Иоанн III, собиратель земли Русской

Нестор Кукольник
Иоанн III, собиратель земли Русской

© ООО ТД «Издательство Мир книги», оформление, 2010

© ООО «РИЦ Литература», 2010

Часть I

I. Москва в июле 1487 года

 
Как зачиналась каменна Москва,
Тогда зачинался в ей грозный Царь.
 
Старинная песня

На двадцать пятом году государствования Иоанна III Москва уже не гляделась татарским пепелищем; веселые слободы длинными лентами сплошь тянулись к каменному Кремлю, выросшему на том же месте, но в другом, лучшем виде: не острог деревянный, а стройные кирпичные стены с зубцами изящного профиля вывели фряги, все под правило да в меру, так что любо-дорого смотреть. А уж гладь какая! – так и соборы не строились в старину.

Афанасий Силыч Никитин[1], тверской купчина, ночью воротился из дальнего, многолетнего странствования в индийскую сторону, за три моря. Впотьмах ища ночлега, не до Кремля ему было; и как пустили – с дороги заснул сном богатырским. Звонили к обедне уже, когда Силыч протер глаза и по привычке, не долго думая, вскочил, помылся, перекрестил лоб и вышел на улицу. Суета необычная озадачила путешественника с первого шага. Добравшись до базара, он, однако, нашел, что у купцов лавки позаперты. Народ бежит куда-то, и Никитин направился вслед за другими. На повороте – вдруг заблестели кресты золоченые, за какою-то стеною словно; а перед нею поле гладкое, бархатный луг. Силыч невольно попятился и принялся, крестясь, протирать глаза, не доверяя себе.

– Что за притча, – подумал он вслух, – на Москву ли я, полно, попал?

– А то куда же? – отозвался с неприятным хохотом оборванец нищий, покойно рассевшийся на муравке и собираясь утолить голод без дальних разносолов. Перед ним стояла берестяная кружка с водою, подле увесистого каравая хлеба.

Никитин невольно, не без тревоги, посмотрел на хохотуна, и ему стало как-то неловко. Выражение лица нищего было таково, что могло поразить всякого и часто с ним сталкивавшегося, не только увидевшего случайно. Представьте полное лицо без бровей, с острой рыжей бородой; глаза точно оловянные, кажется, не глядят, хотя зрачки у оригинального субъекта и находятся на месте. Искривленные злобой губы в постоянном движении, как будто бы никогда плотно не сходились, выказывая глазные резцы, похожие на волчьи клыки. И при этом на невзрачной образине бродит улыбка, не предвещающая ничего доброго. Никитин хотел было уйти, но его удержала рука нищего.

– Видно, приезжий? – продолжал тот каким-то птичьим голосом, в котором многие звуки были чисто гортанные, резкие, хотя и хриплые. – Жаль, с виду глуп, по одеже – богат. Поумнеешь – обнищаешь! Поверстаемся!..

– Что ты мелешь, рыжая борода?..

– Отваливай! Есть хочу; обед стынет, а утроба тужит.

– И не ребенок, кажись, а потерпеть не хочешь; до обедни недолго, кажись, – ответил Никитин.

– У меня моя обедня отошла, а ты ступай голодать в Кремль, коли пропустят.

– Так это Кремль?

– А то что же? Он самый, со всеми фряжскими затеями… Стрельниц, стрельниц, а ведь со всеми ими не спасется!.. Стены были в Содоме и Гоморре! Куды крепок и Иерихон считался – да свалились сами… и ограды, и забрала… И этим не уцелеть!

Никитин посмотрел на нищего еще с большим изумлением, но тот не обращал уже никакого внимания на наблюдателя. С выражением злобного любопытства смотря на толпы волновавшегося народа (который старался протесниться в Кремль), он бормотал несвязные слова.

– А вы, скимны рыкающие! – вдруг вскрикнул нищий, и лицо его еще страшнее искривилось. – Поделом вам, поделом. Да вон и он! Легок на помине. Под ним лошадь пляшет, а у самого небось душа в пятках, чтобы набольшего не прогневить, неравно опоздаешь. А жезл у него здоровый, впору с ним на медведя ходить; на то у тебя кличка собачья: ты не Ще́ня, дружок, а Щеня́…

– Где, где? – спросил торопливо Никитин.

