bannerbannerbanner
Узют-каны

Михаил Стрельцов
Узют-каны

– И всё-таки, это был грузовой вертолёт? Спасательный? Пожарный?

– Грузовой. Это имеет значение?

– Ещё какое, Всеволод Александрович! Вот как вы объясните, например, почему в грузовом вертолёте было три человека, когда положено два – экипаж?

Полковник молчал, и пауза затягивалась, он разглядывал добродушное, почти простецкое лицо корреспондента, их глаза сверлили друг друга подобно буровым станкам. Наконец, выдавил из себя:

– Может быть, это самый главный вопрос. Если бы мы знали, почему в вертолёте оказался академик, знали бы и причину аварии, и где их искать.

– А какие могли быть причины аварии?

Костенко спас телефонный звонок, появилось лишнее время для обдумывания ответа:

– Что? Какая Маша? Какая медсестра? Ничего не могу сказать. Она не дома? Ну и что? Ничего не могу сказать. Позвоните попозже, – он бросил трубку. – Куда могла подеваться медсестра? О чём я, то бишь?

Балагур молчал, потупившись.

– Ага, – словно вспомнил Костенко и разулыбался. – В том-то и дело, что причины аварии неизвестны. Информация поступила на метеостанцию, а она сейчас в эпицентре пожара. Подробности в четыре часа, здесь.

– Всё ясно, – журналист поднялся. – А обедом кормить будут?

– Спросите у Сергея Карловича. Впрочем, тушёнку я обещаю.

– Хоть на этом спасибо, – Балагур рассмеялся и вышел.

Костенко взглянул на часы, достал сигарету, закурил, поискал глазами пепельницу и с остервенением затушил сигарету о крашеный бок сейфа. Потом закрыл глаза, откинулся в кресле и занялся медитацией – вернее, думал, что занимается. Через пятнадцать минут в кабинете возникла громоздкая фигура Бортовского: строгий костюм, тёмная повязка на раненой руке перекинута через шею:

– Разрешите?

Поскольку он вошёл бесшумно, Костенко мог бы предположить, что медитация способствовала материализации из воздуха, но не на его месте забивать голову подобными глупостями.

– Присядь, Ваня. Как рука?

– Продержусь, – Бортовский втиснулся в кресло и уставился на сейф за спиной полковника, если быть точным, майора Костенко. – Полный порядок. Когда выступать?

– В два привезут оружие, снаряжение, провиант, рации, ноутбук с модемом – что обещал. Обмундирование…

– Кто в команде?

– Попозже. А сейчас расскажи-ка мне связно, Ваня, что там всё-таки произошло на метеостанции?

8

 
Автобус мог сменить маршрут —
Мне всё равно. Меня не ждут.
 
Б. Беркович

Молчун стукнулся было к Марусе, хотел попросить мотоцикл, но её дома не оказалось, поэтому он заторопился обратно к автобусу, рассчитывая не опоздать. Но автобус всё так же стоял у входа и, как потом выяснилось, простоял ещё минут двадцать. Молчун нервничал, он уже представлял, как войдёт в квартиру, увидит эту размалёванную суку, и не дай бог ей лишний раз разинуть рот – просто придушит. Что стало с той робкой, смешливой девчонкой? Молчун вдавил себя в одно из задних кресел, ибо остальные уже были заняты не в меру говорливыми пассажирами.

– Я повторяю – это второй Чернобыль! – подвизгивал Лысый.

– Когда едем-то? – вопрошала полная женщина в коричневой олимпийке.

– Как скажут, – виновато улыбаясь, мямлил водитель.

