bannerbannerbanner
Иоанн III, собиратель земли Русской

Нестор Кукольник
Иоанн III, собиратель земли Русской

II. Кошка с собакой

Нашла коса на камень.


Тяжелое впечатление и неожиданность громовой развязки сцены представления пленного семейства казанского царя – причем весь интерес сосредоточивался в лице самого Иоанна – до того овладели всеми собранными в Грановитой палате, что при выходе из нее бывший во все время обок отца наследник не привлек к себе ничьего внимания.

Нечего прибавлять после этого, что никто не подумал даже и бросить взгляд на сидевших позади мужей своих княгинь: Софью Фоминишну и Елену Степановну. Между тем эти две особы, далеко не ничтожные по своему влиянию на дела, были помещены на том же троне, с которого раздавалась громовая речь собирателя земли Русской.

По перипетиям беспощадной, хотя и скрытой, войны, давно уже веденной невесткой и свекровью, обе они могли бы дать – даже раньше времени начатого нами рассказа – много драгоценных подробностей такому поэту, как Шекспир, если бы таковой в Москве имелся, для создания идеала соперниц по власти, равно искусных в нанесении одна другой болезненных ударов самолюбию под личиною наивности и даже наружного расположения. До сего дня Софья была, впрочем, реже торжествующей и, следовательно, глубже затаивала свою ненависть. Счастливая же соперница стала, по мере успехов, более заносчивою и отважною. К несчастью, всякое неосторожное движение в подобных ролях соперниц может дать перевес противной стороне. Но кто же представляет себе, в упоении полной победы, немедленное поражение, хоть это и бывает сплошь и рядом? Во все продолжение сцены в Грановитой палате на холодном лице супруги Иоанна III не дрогнула ни одна фибра. Тонкие черты ее умного лица были, пожалуй, время от времени оживляемы мимолетной улыбкой, как солнышко в ветреный день за тучами бесследно исчезавшею. Смоль волос резко выделяла белизну лица княгини, на котором при ярком отблеске золотого парчового платья едва приметно обозначались бледные губы самого изящного ротика. То была красота, поражающая в облике, который время и обстоятельства только и сохранили из очаровательной картины, когда-то дышавшей полнотой жизни и страсти. Цветок этот расцветал в благословенной Италии, среди общества, уже стряхнувшего с себя тяжесть и неуклюжесть средневековья. Взамен старинного грубого варварства в годы расцвета Софьи царила утонченность приемов, напоминавшая цивилизованное общество, недоросшее только до человечности. Грубое убийство громко осуждалось, а изысканное тиранство из мести, по самому ничтожному поводу, считалось не только простительным, но возбуждало еще похвалы и подражание, как признак хорошей породы и умения поддерживать достоинство.

С такими правилами можно отлично воспитать так называемую благородную гордость и дойти до бесчувствия к людским страданиям. Можно дойти до выдерживания жесточайших пыток и до полного презрения вообще к человечеству, но мудрено чувствовать что-либо похожее на кротость и снисходительность… Таков и был в действительности характер урожденной деспотицы морейской, княжны Софьи Фоминишны, обученной всем хитростям придворного быта мелких тиранов Италии. Для развития же нравственных качеств снисходительный законоучитель этой принцессы находил необходимым и все заменяющим строгое и безусловное подчинение обрядности да заучивание молитв. Оттого и вышла она примерною исполнительницей наружного этикета. Подчиненность супругу считала долгом, но находила всегда лазейки обходить удобно, стороною, все, что ей не нравилось, не доходя до прямого сопротивления.

Соперница этой гордой государыни, тоже мать (Дмитрия, меньшего внука Иоаннова), была не менее прекрасна. И если в изящности очертаний частей лица должна была она уступить классической красоте Софьи, зато на стороне Елены была молодость. Ей было с небольшим двадцать лет, и смуглый цвет кожи не вредил нисколько миловидности молодого личика, придавая живой, пламенной Елене какую-то особенную увлекательность. Блеск огневых глаз ее брал в плен всякого, кому только доводилось счастье видеть эту красавицу княгиню без фаты.

