это дитя победит своего отца и возвратит матери мужа! – мелькнуло на мгновение в уме графини, но именно только на мгновение.

Около получаса отцовских излияний утомили графа.

Для этой беспокойной натуры, для этого больного сердца была постоянная необходимость смены впечатлений.

Он воспользовался тем, что Кора отбежала к матери и сам подошел к своей жене с каким-то заискивающе нежным видом.

Можно было подумать, что красота графини, под тяжестью в течение восьми лет носимого ею тернового венца супружества, только созревшая, пробудила в нем пламя первой брачной любви. Увы, этому изнуренному наслаждениями человеку необходимо было более сильное бьющее в глаза и нос средство.

Чистое счастье семейного очага было для него запечатанным письмом.

При приближении к ней мужа у Конкордии Васильевны мелькнула мысль, что случай начать необходимый ей разговор представился.

– Ты хочешь со мной говорить, Владимир? – спросила она, чтобы облегчить начало.

Другой бы при звуке этого голоса и нежного тона слова «Владимир» и этого сердечного «ты», которыми она заменила царившие в их коротких разговорах за последнее время «граф» и «вы», был бы тронут.

Это могло бы быть его спасением.

Но граф Владимир Петрович вовсе не был расположен к супружеским интимностям.

Он подошел к своей жене совершенно с другой целью.

Первый раз со времени их замужества он возбудил с ней вопрос «о делах».

К этому его вынуждали обстоятельства.

– Милая Кора, – начал он, надо сознаться не без колебаний, – я не имел привычки беспокоить вас финансовыми делами, но сегодня не позволите ли мне отнять у вас по поводу этих дел несколько минут.

Эти слова крайне удивили молодую женщину.

Чего он от нее хочет?

Но тем не менее ей было приятно, что граф предупредил ее, что он, а не она начнет этот тяжелый разговор.

Совет Надежды Николаевны Ботт пришел ей на память.

– Я к вашим услугам! – ответила она. – Но здесь, я думаю, не особенно удобно…

Она указала глазами на прислугу, – этих вечных врагов хозяев – няньку, наблюдавшую за ребенком, и лакея, убиравшего кофе.

– У меня, или у вас было бы, мне кажется, удобнее, – добавила она.

Граф согласился.

Он последовал за нею в ее комнату и сел на один из пуфов, между тем как графиня полулегла на chaise longue.

Никогда она не была так хороша, так очаровательна, как в этот день.

Надо было быть самым равнодушным, самым бесчувственным человеком, чтобы не тронуться этой картиной грации и чистоты.

Демон страсти, оказывается, охватывал графа Владимира только тогда, когда он выходил из дому.

То, что говорилось между этим изящным мужчиной и очаровательной женщиной в этой комнате-гнездышке, было далеко не похоже на дуэт любви.

Граф Владимир Петрович был очень затруднен, но видно придумывал слова, чтобы скрыть или, лучше сказать, замаскировать правду, которая покрывала его позором.

Оказалось с первых слов, что ему были нужны деньги.

Но вопрос графини Конкордии, очень простой и естественный, поставил его положительно в безвыходное положение.

Он как-то вдруг замолчал.

XIII. Петербургская Аспазия

– Вы только что сказали, граф, – произнесла спокойно графиня Конкордия Васильевна, – что вы не имеете привычки меня беспокоить делами. Как же это случилось, что вы сегодня вдруг сочли за обязанность советоваться со мной по этому предмету тем более, что в продолжение восьми лет вы находили неприличным со мной об этом говорить… Вы имеете мою полную доверенность и распоряжаетесь моим состоянием по вашему усмотрению… Мое согласие вам вовсе не нужно, я это знаю, и это доказывает то, что вы в течение восьми лет обходились без него… Если это не так по закону, быть может, то объясните мне, в чем дело…

Граф Владимир Петрович почувствовал насмешку, заключавшуюся в последних словах жены.

Графиня, видимо, решилась быть неумолимой.

Если бы он был прав, как вспылил бы он за эту тираду молодой женщины, но он принужден был сдержаться, чтобы достигнуть цели.

Он ответил после довольно продолжительного молчания очень туманно и неопределенно.

– Вы позволите мне оставить эту привычку не беспокоить вас денежными вопросами, так как я, признаюсь, чувствую тяжелое бремя, давящее мне плечи в управлении делами, которые касаются больше вас, нежели меня.

– Это бремя слишком тяжелое для ваших плеч? – с нескрываемою иронической улыбкой спросила графиня Конкордия.

Граф чувствовал ее взгляд на себе.