Молчун закрыл глаза, виски пульсировали. Духота предгрозовой атмосферы проникла в автобус, вызывая потовыделение у и так разгорячённых, людей. «Как сардины в банке» – промелькнуло обыденное сравнение. Появилось ощущение, что мозг смело разделили на две части широкой стальной пластиной: во лбу словно завёлся пчелиный рой, веки налились свинцом, а затылок – онемел. Молчун не в силах открыть глаза, да и не хочет… Что стало с той девушкой, которую на выпускном вечере он, пьяный от безумной радости и неопредёленности, пригласил на танец? Школьный музыкальный коллектив исполнял из старого – из фильма «Розыгрыш». Потом они плелись в прохладной ночи, оставляя за собой здание школы, детство и юность.

А тихие вечера во время зимних буранов? Мама заваривала душистый чай и пекла лёгкое, рассыпчатое печенье. Его гитара, её аккордеон, ребята, школьные друзья, «Модерн», Вилли Токарев и Юрий Лоза на кассетниках! В один из таких вечеров он подарил ей хрусталеобразный камешек, переливающийся золотыми прожилками, найденный в горах. Ждала ли она его? Так или иначе: когда семь раскалённых лет сгорели за спиной, она ещё была свободной. На танцплощадке ансамбль интерпретировал медляки «Фристайла», блеял под Шатунова, свежий запах изморози врезался в ноздри и, боже мой, как по-прежнему завораживал аккордеон! Что стало с той девушкой? Почему так душно, невозможно дышать?!

– Тела! Кучи мёртвых тел! – визжал Лысый.

Молчун приподнял одно веко и выкрикнул:

– Лысый!

Сразу зависла тишина. Молчун смахнул со лба испарину и попросил:

– Почему бы тебе не заткнуться? Развёл панику, провокатор. А вы, граждане, его не слушайте. Он дальше психушки и не заезжал никуда!

Обстановка слегка разрядилась несколькими смешками, а паникёр пытался возразить что-то с пеной у рта, но никто уже не слушал с прежним рвением. Тут к автобусу подбежал главврач, неловко пробрался в салон, окинул пассажиров растерянно-расстроенным взглядом:

– Все на месте?

– Все! – выкрикнуло несколько женских голосов.

– Чудненько, – главврач изобразил улыбку, – ничего не забыли? Извините за экстремальные условия. Человек предполагает, а бог, как говорится, не выдаст. До свидания. Надеюсь увидеть вас в следующем сезоне! – он медленно взмахнул рукой, ещё раз оглядел салон, должно быть выискивая потерявшуюся медсестру, и соскочил на дорожку.

Автобус долгожданно затарахтел, не спеша двинулся прочь от санатория. Никто не подозревал, что милейшего симпатягу Сергея Карловича, врача с чеховской бородкой, они не увидят не то что в следующем сезоне, но и вообще никогда.

За окном густой бор плавно переходил в реденький лесочек, сквозь желтеющую листву которого мелькали бесчисленные с былых времён «пионерские лагеря»: «Радость», «Дружба», «Чайка», «Солнышко». Когда-то в детстве Молчун побывал в них всех. Казалось, жизнь волокла его по порядку: из «Солнышка» – в «Чайку», из «Дружбы» – в «Радость», выволокла к санаторию, а теперь и ещё дальше – в тайгу. Он вновь смежил веки, головная боль уходила, и мир от этого становился чище и приятней. Дорога привела к автостраде, автобус вклинился в ряд спешащих машин и тихонько пополз по широкому мосту на каменных быках. Река спокойно несла свои воды вдаль. Глубоко ли здесь? Как обычно, проезжая по мосту, Молчун думал: а что если автобус внезапно потеряет управление, разорвёт железные перегородки и рухнет в воду? Как нужно будет действовать? И вообще, выберется он или утонет, когда во все щели и люки хлынет безмятежная река? Молчун читал где-то, как однажды человек не только выбрался сам, попав в подобную ситуацию, но и вытащил из затонувшего автобуса практически всех пассажиров. Даже напечатали фото этого человека: невысокий, полноватый, добродушный – словом, рядовой гражданин… Сможет ли именно он, Молчун, спасти всех? Вряд ли. Ну уж Лысого точно вытаскивать не будет…

Автобус покинул мост и, набирая скорость, помчался к городу. Как возвратиться обратно? Был бы мотоцикл – туда-сюда пара часов. Доехать на рейсовом до конечной и с пяток километров топать на своих двоих? Молчун решил, что в крайнем случае поймает такси. Такси? Машина с шашечками почему-то казалась нелепой и ненужной. Возможно, ему совсем не придётся возвращаться. Может быть, Она сразу бросится на шею, расплачется и попросит прощения? И больше ничего не надо. Молчун был готов сам повиниться, если бы чувствовал за собой вину. Виновата она – это всё усложняло.