– А вон – видишь, золотой витязь на вороном аргамаке[2], что поднялся на дыбы, ровно на стену иерихонскую скочить сбирается. Да он еще меньшой сокол; старшой под Казанью: золотую гривку себе татарскими головками зарабатывает. Вон едет и князь Иван Юрьевич… Ольгерду праправнук, говорят, да родной племянничек московского князя Великого – Патрикеевым прозывается. За то у его и чин московский: первый боярин! Все коршуны слетаются в свое каменное гнездо. Видно, Большак с золотой головой сон ночесь видал неладный, всю дворню и собирает. Глянь-ко, таперича к воротам князь Федор Пестрый подъехал; глянуть не на что, а бают, Пермь взял. Во как у нас?! А тамо что аще деется?

Нищий вскочил и, заслоняя рукой свои оловянные глаза от жгучего июльского солнца, стал присматриваться к толпе, которая, окружив кого-то, провожала к воротам. К толпе этой со всех сторон подбегали люди, и она росла, ширилась и волновалась.

– Ничего не разберу! А должно быть, московским зеворотам занятно что ни есть, – ворчал про себя странный нищий, убирая свой обед и посуду. – Не хотелось сегодня в Кремль ходить, да надо: видно, там новинка есть… Не скупись, поделися и с нами своими новостями, Иван Васильевич! – И на безобразном лице хохотуна-ругателя явилась какая-то неопределенная загадочная улыбка.

Закинув котомку за плечи, нищий схватил костыль свой и скорым шагом направился к воротам…

– Тут не пройдешь, – сказал Никитин, невольно следуя за нищим.

– Где наши не проходили!

И правда, народ расступался и давал нищему дорогу. Никитин тоже воспользовался случаем, примкнув к своему непрошеному чичероне московских замечательностей. Они беспрепятственно вошли в Кремль, где невиданное великолепие совсем ошеломило путешественника в Индию.

Бывало, к деревянному собору Богородицы с немногими боярами подходил пешком тщедушный Василий Темный, своею неровной походкой не привлекая и зевак. Дорожка шла извилистая, узкая; из садов и за палисадами торчали ветхие деревянные избушки, если еще не высовывались докучно обгорелые трубы да кучи уголья. Самые великокняжеские хоромы отличались от обывательских изб разве большей обширностью места, занятого хозяйственными пристройками. А то в жилище государя, так же как у соседей, окна да двери стояли зачастую наискось и между потемневшими тесницами зеленел влажный мох на крыше.

Куда все это прибралось? Словно вымели, как сор, наросшие здесь хоромцы, церквицы и кладбища. Вместо всего хлама этого величественный Успенский собор поднялся из земли как по щучьему велению, вытягивая за собою и игрушку-храм Благовещения, с его затейною узорчатою лепкою пилястр, расписанных яркими красками и золотом. За ним воздвигался новый деревянный дворец государев, а направо красовалась только что оконченная Грановитая палата – предмет гордости и удивления Москвы. На широком Красном крыльце гранитового чертога государева стояла теперь сотенная толпа царедворцев в пышных нарядах, залитых золотом. Никитин, пораженный великолепием двора Иоаннова, оглянулся, чтобы расспросить кое о чем загадочного нищего, но его уж и след простыл.

А народ все прибывал, хотя в Кремле не было места упасть и яблоку. Волны народа словно закаменели: ни вперед, ни назад. А тишина царствовала такая, что слышно было жужжанье комара в воздухе.

– Какая ужасная скука стоять в этих тисках, – сказал кто-то позади Никитина по-итальянски. – Пойдем лучше на террасу, где стоят московские нобили!

– Ваше высочество любит говорить и смеяться, а там ведь нельзя; тут же никто нас не поймет.

– Да теперь и неловко будет высовываться вперед. Добрый завтрак, я думаю, предательски изукрасил наши лица, – отвечал другой голос вкрадчиво, венецианским наречием.