Не только муж баловал свою прихотницу[9] Елену, но и сам суровый свекор таял при ее заискиваньях и все ей спускал ради молодости и затейничества – к немалому горю супруги, чувствовавшей превосходство невестки в глазах общего их повелителя.

На представлении Алегама, сидя почти рядом, свекровь с невесткой метали только друг на друга молнии скрытого гнева, но церемония кончилась, и развязка такой натянутой чинности не замедлила разразиться грозою.

В Грановитую палату княгиням пришлось идти рядом, и, хотя Софья занимала на месте своем правую руку, всем приметно было, что первенствовала как здесь, так и при дворе не она. Елена всех дарила победоносной улыбкой, тогда как бледное лицо Софьи подернуто было облаком кручины. Сомкнутые уста ее приветствовали тоже, но веяли холодом. Искусно сыграть свою роль в этот день ей удалось не вполне, и утомление от бесконечности предстоящего притворства ожесточило надменную супругу Иоанна. Она уже кипела гневом, когда совсем затихли шаги последних царедворцев, вышедших из Грановитой, и княгиням нужно было двинуться к себе.

– Пойдемте! – сказала с живостью Елена, откинув фату. – Мне ужасно надоели эти татарки, и ризы-то эти точно пудовики висят, совсем плечи оттянуло… Пойдем!..

– Изволь, государыня, Елена Степановна, приобождать маленько; государыня Софья Фоминишна, по уставу, пойдет первая… Присядь, пожалуй! – сказал Образец. Елена гневно взглянула на боярина Василия Федоровича и снова присела на свое место. Софья оглянулась на нее гордо, и улыбка, значение которой поняла только невестка, проскользнула мгновенно по ее бледному лицу. Величаво оправив свою фату, княгиня медленно пошла с боярином из палаты. Елена тоже с живостью встала, но на втором шагу, в поспешности, наступила на конец платья Софьи, так что великая княгиня должна была остановиться… Софья оглянулась и вопросительно посмотрела на Елену, не скрывая уже своего гнева. Елена отвечала на эту вспышку насмешливой улыбкой и сама отвернулась: казалось, тем и кончилось; княгини пошли чинно на свою половину.

Иоанн жил в верхних теремах, где была и опочивальня Софьи, но днем она редко там бывала, разве государь приказывал. В первые годы после женитьбы Иоанн любил, чтобы прекрасная и умная Софья, по связям и пребыванию в Риме ознакомленная с современными политическими обстоятельствами Европы, рассказывала, как и что на Западе делалось. Но прошло уже пятнадцать лет счастливого супружества, и участие царевича Иоанна в государственных делах совсем заглушило речь советчицы мачехи. Софья не без горести убеждалась также, что власть Елены над мужем готовит ей еще более грустную будущность, потому хитрая принцесса с умыслом начала отдаляться от вмешательств во внешние дела и проводить время в кругу только детей своих. Первых двух дочерей, Елены и Феодосии, уже не было на свете, скончались они во младенчестве. Заменили их все другие одноименные, и они да три сына составляли земной рай великой княгини. Дети и внуки Иоанна пестовались на руках боярыни-княгини Холмской. Частые военные тревоги удаляли постоянно князя Даниила из Москвы; княгиня его, бросив дом свой и взяв с собой малолетнего сына Васю, уже шестой год проживала с ним в нижних теремах, служа второй матерью и своему, и государевым детям. Государь с переездом княгини в терема никогда не входил в детскую половину, не желая беспокоить доброй своей воспитательницы, всюду величая ее сродницей, хотя это родство, как говорится, было восьмая вода на киселе. Дети каждое утро приводились княгинею к государю. Иногда же и днем звал он их к себе, а вечерами проводил с ними постоянно час-другой в разговорах, испытывая детский ум и подмечая характер да нравственные свойства. Жилье в подклете верхних теремов было отдельным миром, куда не смела показываться дворцовая администрация, действительно уже никак там не применимая, где и без нее было три правителя: Софья, Елена и княгиня Холмская.

Роль княгини Авдотьи Кирилловны Холмской была при соперницах в высшей степени трудной. Только ангельской доброте ее удавалось, хотя не всегда, мирить противниц, и то в редких случаях, несмотря на привязанность к ней обеих. Одно слово княгини Авдотьи Холмской заставляло баловня общего – своенравную Елену – сохранять почтительность к мачехе-свекрови. К несчастью, день, с которого начинается наш рассказ, был первым явлением драмы, где благодушная примирительница увидела вполне свое бессилие помочь горю.