Ее прямые вопросы ставили его в тупик более, нежели подходы и ухищрения добрых приятелей и этих дам, которые часто совершали походы на его карман.

Графиня ставила свои вопросы категорически.

Он положительно не знал, как приступить к делу, для которого вел этот разговор.

Путаясь и сбиваясь, он стал говорить о несчастной за последнее время игре на бирже, о непредвиденном падении купленных им на большую сумму бумаг, шедших в гору и вдруг начавших падать.

 

Он говорил, а спокойный и ясный взгляд жены, казалось, пронизывал его насквозь, и сознание, от которого он не мог отделаться, что она не верит ни одному слову, им произнесенному, тяжелым гнетом лежало на его сердце и путало еще более его мысли.

Когда он, наконец, кончил историю всех своих несчастных спекуляций, она начала говорить в свою очередь.

Без малейшей горечи, без всякой злобы, без резких выражений, она шаг за шагом начала доказывать своему мужу, что все рассказанное им ложь с начала до конца.

Она со спокойствием, его уничтожающим, представила ему другие причины его стеснительного положения, представила примеры его расточительности, вскользь упомянула о его многочисленных изменах, только с точки зрения необходимых для них расходов, дала ему понять, что знает о существовании дома на Фурштадтской, одним словом доказала ему, что ей известен почти каждый его шаг.

Она кончила.

Он молчал.

Его положение было затруднительно, ему не оставалось возможности ни вывернуться, ни солгать.

Оставалось два исхода для человека, припертого, что называется, к стене – во всем искренно сознаться, или же рассердиться.

Граф Белавин выбрал второе и раскричался.

Он начал упрекать свою жену в том, что она натолкнула его на этот путь, который привел их к разрыву, он обвинял ее в холодности, в несправедливости, он даже не остановился перед упреком в ее нравственной чистоте, будто бы отталкивающей мужа.

Она его слушала, не прерывая, хотя, видимо, сдерживая себя силою воли, часто необычайной в хрупком, нежном теле женщины.

Когда же он кончил, она встала, бледная как полотно, и дрожащим голосом произнесла слова, прозвучавшие в будуаре торжественным приговором.

– Я у вас не спрашиваю отчетов, граф. Бог судья, что я позволила разорить вам мое состояние, не только не препятствуя, но и не противореча. Но с минуты, когда вам угодно было со мною возбудить этот вопрос, не находите ли вы естественным, что я хочу позаботиться о будущности моего ребенка и обеспечить его от грозящей нищеты каким-нибудь капиталом?

– Конкордия! – гневно воскликнул граф.

Она его остановила жестом.

– Полноте, граф, не возвышайте голоса, пора окончить этот спор. Он слишком тяжел для нас обоих. Вот, что я решила окончательно и бесповоротно. Вы возьмете половину того, что еще осталось от нашего состояния, и отдадите мне остальное. Я буду располагать этой частью по моему усмотрению, и чтобы вас освободить, а также избавить себя от ваших упреков в том, что я сделала вас несчастным, я уезжаю не только из этого дома, но и из Петербурга.

– Вы покидаете Петербург?

– Конечно… Что же мне здесь делать?.. Единственное близкое мне существо – тетя умерла, и моя жизнь ничем не привязана к столице… Что же касается нашей связи, то я думаю, что она достаточно ослабла для того, чтобы мы расстались друзьями.

– Пусть будет по-вашему, графиня! – сказал граф Владимир Петрович изменившемся голосом. – И вы совершенно обдумали ваше решение?

– Совершенно обдумала.

– Вы решили лишить мужа жены; я виноват перед вами, и вы на это имеете право, но имеете ли вы право лишать отца дочери?

Графиня Конкордия Васильевна вся затрепетала.

– Но я думаю, граф, что наша дочь по праву принадлежит матери, которая отдала ей свою жизнь и свои заботы, а не отцу, который только мотал ее состояние и чуть не довел ее до нищеты. Впрочем, я вас считаю настолько порядочным и не могу предположить, что вы будете настолько бессердечны, чтобы лишить меня этого счастья. Вы очень хорошо знаете, что в моих руках Кора на своем месте. Наконец, наша сделка еще не оформлена, и вы мне не представили отчетов по распоряжению моими капиталами.

Граф наклонил голову.

Он был бледен.

Наказание начиналось.

* * *

Граф не упорствовал желаниям своей жены и подписал все, что она продиктовала.

Графиня Конкордия Васильевна, получив на свою долю около семисот тысяч, тотчас купила себе имение в Финляндии.