– Оно, пожалуй, и так! Да, я думаю, нам и тут-то нечего делать. Чужая радость нам не торжество, да и смотреть на этих медведей, право, не находка. Если бы еще были красотки вместо мужей, братьев и отцов. А на таких холопов нагляделся я и в прихожей моего друга Магомета Второго. Пойдем лучше к Зое! Только и добра в этой Москве, что она да Хаим Мовша!

– Во всяком случае, надо дать знать кастеляну[3], что ваше высочество не совсем здоровы: иначе приятель нахмурится, пожалуй, не даст жалованья. Он ведь рад всякому предлогу зажилить деньгу…

– Конечно! А все ж пойдем к Зое… С извинением послать можно и Мовшу, – прибавил главный из собеседников решительно.

– Вы забываете, что Мовше и на Москве быть не совсем теперь ловко, а послать еще его в Кремль – значило бы погубить верного союзника навсегда. Я пошел бы сам, да проклятый завтрак… Я чувствую, что на лице моем…

– Восхождение солнца, ты хочешь сказать, – истинно! Веселый Дионис прикрыл щедро багрянцем лик своего подражателя. Но ты и в этом виде еще сносен. Вот я?..

 

– Ваше высочество изволите шутить!.. А послать все-таки некого.

– Позвольте предложить мои услуги, – отозвался Никитин по-итальянски, и собеседники смутились не на шутку.

Тот, которого собеседник называл высочеством, прошептал по-гречески с досадой: «Лазутчик!»

– Ошибаетесь, – подхватил Никитин также по-гречески. – Я много странствовал по белу свету, так необходимость заставила научиться многим чужим языкам… индийскому даже. А кстати, у меня поручение к вашей милости из Кафы; смекаю, что ты господин деспот морейский? Очень рад, что случай доставил мне видеть высочество твое сегодня же. Кафинские паши уверяли меня, что письмо это весьма важно…

– Где же оно?

– Представить готов где и когда угодно.

– Через час, у Зои!

– Да я не знаю, кто госпожа эта и где искать ее?

– Постойте, ваше высочество, я объясню ему все, но пусть прежде сходит к кастеляну и объявит, что мы не здоровы…

– И такого чина, опять же, не знаю я на Руси…

– Синьор Патрикио, – отвечал собеседник деспота морейского, его переводчик Рало.

– То есть князь Патрикеев! Понимаем, да пропустят ли к нему? Видите, какая давка…

– Это уже мое дело, – отвечал переводчик. – Ступай за мной, я и проведу тебя до крыльца… А ваше высочество? – обратился он к деспоту.

– Я пойду потихоньку к Зое.

И они двинулись в разные стороны.

Народ, видно, знал своих гостей: Рало провел Никитина сквозь толпу без большого труда. Площадка перед собором была ограждена рогатками, но как только сторожевому воину Никитин объявил, от кого идет, рогатку отодвинули и Силыч не без страха стал подходить к Красному крыльцу. Тут стояли два рынды[4] в атласных одеждах, с позлащенными секирами на плечах. С подходом Силыча к крыльцу секиры опустились и загородили ему дорогу. Никитин заявил, что он послан от деспота и зачем даже, но рынды только улыбнулись.

– Тут посланцам не дорога, – сказал один из них, – да боярину теперь и не время. Если он не у государя в рабочей, так князей и бояр в думу вводит.

– А может, и в теремной палате дела рядит, – заметил в свою очередь Никитин.

– Быть может! Так вот, дружок, видишь, за Благовещением калитка, за калиткой – дворик, спроси там – укажут!.. Только этим путем не ворочайся: мимо собора вашей братии не дорога.

Никитин уже не слушал попечительных предостережений. Он спешил, чтобы застать князя, но немало дворов и двориков прошел он, пока добрался до теремной палаты. Князь еще был там, посланца от деспота не задержали, и вот он в палате Патрикеева. Чертог, впрочем, был не по сановитому обладателю: низок, длинен и темен.