В темном переходе, разделявшем теремное царство на две области, были две двери, одна насупротив другой. Одна вела на детскую половину, другая – в покой Елены. Тут надо было княгиням остановиться и проститься. Софья первая встала у дверей и ждала почтительного слова невестки, но Елена, остановившись у своих дверей, казалось, ожидала, чтобы начала мачеха. Изумленная этим вызовом на объяснение, Софья вспылила не к месту.

– Дочь моя! – сказала она с гордостью. – Не любо мне напоминать тебе твою обязанность…

– Да и не трудись. Я сама ее знаю…

– Этого я не замечаю…

– Да и не просят! Я настолько выросла, что нянек, кажется, не требуется. Уж свой дядька есть…

– Только плохо жену в руках держит.

– В руках не держат того, кого любят. Ваня знает, что у Алены нет греческой хитрости…

– Зато волошское невежество, что гораздо хуже…

– Не всякой же быть греческой кралей! Лисьего норова перенимать не к лицу мне и не стану; не буду заводить соборов и не умею прельщать души лестью лукавой.

– Куда тебе!

– Чем богата, тем и рада! – поддразнивая свекровь, ответила Елена, прибавив: – Да мы на этом еще не кончим… Ужо кое-кому можем порассказать… кое про что!

 

– Плюю я на твои россказни бессовестные да на ложь… злобную…

– Господи! – всплеснув руками, вступилась княгиня Холмская. – Ну что из этого выйдет?.. До государя дойдет!..

– Да… Он все узнает… – прервала Елена.

– Нам правды нечего бояться! – с живостью откликнулся Вася Холмский.

Его выходка, как неожиданный поток воды, залил начавшийся пожар. Обе княгини опомнились и поняли свои ошибки. Не сказав слова, каждая бросилась в свою дверь; в переходе остались только посланные государевы с приветом к великой княжне и княгине Холмской.

– Ну, притча! – сказал Русалка, обращаясь к боярину Василию Феодоровичу Образцу. – Промолчать нам нельзя, а дело неладно. Государь шутить не любит. А государь без Патрикеева, Ряполовского и без нас, своих бояр, домашней смуты судить не станет. А у одних из нашей братьи лисьи шубы, лисьи умы и речи… Как думаешь, боярин?..

– Чего тут думать? – ответил с неохотой Образец хитрому ворогу своему. – Стояли мы твердо перед лицом смерти – не пятились. И теперь – тоже… Ложью нашей службы не запятнаем.

– Все то правда, боярин! Да час не ровен.

– Да если вам, бояре, не любо смутить государево сердце тяжкою правдой, повелите мне, своему холопу, – отозвался Никитин, – я такой же свидетель; я человек двору чужой и крамолам дворским не причастен.

– Незнамы, как тебя зовут, купчина! Видно только, что ты муж разумный и ученый и душою непорочен, – ответил благодушный Образец.

– Нет у нас крамол-от, – отозвался Русалка, – да и ладу нету между себя… Так, зацепки да перетрухи старого, какие ни на есть. Да за нами, слышь, коли правду молвить, и заслуг-то нет; по десятку побед за каждым, так это случайное вено, Божий дар, с его святой воли удача.

– Вот князь Данило Холмский, тот другого поля ягода, – ответил Образец. – У того и разум и меч одинаково остры.

– В чести да в знати опять есть: Руно московский, богатырь и палатный ум; примерно князья Оболенские: Стрига да Нагой – посольское дело и ратное поле у них в мошне, – перебивая Образца, заметил Русалка. Образец взглянул на выскочку и продолжал: – За ними князья Шуйский, Беззубцев, Пестрой Звенец. А мы, друг сердечный, одно слово: Образец мы только. И не княжьего рода. Да у всех тот, вишь, недостаток, что у нас честность не пенязь какой разменный, язык не о двух остриях, мы стоим и ходим по правде, – смиренно закончил обиженный герой, давая знак глазами Афоне, чтобы он остерегался Русалки, ничего не замечавшего. Верный себе, Русалка между тем вкрадчиво стал чернить свою партию, без сомнения ожидая, что выскажется Образец и брякнет непригожее слово.