Море протекало у подножия скал, на которых возвышалась великолепная вилла, где два существа похоронили: одна свое скрытое горе, другая свои детские годы, а быть может и будущность, на которую оставалась, впрочем, слабая надежда, так как, казалось, маленькой Коре судьбой определено немного лет жизни.

Разлука с женой бросила графа Владимира Петровича окончательно в водоворот обуревавших его страстей.

Графиня Конкордия, помимо ее воли, была некоторой уздой для него. Он был все же на положении женатого человека и порой это его сдерживало.

Отсутствие ее из Петербурга окончательно развязало ему руки, он начал чертить направо и налево.

Прошел год. Лета и насилие над натурою взяли свое, он начал уже поговаривать о молодости сердца, тогда как на лбу и на висках появились морщины, и боль спины и ног порой заставляли его проводить бессонные ночи.

Но он ни разу не подумал вернуться к жене и дочери.

Как это ни странно, он в это время вспомнил о Фанни, с которой хотя и не прервал знакомства, но оставил ее для других, новых и свежих.

Фанни Викторовна этим не огорчилась и приняла своего возвратившегося раба милостиво и с достоинством.

Она за это время успела разорить двух богачей и сумела положить на свое имя кругленький капиталец.

Она была, как мы знаем, еще не стара.

Ей было двадцать восемь лет, и кроме того, она очень похорошела за последнее время.

Это была красота вызывающая, неотразимая, способная довести до безумия, и когда эта женщина являлась с обнаженными плечами и руками, между мужчинами за нею увивавшимися, проносилось что-то вроде стона.

В Петербурге о ней сложились целые легенды.

Рассказывали между прочим, что один из ее обожателей был до того влюблен в нее, что предложил ей выйти за него замуж, грозя в случае отказа, покончить самоубийством.

Он был молод, красив и, наконец, любил ее до безумия.

Случалось, что и она сама про него говорила со вздохом сожаления:

«Бедный мальчик, он действительно влюблен в меня! Что бы предпринять, чтобы его вылечить?»

Она ему, однако, резко отказала в руке.

И «бедный мальчик» сделал так, как сказал.

Он застрелился в ее швейцарской.

Она плакала искренно о нем полчаса. Потом она нашла, что с его стороны было невежливо прийти пачкать мраморный пол и ковры.

Но с этого момента скандальная слава Фанни дошла до своего апогея.

Кровь самоубийцы притягивала мужчин в ее швейцарскую, как орлов-стервятников притягивает падаль.

От поклонников не было отбоя.

«Звезда из закусочной» вошла окончательно в моду и стала разыгрывать роль петербургской Аспазии.

Она покровительствовала наукам и искусствам.

Ее вечера стали привлекать общество из представителей свободных профессий, и постепенно она заняла в Петербурге положение среднее между львицей полусвета и дамою-патронессою.

По странной прихоти судьбы в то время, когда отпрыск старинного рода графов Белавиных падал все ниже и ниже, дочь репортера Геркулесова и золотошвейки возвышалась.

В ее гостиных бывал весь Петербург, много лиц, даже довольно уважаемых, предлагали ей руку, но она отказывала.

Говорили, что она сохранила чувство к первому человеку, поставившему ее действительно на твердую почву – к графу Белавину.

Этого не могли объяснить, так как разнесся слух, что граф накануне окончательного разорения, что он прожил все колоссальное состояние своей жены.

Фанни Викторовна немало поусердствовала в этом предстоящем графском крахе и порядочно-таки повыудила из его кармана в свои часто необычайные фантазии.

– Что же ей делать с ним теперь? – задавали весьма естественный вопрос.

– Не нынче завтра она его прогонит! – отвечали почти все на этот вопрос.

И все ошибались.

В настоящее время Фанни Викторовна не имела никаких материальных замыслов относительно графа Белавина.

В ней просто осталось к нему чувство привязанности, как к человеку, много для нее сделавшему.

Были, впрочем, и другие причины, заставлявшие ее удерживать его при себе.

Он один мог помочь ей в деле, которое составляло заветную мечту ее жизни, казалось, полной теперь исполнением всех ее малейших желаний.

Через несколько времени после возвращения графа под крылышко его повелительницы, она спросила его:

– Скажи, Владимир, что поделывает твой друг?

Его мысли были очень далеки от того, о чем его спрашивали.

– Какой друг? – удивленно спросил он.

– Ну, этот твой друг, такой строгий и нравственный…

– Друг, строгий и нравственный, и мой друг. Я тебя не понимаю! – развел руками граф Белавин.

– Эх, я не помню его имени, – солгала Фанни Викторовна, – но неужели ты не можешь догадаться, о ком я говорю?

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22 
Рейтинг@Mail.ru