Князь Иван Юрьевич жил уже шестой десяток, но борода и усы были без малейшего признака седины. Живые глаза сыпали еще искры, и высокий рост еще не скрадывался согбенным станом, напротив, боярин держался прямо, сохранив величавую осанку. Патрикеев, стоя у окна, глядел на черный двор, а князь Федор Ряполовский что-то с живостью ему рассказывал; по выражению лица Патрикеева нельзя было догадаться, приятен ли был ему этот рассказ или нет. Только шаги чужого человека, хотя и почтительные, прервали княжескую беседу. Патрикеев живо оборотился и спросил:

– Что надо?

– Его высочество, Андрей Палеолог, деспот морейский…

– Да ты-то кто?.. Таких холопей у него я не видывал, – прервал Патрикеев, озирая Никитина с ног до головы.

– Я и то не холоп, а тверской гость, Афанасий Никитин… И не на послугах у его милости, а так, случаем, попросил он меня доложить княжей твоей чести, что во дворец, по государеву указу, за недугом быть ему невозможно…

– Верно, пьян! Я и без посланца догадался бы! Так кланяйся, честной гость, деспоту и скажи, что, мол, о тяжком недуге его государю доложим! Прощай, батюшка!

– Позволь, боярин, мне и свое челобитье…

– И опять до меня? Посмотрим. Говори, да проворнее…

– Да вот Москва забрала Тверское великое княжество, своего наместника там поставила; тот наших людей не знает, мой дом своим людям на житье отдал, а меня в Твери не было.

– А ты где же был?

– В Индии.

– Где?

– В Индии.

– Князь Федор Семеныч! Что это он бает? Ты, видно, тоже трапезничал со своим деспотом и со сна несешь околесную… Индия! Было такое царство в Библии, да теперь-то откуда ему взяться, чай, его потопом снесло. В наше время об нем ничего и слышно не было; отколь же явилось? Вот мне говорил жидовин Хази Кокос, когда приезжал в Москву из Кафы, что есть Хинское большое царство, и еще совет подавал послать туда его с войском… Да я и этому не поверил. Такого царства по всей Библии не найдешь, и его, кажется, новая мудрость сочинила. Дивлюсь, что жидовин ей поверил.

– Хази не обманул тебя, боярин: жидовин-то он жидовин, но честный, притом же он караимского закона. Не будь хан Менгли-Гирей его другом, так ему в Кафу и носа не дали бы показать, теперь турки хуже генуэзцев. Да и добро бы один турок, а то трех пашей поставили, обобрали они меня, нехристи; почитай, половину товаров оттягали; слава те Господи, что другую оставили. А то нечем было бы государю и его боярам поклониться, и за то спасибо Хази Кокосу и хану – отстоять пособили. И грамотами к твоей боярской милости снабдили меня. Нехристи хошь, а дай Бог им здоровья…

– Коли грамоты – подавай…

– За пазухой во весь путь берег! Изволь, ваша честь, получить.

Патрикеев с живостью сорвал висячую печать, развязал толстый шелковый шнурок, развернул хартию и стал читать.

По лицу заметно было, что чтение очень занимало князя, и, дочитав до конца, он приветливо посмотрел на Никитина.

– И здесь пишут, что Индия есть! Недаром свет велик, говорят, – заключил боярин, неохотно отступая от своего прежнего убеждения. – А все же потопом могло отнести ее и за море, – как бы про себя промолвил он еще раз. – Надо про тебя государю доложить, – прибавил Патрикеев в заключение и поспешно ушел из палаты.

Ряполовский, вероятно, не был расположен продолжать беседу, а Никитин не смел, и они проиграли в молчанку добрую четверть часа, пока воротился дворецкий великого князя.

Осмотрев Никитина с головы до ног испытующим взглядом, он сказал ему тихо:

– Государь верит, так моя вера в сторону, а все, голубчик, я тебя велю обыскать. Гей, Самсон! Обшарь-ка этого купчину, нет ли у него чего запретного…

Дюжий сын боярский, лет сорока пяти, с окладистой бородою, в опрятном чекмене, отороченном золотым галуном, бесцеремонно запустил руки за пазуху Силыча, потом в карманы и вытащил оттуда ящичек из драгоценного дерева, расписанный довольно искусно яркими красками.