– Что, к примеру, сказать, – начал хитрец, скорчив вполне откровенное и искреннее лицо. – Что нам такие люди, как Патрикеев, государев сродник, первый боярин, да какая-нибудь Ощера аль Мамон, грязь золоченая, на словах загоняет… Боевого слугу государева, – и сам с злой улыбкой подмигнул Никитину на Образца. – Да что тут толковать. Пойдем свое дело исправим, а про сегодняшний случай, чай, прежде нас до государя уж дойдет. Наушников немало, видишь, про собор-то уж художница сведала.

– И как не сведать, когда на соборах вся греческая сволочь бывает…

– Пойдем, пойдем! Никто, как Бог, авось все это пустельгой рассыплется… – заключил Русалка и бережно отворил двери.

Посольство вошло в передний покой, в котором на полавошнике[10] сидел наклонившись старый истопник, богато одетый…

– Поди, – сказал ему Образец, – и доложи…

– Да ступайте без доклада, – отвечал старик, не поднимая головы и не смотря на вошедших. – Кому нельзя, тот и сам в терем не пойдет…

Трое посланных двинулись дальше. Двери в следующую палату были отперты, так что видно было, как великая княгиня в слезах сидела в креслах, на коленях у нее сидела двенадцатилетняя Елена. Десятилетний Василий и Феодосия целовали руку матери и, заливаясь слезами, утешали ее: «Не плачь, мама, не плачь!..» Княгиня Авдотья Кирилловна сидела у другого окна и строго выговаривала своему сыну Васе за неуместную, дерзкую горячность.

– Что же, матушка, – отвечал он покойно. – Так мне, по-твоему, надо было молчать? Я что знал, то спроста и сбредил; коли дурно – виноват.

– Перестань, повеса.

– Перестану, а все едино люблю Софью Фоминишну, не дам в обиду хотя бы самой покойной Марфе Инокине.

– Спасибо, Вася, – сказала Софья, улыбаясь сквозь слезы. – А за что ты меня любишь?..

– За привет да за ласку, да еще… Как бы тебе сказать?

– Ты подумай, Вася, – отозвалась Софья, – а пока матушка княгиня примет государево посольство. Они шли к тебе. О, как жаль, что наша глупая ссора уменьшит твою радость. Но, Бог свидетель, не я виновата…

– Радость! Какая радость!

– Радость великая! – сказал Щеня, вступая в палату.

– Здравствуй, князь! – воскликнула княгиня Холмская. – Уж и это радость, что тебя, друга нашего, вижу в нашем монастыре.

– Да сюда к тебе нет дороги, кроме ближних сродников.

– Нет, князь! Кому государь разрешит, те у нас бывают, а уж кому-кому, а льву своему Иван Васильевич не откажет. Ведь допустили же теперь…

– Теперь мы от лица государя…

Княгиня встала, почтительно преклонив голову. Щеня продолжал:

– Повелел государь объявить радость великую и достославную, радость на всю Русь крещеную. Доблестный супруг твой, изволением Божьим, взял Казань крамольную и пленил царя Алегама!..

Княгиня обратилась к иконам и перекрестилась.

Вася подбежал к ней, встал на колени, и слезы засверкали на голубых прекрасных глазах юноши. Не одни они молились, Елена спрыгнула с колен матери и, встав возле Васи, повторяла за ним слова молитвы; невольное чувство торжественного благоговения увлекло всех, встала и Софья и воздела очи к небу, а дети, едва ползавшие по полу, глядя на пестуншу свою, складывали нежные пальчики и усердно осеняли себя знамением креста. Княгиня едва могла встать от преизбытка радостных чувств, и то с помощью Василия и Елены.

– Государь, – молвил теперь Щеня, низко кланяясь, – приказал у тебя, княгиня Авдотья Кирилловна, спросить о здоровье…

– О, я больна, друг дорогой, но всякая жена позавидовала бы моему недугу… По делам великим возвеличивает Господь государя великого! Луч славы его пал на моего господина мужа, а на твоего отца, Вася. Не умрет наше темное имя… Дайте мне наплакаться благодарными, сладкими слезами… Вы видели их, послу любезные, поведайте о них моему и вашему отцу государю. Жаль, что не знаю посла третьего.

– Я, государыня княгиня, коли знать желаешь, тверской купчина, возвратился вчера из Индии, из-за трех морей; государь не по заслугам взыскал меня сегодня великою своею милостью, удостоил чести поднести государыне от его великого имени дар редкий и многоценный…

Софья взяла четки и, не рассматривая их, обратилась к Никитину:

– О, довольно! Довольно! Государь, видно, забыл, что я немощная старуха, у меня недостанет сил перенести столько милостей! Мне ли держать в руках такое сокровище!

– Боже мой, как это хорошо! – вскрикнула Елена, взглянув на персидские четки. – Как жар горят! Вася, не правда ли, из этого лучше бы сделать ожерелье?

– И надеть на твою шею! Тогда бы эти четки стоили вдвое дороже…

– А ты бы любил меня вдвое?

– Ну уж это трудно!.. Дунечка ненаглядная, родимое мое солнышко. На что тебе эти четки? Подари их Ленушке!

– После моей смерти я завещаю их княжне Алене Ивановне!

– Ай да Дуня, моя самоцветная! Сердись не сердись, а поцелую…

– Простите, дорогие послы, моему резвому недорослю. Шалун он большой, но сердце доброе, таким, говорят, был отец его…

– Да буду ли я таким на старости, как отец мой? – спросил юноша, задумавшись…

– Лишь бы добрая воля…

– Воля-то моя вся тут, да будет ли Божья?

– Молись…

– И за этим дело не станет, но что моя молитва – у Бога таких, как я, много.

– Вася, мы все молиться будем, – сказала княжна Елена, положив ему на плечо руку. – И я, и мама, и тетка Дуня, и Федосья…

– Разве тогда… – и юноша развеселился. – О, да как же я служить буду? Что мне Казань! Что мне рябой Алегам! Царьград возьму, привезу салтана турского на Москву в клетке. Только, как ты себе хочешь, государыня Софья Фоминишна, а уж братца твоего Андрея Фомича на царьградский престол не пущу…

– Не напоминай мне об нем, батюшка! Это… горе мое. Подумай, княгиня, сегодня опять на выходе не был; Иоанн все видит, пустое место его так мне глаза и кололо… И где он пропадает?

– Я могу тебе донести, матушка государыня, – запинаясь, вмешался в разговор Вася. – Но не знаю, порадуешься ли…

– Хоть и больно, а все лучше знать… – грустно промолвила княгиня.

– Он каждый день у нашей хозяйки в гостях.

– У какой хозяйки?..

– А у которой отец Мефодий академию занимает… у вдовы Меотаки.

– Довольно… Довольно! Я одного боюсь – рано проговорится; и если правда – беда! Признаюсь, я в таком положении, что не смею и разведывать: Елена Степановна не пропустит случая сплести страшную повесть…

– Поручи, государыня, мне, – с поклоном произнес Никитин. – Обманывать тебя, матушка, не буду, а к Андрею Фомичу мне и без того есть надобность.

Софья недоверчиво посмотрела на Никитина и, помолчав, сказала:

– Как же ты челобитствовал нам от него… а сам… мне послышалось… не близок к нему. Благодарю. Я хотела бы только узнать, правда ли, что он готов жениться на этой женщине?

– Ого! Греческий император на греческой купчихе! – воскликнул Вася.

– А ты как знаешь?

– Как же мне не знать про нашу хозяйку. Вот вчера еще мне про нее говорил молодой Ласкир, когда я был с ним на учении у отца Мефодия… Там их много, греченят, ходит. И другие ее знают.

– Что же про нее рассказывают?

– То есть, как бы это тебе доложить. – Вася замялся. – Я то не в доклад и понял. По моему толку, она баба злая, много шалит, только шалости у нее не такие, как мои, дурные шалости; вот говорят, сребролюбива, да признаюсь, так как я Андрея Фомича не жалую, так и россказни мимо ушей пропускал; притом же я боялся, что войдет отец Мефодий, спросит урок, а у меня на этот раз не совсем было готово, так я только крайчиком уха слушал, а памятью весь в греческую мудрость освободил Зою из-под турецкого гаремного ярма.