– Это что? – строго спросил Патрикеев, принимая из рук Самсона досканец.

– Вещь, драгоценнейшая из всех моих товаров! Если удостоюсь счастия побить челом государыне великой княгине, то хочу поклониться ей этим клейнодом[5]… Это четки самоцветного камня, каких нет ни у турского султана, ни у крымского хана, ни у самого персидского шаха; подарила мне их вдова, шахиня, за то, что я ее от злой болезни вылечил…

– Так ты знахарь еще?

– Признаться тебе, боярин: лечебного дела не знаю, а меня индийские мудрецы кое-каким тайнам наставили; так, умею избавлять от злой трясовицы, от камчуга[6] иль зоб уничтожить и…

– А это что? – спросил Патрикеев, подозрительно поглядывая на гостя и раскрыв сафьяновую коробочку, вынутую Самсоном из-за голенища у Никитина. Сильный запах мускуса до того ошиб князя, что он уронил коробочку, и по полу рассыпалось несколько черных сердечек и крестиков…

– Это – мускус! – спокойно отвечал Никитин. – Полезное благовоние: уничтожит всякую тлю, а платье от него приятно благоухает…

– А возьми-ка ты сердечко в зубы да слушай!

– Князь-боярин, да ведь этого не едят.

– А! – гневно рявкнул боярин. – Понимаем – как съешь, так с Авраамом повидаешься раньше срока. Отрава, значит, коли есть нельзя, а не отрава, так почему не съесть?..

Никитин махнул рукой, промолвив:

– Погань христианину! Пожалуй, если не веришь, возьми, спрячь у себя мускус.

– Сгинь он, пропади, коли поганый!

– Да держать-то не претит вера, а только есть нельзя. А вот те Бог, нету ничего худого, на Востоке дети на шее носят, не токмо что…

– Ну, пожалуй, – сказал Патрикеев, видимо смягчаясь, но значительно взглянув на Ряполовского, – только собирай сам твое зелье да сложи в коробку; Самсон, дай ему какую ни есть ветошку завернуть да отопри этот ящик. Положи и замкни сам, а ключ подай сюда… У нас, брат, есть свои знахари, рассмотрят, не на неучей напал…

– А что, Самсон, ничего нет больше?

– Мошна! Да к поясу пришита.

Никитин развязал пояс и высыпал на стол немало золотых монет, все восточных.

– Возьми свои деньги, на, пожалуй, и четки. Они для Елены Степановны, ты молвил?

– Нет, князь-боярин, для государыни Софьи Фоминишны!

– Так ты грек?.. – вскрикнул Патрикеев с приметной досадой.

– Тверитянин!..

– Врешь! Грек окаянный, недаром гречанам посыльщиком и служишь… ты… – Но сам вдруг мгновенно опомнился и, вперив испытующий, строгий взор в Никитина, долго всматривался в него. Испытание, кажется, успокоило его недоверчивость, хотя он и молчал.

Никитин со вздохом заговорил:

– Ну, боярин, я твому норову не завидую; вспомни, что говорит апостол: сумнения подобны волнению морскому, ветрами воздымаемому и возметаемому. Тебя так и кидает из подозрения в подозрение. Мне, купчине, ваши дворовые тайности неведомы; я простой человек, воротился в дом родной, да не нашел дома; Москва все забрала; пришел челом бить первому государеву боярину и сроднику, а он…

– А он видит, что от тебя Литвой пахнет. Видно, младший брат государев еще не угомонился? Ваш тверской великий князь Михаил защитить своего престола не мог, так уж литовской хитростью его не воздвигнет.