Вошел Патрикеев, и беседа прекратилась.

– Государыня Софья Фоминишна! – сказал он весело. – Государь просит.

– Буду!

– Государь теперь же просит…

– Иду!

– Не изволишь ли приказать проводить?

– Я дома, князь! Дорогу знаю.

«Погоди же, – подумал князь, уходя и подозрительно поглядывая на послов. – Эти сидят, а мне и места не предложили. Погоди! Погоди!..»

– Вы догадываетесь? – спросила Софья, приподнимаясь с места. – Вы были свидетелями всего, так вы вместо меня и отвечать будете государю. Надеюсь, вы не забыли ни одного слова и повторите, как все было. Больше я ничего не требую. Пойдем!

III. Сватовство

Близ того места, где теперь Нескучное, на Москве-реке, на городской стороне, красовалась Греческая слобода. Деревянные домики, как в кудрях, укрывались в темной июльской зелени лип и кленов; хотя она и называлась Греческою, но тут жили также итальянцы, немцы и даже жиды. Брат великой княгини Софьи, Андрей Палеолог, проживал на государевом дворе за Москвой-рекой, или, по крайней мере, так полагали, потому что с тех пор, как он выдал дочь свою Марию за князя Верейского, он почти не бывал в своем жилище, а проживал у греков, перебравшихся в Московию из Рима вместе с Софьей и более из самолюбия, нежели по чувству показывавших вид почтительного уважения к последнему потомку владык византийских, наследнику имени царьградского престола. Дорого стоило им это уважение, потому что Андрей не только для себя, но и для гостей требовал царского приема, обильных угощений, поздних пиров; надоедал своим мнимым подданным до того, что доходило до ссоры. Поссорясь сегодня с Ласкиром, он переезжал к Ивану Рало; поссорясь с ним, отправлялся к Меотаки, богатому купцу, и так далее. Перессорясь же со всеми, начинал очередь снова, мирясь и опять ссорясь; он наезжал было и на итальянские дворы Фиораветти Аристотеля Алевиза, Петра Антония Фрязина, придворных зодчих, пушкарей, Дебосиса и Петра Миланского, но тут, угостив сытным столом, умели наскоро выживать гостей из дому, извиняясь, что хозяину предстоит срочная работа. За огромным пушечным двором Дебосиса, который стоял уже за слободой, тянулась узкая, темная и грязная улица; тут жили немцы и жиды, само собою разумеется, тайные, потому что, кроме Новгорода и Пскова, нигде они не жили на Руси открыто. В этой слободе, или отделении Греческой слободы, были только три порядочных дома, но один из них, лекаря Антона, был наглухо заколочен; уже третий год никто не решался купить этот дом у наследников: имя несчастного хозяина наводило ужас на слободян. Врач Антон не вылечил Даниярова сына, тот умер, а врача выдали головою сродникам, которые и зарезали его на Москве-реке под мостом. Другой красивый дом принадлежал мистру Леону, тоже врачу, а третий – немецкому гостю Хаиму Мовше. И врач и гость были жиды, но первый называл себя итальянцем, последний – любчанином… Андрею Палеологу было уже далеко за пятьдесят, но крепкое сложение и беззаботный нрав были поводом, что в волосах у него не было седины, а на лице ни морщинки; лицо его было правильно, приятно и свидетельствовало, что в молодости он был знаменитым красавцем. Любимейшим местопребыванием Андрея был дом Аристарха Меотаки, старого и весьма богатого купца; у него была молодая жена ослепительной красоты, и хотя осторожный и ревнивый Меотаки употреблял все предосторожности, чтобы никто ее не увидел, но, на беду, Андрей догадался, отчего Меотаки так тщательно ее скрывает, и принял свои меры. Меотаки скоропостижно умер. Андрей распоряжался похоронами и освободил Зою из-под турецкого гаремного ярма.

 

Возвращаясь из Кремля с Леонидом, сыном Иоанна Рала, своим молодым наперсником[11], Андрей у самых ворот Греческой слободы повстречал мистра Леона, который, в богатой одежде, на великолепно убранном коне, ехал в Москву; за ним двое слуг везли походную аптеку и хирургические инструменты.

– Принчипе! – сказал по-итальянски мистр Леон, удерживая своего коня и слезши с лошади. – Я рад, что тебя вижу.

«А я очень не рад», – подумал Андрей, с приметным отвращением и боязнию взяв за руку жидовина.

– Кого едешь морить?..

– Спасать, следовало бы сказать; по крайней мере, заплатят. Позволь, принчипе, на одно слово… Меотаки на кладбище…

– Знаю.

– А где же сто златниц?..

– Безумец, да разве я обещал?..

– Когда я лечил его, не ты ли сказал Хаиму: «О, я дал бы сто златниц, если бы мой друг Аристарх переселился на двор отца Мефодия».

– А! Так ты убил его?.. Ты отравил несчастного?.. А я думал, что мой бедный Меотаки умер естественною смертию. Постой же, поганый жидовин! Я раскрою твое скверное дело, не то подумают, что я твой сообщник… Я мог сказать, я мог желать смерти Меотаки, но сулить, подкупать… О! Да ты злодей, и находишься при дворе сестры моей, – это опасно…

Мистр Леон побледнел.

– Принчипе, – сказал он, оглядываясь. – Ты хочешь погубить меня и очернить себя, а я был тебе полезен, могу и еще быть тебе полезным…

– Едва ли! Откровенно говорю тебе, что, если бы я встретил смерть лицом к лицу, уж тебя бы не позвал… Но помириться с тобой я, пожалуй, готов…

– И поверь, что я буду тебе союзником лучше многих.

– Согласен! Но скажи, куда ты это так разрядился?

– В Кремль! Ездовой прискакал: Елена, царская невестка, занемогла…

– Елена! – воскликнул Андрей, задумчиво посмотрев на врача. – И ты не спешишь? Болезнь, видно, не опасна…

– Да, дурнота, – отвечал жид, принужденно улыбаясь. – У нее это часто бывает…

– То есть, когда надо повидаться с мистром Леоном и расспросить у него о том да о другом…

– Неблагодарные! Откуда же вы все узнаете про придворные дела? Вы знаете, что затевают противу вас Патрикеевы и Ряполовские, владеющие умом молодого князя и Елены. Уж не Мовша ли твой сидит мухой на теремных обоях и подслушивает? Если бы не… Да что говорить! Неблагодарность – идол человечества. Если я умою руки, вас всех живыми съедят Ряполовские. Сегодня по закате солнца соберутся ко мне добрые люди; приходи – увидишь, услышишь!

И Леон не без труда влез в седло и поспешил в Москву со своими помощниками. Андрей задумчиво смотрел ему вслед.

– Ваше величество! Кажется, беседа с мистром Леоном была не совсем приятна? – сказал Рало, подойдя.

– Ты угадал, Леонид! Я боюсь этого жидовина; напрасно вы привезли его из Италии.

– Государь московский нам поручил привезти врачей и художников; мы могли залучить охотников, а кому охота ехать в Москву, особенно после смерти Антона. Удивляюсь, как нам удалось привезти и этих семерых; правда, из них только один грек, наш сродник, и один итальянец, оружейник, – все остальные жиды. Впрочем, мистр Леон и в Италии был в славе…

– Рало! Я боюсь его! Он кует противу нас злое дело.

– Я слышал, что у него собираются многие бояре, противники Патрикеева и Ряполовских; странно, что в то же время он в чести у Елены, а ты знаешь, как любит Елена мою сестру, ее детей и всех нас… Поверь, что он служит двум господам и с обоих берет большие деньги.

– Такой предатель не страшен. Важной тайны он ни тут, ни там не проболтает; он мелочной и фальшивый торговец, и должно надеяться, что скоро попадется, как попался Антон. Одно мне не по сердцу: это то, что ему очень нравится Зоя.

– Моя Аспазия! Это ты с чего взял?..

– Моя! Ох, эта Аспазия пока ничья; беда в том, что многие могут считать ее своею…

– Ты с ума сошел, Леонид; если она не сдастся мне, так, надеюсь, другие…

– Другие. Я не хочу сердить твое величество.