– Дивлюсь разуму и воле Иоанна, соболезную о несчастии нашего доброго Михаила, но как человек – не больше. А как русский, радуюсь Иоанновым успехам. Только мелкий ум не видит в трудах его блага Руси и общей пользы. А я то смекаю, что в одном народе праведно быть одному пастырю и одному стаду. Не верится ушам, что совершил Иоанн до дня моего приезда на родину… Оставил я Великий Новгород истинно великим… Реки злата чужеземного текли там, три Москвы уместилось бы в нем. Наложил государь державную руку, и – нет Новгорода! И вечевой колокол замолк…

– Ты не глупи, парень! Не будь грек… так…

– Полно, князь! Все грек я у тебя, а за что, спроси? Что хотел чествовать государыню? Мне даже становится обидно. Я не целовал еще креста на верность Иоанну, был далече, когда князь Михаил Холмский отворил вам врата Твери, стало, не присягой связан. А за дела полюбил уж московского владыку. Дела его для меня еще виднее, как двадцать лет не был на Руси. Я оставил ее всю чересполосную, вотчиной татарскою; возвращаюсь – нет княжений дмитровского, можайского, серпуховского; роды ярославских, ростовских, муромских князей – служилые! Кончилось великое княженье тверское, как и своя воля у Новгорода. Теперь, почитай, одно: вся Русь – Москва! Только Псков да Рязань, да и те не надежны…

Горячая речь умного купца Патрикееву была совсем по душе, и сдвинутые брови боярина незаметно разошлись по своим местам.

Никитин, не замечая этой перемены, продолжал с прежним жаром:

– Нелицеприятна и не пуглива твердая воля Иоанна. Повелел, и – отец гонит сына. Да какого сына? Князь Василий Михайлович Верейский недаром прозван Удалым! И на богатырство его не посмотрели! Хотел себя укрепить и оградить женитьбой, взял в жены племянницу государыни Софьи Фоминишны, царевну греческую, и свойство не спасло. Сын бежал, отец умер; Русь стала цельнее! Дивно, ей-же-ей, дивно! Но главное, – продолжал с одушевлением развернувшийся путешественник, – мы уже не рабы татарвы некрещеной! Уж ханы их поганые не ставят нам кого хотят на княжество; князья наши не кланяются, да и некому кланяться! Юрт Батыев в развалинах; Золотая Орда что тень бродит по волжским степям, ест полынь горькую… Одна Казань…

 

– Взята в прошедшую субботу!

– Что? Правду ли я слышу?.. Кажись, не ослышался?

– Патрикеев тебе сказал правду, – отозвался сам Иоанн, вступивший в это время в палату. – Князь Иван, я дозволяю купчине Никитину на большом нашем выходе видеть царя казанского Алегама в цепях.

Хотя Никитин во время продолжительного своего странствования видел немало государей могущественных, дивился восточной роскоши, привык, кажется, к блеску и пышности восточных властителей, но при звуках речи Иоанна пробежал у него по коже невольный трепет. Перед ним стоял тот, чьи подвиги с таким жаром он исчислял за мгновение; тот, чей взгляд подкашивал колени у князей и бояр крамольных, извлекал тайны из очерствелой совести их и лишал чувств нежных женщин. Иоанн был в полной силе мужества; ему шел сорок седьмой год, и все в нем дышало строгим, грозным величием. Он был в парчовой ферязи[7] и в шапке большого наряда, опушенной черной куницей и разукрашенной дорогими самоцветами. На застежках риз сияли многоцветные изумруды и лалы[8]; головка у длинной трости как будто была слеплена из бирюзы, и на этой бирюзовой горке сверкал тысячью цветов огромный алмаз. Иоанн, как известно, любил пышность, вполне постигая ее нравственное значение на неразвитый народ. На приемах послов, в соборах и торжествах народных, с самого занятия отцовского престола, он являлся окруженный великолепием, в сонме братьев, князей и бояр. Теперь уже братьев не было; Андрей, меньший, и Юрий, Васильевичи, покоились сном вечным; Андрей-старый и Борис боялись показываться при дворе, проживая в городах. Не было и князей самостоятельных, некогда сопутствовавших Иоанну в походах и путешествиях. А те, что остались, были мелкопоместные, сами добивались чести быть только боярами московского двора и не без труда получали этот вожделенный сан, принявший при Иоанне новое и важное значение.

Никитин, взысканный милостивым словом государя, скоро ободрился и на благосклонное дозволение видеть торжество отвесил земной поклон. Иоанн, опершись на трость, отдал приказ, по обычаю своему, лаконично.

– Проводить гостя на крыльцо! Князь Иван, открывай же большой выход… Пора!

Тот же дюжий Самсон помог теперь Никитину приподняться с полу и повел его ближайшим путем на Красное крыльцо. Там заметно уже редела толпа сановников; Патрикеев открыл так называемый большой выход, то есть отворил врата Грановитой палаты и впускал в нее князей и бояр по московскому их чину. Последним вошел Никитин. Рында, в горлатной высокой шапке, с золотой секирой, указал ему на заднюю скамью, где сидело несколько просто одетых иностранцев. То были зодчие и врачи великокняжеские; Никитин, взволнованный неожиданным представлением своим государю, впечатлениями и встречами утра, усталый, измученный, добрался до скамьи не без удовольствия. Несколько мгновений он сидел совсем зажмурившись, и тишина, господствовавшая в палате, погрузила его было в дремоту. Легкий шум разбудил его, когда князья и бояре повставали с мест своих, увидя Иоанна. Медленно прошел он к своему престолу. Князья и бояре низко кланялись. Воссев на трон свой, государь молча окинул своим орлиным взором собрание, пока старший сын его – Иоанн-младый – и княгиня занимали свои обычные места. У подножия трона встали Патрикеев и Федор Ряполовский. Никто не знал причины созыва собрания, и на всех лицах написано было ожидание. Царь недолго томил. Встал и голосом твердым и звучным сказал:

– Верные мои князья и бояре! Господь Бог благословил войско наше победою великой! В четырнадцатый день июля наш воевода и боярин, князь Данило Холмский, взял Казань, гордую столицу Мамутекова царства, и мятежного царя казанского Алегама прислал к нам, к великому государю, на Москву…

– Здрав будь, государь, князь великий! Господин всея Руси, Болгарии и Казани! – загремел сонм голосов, и этот клик подхватила дружно толпа, стоявшая на площади. Иоанн махнул рукой, и все замолкло.

– Утверждаю за собой титло, но не хочу царства! Мы повелели Холмскому на казанский престол поставить Махмет-Аминя за великие заслуги, оказанные ханом крымским и супругой его, царицей Нур-Салтан, матерью Махмет-Аминя. Князь Федор, – обратился Иоанн к Ряполовскому, – ты привез нам сегодня радостную весть – жалуем тебя в бояры наши. Князь Иван! Читай отписку казанскую.

Патрикеев выдвинулся со своего места и, остановясь на ступеньках трона, развернул столбец, где описывал Холмский взятие им Казани, и прочел его четко и внятно. Когда замолк он, еще раз палата огласилась торжественными кликами.

– Славное дело великая победа! – Иоанн поднялся снова, и все смолкло. – Князь Данило Дмитриевич достоин милостей, и как достойно наградить его, нашего желанного, подумаем. А теперь ты, Русалка, сходи и спроси о здоровье супружницу покорителя Казани – княгиню Холмскую. Скажи ей от нас, что князь Данило прославляет державу нашу победами, а княгиня, добрая сродница наша, пестует детей и внуков наших, что мы, великий государь, все сие памятуем и на сердце держим.

– Князь Данило Васильевич, – обратился затем государь к маститому Щене, – много подвигов добрых на твоей седине; ты друг и сподвижник Даниле Холмскому, будь и ты здрав и благополучен в сей радостный нам день.

Князь почтительно поклонился челом к земле.

– И ты, боярин, князь Федор Данилович, – затем заговорил Иоанн Ряполовскому, – не одну победу одержал, и тебе, казанский мой богатырь, друг и сподвижник, привет наш. И тебе равная честь. А где мой Афоня Никитин! – громко произнес Иоанн, оборотившись назад и ища глазами недавнего своего знакомца путешественника, которого рынды вывели на средину трепещущего. – Ты купечествовал довольно. На старости бодрой ты можешь быть полезным государству нашему своим досужеством и опытностью. Пройдя от нашей Твери до пределов индийских, ты многое видел, многому научился; жалуем тебя в московские дворяне наши и повелеваем тебе быть дьяком в Посольском нашем приказе. Знаю, что ты принес мне в дар многоцветные четки казымбальские и хранишь их при себе. Бояре сведут тебя от имени нашего после выхода ко княгине нашей в терема, и тебе, Афоня, будет честь поднести ей от лица нашего твои многоцветные четки, ими же ты хотел нам поклониться в день сей радостный… – Тут снова государь сел на престол свой и крикнул: – Алегама!