– Вздор, говори, я требую…

– Другие моложе… Другие богаче… Хотя положительно я и не смею сказать про Зою, что она отдалась уже кому-либо, что уже есть счастливец… Нет! Но Зое хочется замуж; она сманивает не любовников, а женихов, чтобы было из кого выбрать…

– И ты знаешь хоть одного из них?..

– Всех!

– И ты молчал, и ты мне друг!

– Я жалею даже, что теперь проговорился, я боюсь нрава твоего; ревность…

– К кому? Неужели к мистру Леону?..

– И этот недурен, но Ласкиров сын Митя – красавец; живописец Чеколи богат и наружностью, и способностями; ты сам восхищался портретом Зои; а когда Чеколи поет, Зоя тает, млеет; этот из жениха легко может поступить в любовники, если захочет. Я люблю тебя, Андрей, и потому не свожу глаз с Зои; у меня свои лазутчики; ты знаешь, что у нашего отца Мефодия теперь довольно большое училище, туда ходят учиться не только наши, но и дети многих бояр и князей; я видел между учениками князя Холмского, сына знаменитого полководца, видел Тютчева, Образца, детей важных московских бояр; для своей академии Мефодий нанял еще у покойного Меотаки большой сад и там философствует со своими учениками. По смерти Меотаки Зоя, по твоей милости, получила свободу, и это с твоей стороны большой промах; Зоя проводит иногда целое утро в плетеной беседке, разделяющей большой сад от малого; она видима тут и невидима, по воле; тут ее видал Ласкир, здесь она с ним познакомилась; она знает имена всех учеников, расспрашивает о достатке и значении их родителей. Ну, и я знаю всех ее женихов…

– Кроме одного…

– А именно?..

– Тише! Это, кажется, Зоя мелькнула между цветами…

Андрей не ошибся: они проходили мимо Мефодиевой академии. В саду гуляла Зоя, и, к особенному удивлению Андрея, одна; она была одета роскошно, по-восточному: дорогая ткань на платье, ценный жемчуг и камни на шее, пальцы в перстнях; наряд много возвышал очаровательную красоту Зои; в глазах Андрея она никогда не была так хороша, как сегодня. Академические решетчатые ворота не были заперты, и Зоя порядочно испугалась, когда Андрей и Леонид поравнялись с нею и первый проговорил:

– Зоя, верно, нас не ожидала!..

– Признаюсь, – отвечала красавица, – я полагала, что вы далече, за царским столом, в царских чертогах… Мне стало завидно; я нарядилась во все то, что у меня было лучшее, вышла в сад и стала мечтать, будто я царица. О, так мечтать весело…

– Мечты – сны наяву, Зоя, а они иногда сбываются!..

– Андрей, я знала, что ты насмешник, но не думала, что захочешь обижать бедную вдову…

– Неправда, милая Аспазия…

– Постой, не повторяй более этого ненавистного имени! Ты пользовался моим невежеством и называл меня унизительным именем, Андрей! Кто дал тебе на это право! Разве то, что я умела отвергнуть твои требования, и за это я Аспазия! Верю, что предки твои были нашими царями, но не ты, Андрей! Я уважаю в тебе твоих предков и потому только не жаловалась на тебя московскому государю. И не пожалуюсь, если дерзость твоя к тому не принудит… Но я имею право требовать и требую, чтобы ты оставил дом мой и уволил меня от обидных посещений!.. Я сказала свое! Прощай!

Зоя вспорхнула в плетеную беседку, и дверь захлопнулась.

– Вот тебе раз! Кто это так искусно растолковал ей про Аспазию?..

– Молодые академики! О! Они не тому еще научат Зою. Впрочем, нет худа без добра. Я знал, что в этой интриге ты ничего не выиграешь, только истратишь много денег и времени. Благо, что все кончилось…

9Прихотница – прихотливая, у кого много прихотей.
10Полавошник (полавочник) – половик или полотенце, холст, ковер для покрытия лавок.
11Наперсник – друг и доверенное лицо, которому поверяют сокровенные мысли и тайны.
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30 
Рейтинг@Mail.ru