Наступила мертвая тишина. Никитин был совершенно смущен и милостью, и поручением, тем более что на него обратились глаза всего собрания, и он не знал, куда деваться от щекотания завистливых взоров. К счастью, двери палаты с шумом растворились, и двое дворян ввели низвергнутого царя казанского. Он казался еще бледнее в пышном наряде, носимом владыками Казани в торжественные дни: на голове, сверх чалмы, сиял у него еще венец царский, на плечах мамутекова парчовая шуба, а на ногах и на руках звенели цепи. Лицо Иоанна, дотоле спокойное, даже веселое, приняло теперь выражение гневное, грозное. Алегам затрепетал, взглянув на Иоанна, и на князьях и боярах отразился страх побежденного. За Алегамом шли, также в торжественной одежде и также в цепях, его братья, за ними вели мать, сестер и двух жен низверженного. Давно ли еще татарские ханы называли великих князей наших своими рабами, давно ли сам Иоанн посылал в Золотую Орду дань многоценную? А теперь?..

– Раб дерзкий! – загремел Иоанн в гневе, так что все собрание вздрогнуло. – Клялся ты жить с нами, как грамоты между нами уставлены, а сам ни в чем не стоял, не прямил. Принудил нас к войне, так кайся же теперь в Вологде! Снять с него венец и мамутекову шубу… Я – государь всея Руси и Болгарии, даю Казань пасынку крымского друга своего – Махмет-Аминю. Князь Федор Ряполовский, наш нареченный боярин, отвезет этот венец и шубу князю боярину-воеводе Даниле Холмскому, да возложит он царский сан на сына Нур-Салтан-царицы…

– Брат Иван… – начал было, заминаясь, смущенный Алегам, но тяжелая трость с бирюзой поднялась, гневный взгляд Иоанна сверкнул, и голосом, полным горечи, торжествующий собиратель земли Русской прервал речь пленника:

– Я не брат лицемеру! Прославь милость нашу за то уже одно, что не велим мы посадить тебя на кол, как сажал ты невинных гостей наших, угождая своим распутным уланам да злым наложницам. Князь Феодор, скажи князю Даниле, пусть разыщет бережно уланов Алегамовых да казнит из них виноватых. А жен твоих, злых советчиц, дарю тебе, Алегам, – на потешку на Вологде! Мать же и сестер его, – изрек грозный властитель, указав на татарских принцесс, – на Белоозеро!

– За что так? – с дерзостью спросила надменная царица – мать Алегамова.

– За то, что родила злодея нам, – с горечью ответил Иоанн, побагровев, и выпрямился во весь рост свой. – Показать изменников народу, – загремел он в заключение. – А мы, бояре и князья наши присные, пойдем принести благодарение Господу, да спасет и помилует он рабов своих, – и перекрестился…

Закрестилась вся палата, и государь, сойдя с престола об руку с сыном, медленно пошел к выходным дверям на крыльцо.

Оглушительный звон во все колокола покрыл вопли татарок, и только перекаты народных возгласов на площади, вперерыв колокольного звона, глухо проникали в оставляемую Грановитую палату.

1Здесь автор допускает фактологическую ошибку: к моменту описываемых событий Афанасия Никитина (? – 1474/75), автора литературного памятника «Хождение за три моря», уже не было в живых.
2Аргамак – рослая верховая лошадь древней азиатской породы.
3Кастелян – род коменданта, смотритель замка.
4Рынды – телохранители, оруженосцы.
5Клейноды – предметы, служащие представителям державной власти, – корона, скипетр, держава.
6Камчуга (болезнь) – подагра и красная сыпь в один струп, род проказы.
7Парчанаферязи – длинное мужское или женское платье, праздничный сарафан.
8Лал – драгоценный камень – рубин, яхонт, изумруд, алмаз.
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30 
Рейтинг@Mail.ru