Резким толчком вернулась головная боль, виски запульсировали – а развод? А измена? Можно ли всё простить? Так и не найдя нужного решения, Молчун вышел из притормозившего около универмага автобуса и двинулся в сторону своего дома. Он остановился у ларька и купил блок «Мальборо», а на сдачу – две пачки «Примы», которые сунул в карман, а упаковку, за неимением сумки, вертел в руках, размышляя, что если вляпался в авантюру с экспедицией, то не мешало бы прихватить с собой сигарет с запасом. Попутно подумал: не позвонить ли домой и предупредить о своём приходе? Вдруг эта парочка опять оккупировала кровать? Дважды такое зрелище перенести невозможно… Когда рядом остановилась длинная чёрная машина – Молчун не заметил. Из неё вышли двое, не спеша подхватили под локти и вежливо, но настойчиво запихнули на заднее сидение. Автомобиль резко взял с места, его проводил лишь недоуменный взгляд продавца из табачного киоска…

9

 
Убьёте,
похороните —
выроюсь!
Об камень отточатся зубов ножи ещё!
Собакой забьюсь под нары казарм!
Буду
бешеный
вгрызаться в ножища,
пахнущие потом и базаром…
 
В. Маяковский

Ича и Савчатай присели на кочки, торчащие из осоки. Девочка расстелила косынку, Савчатай, орудуя консервным ножом, быстро расправился с «Мясом цыплёнка» и «Бычками в томате», отогнул зазубренные края. На косынке уже лежали заранее нарезанный хлеб, пара луковиц, стояла бутылка газировки. Перекусили. Выдохнув усталость, Савчатай распластался в траве, ноги гудели безжалостно, но и гордость сделанным наполняла его. Прежде всего, они дошли до заброшенной пасеки – нехоженые места. Значит грибов там! Это ещё что, а вот когда нашли трухлявое поваленное дерево, усыпанное опятами, Ича прямо визжала от восторга. Конечно, что-то щипало внутри – акка[4] называл это совестью. Но Савчатай точно знал, что подразумевалось под этим словом. Совесть – страх перед наказанием. Взрослые не разрешали ходить на старую пасеку, а особенно – за неё, в тайгу. Ребята понимали: за пасекой мог быть кто угодно – злобная росомаха, лоси, лисы, апшак[5], волки. Старики говорят, однажды волки выходили к посёлку и задрали много коров и лошадей, но это было давно – хутора Урцибашевых ещё не существовало. По каким-то причинам отец отделился от посёлка. Ичий[6] говорит, что советы и наговоры были плохие – вернее, действовали хорошо, но добра людям не несли. «Шайтан – акка твой», – сказала бабка Паштук. А какой он шайтан? Бывало, сажал на колени, сказки пел и говорил, что за пасекой совсем плохое место.

 

Но только за пасекой столько грибов! Кто узнает? Акка мог бы… Всех насквозь видел: кто куда ходил, кто на корову порчу навёл – да умер он года два как. Сидел у шаала[7], смотрел в огонь, шелестел совиными перьями, потом застыл и упал ниц. Высохшие перья занялись, заискрились…

Мать в посёлок с утра ушла, сказала – вечером вернётся, и будто всех людей в город увозить будут. К вечеру они домой должны успеть. Успеют ли? Вон забрели куда! И всё Ича: «Пойдём дальше, пойдём. Увезут нас в город, и тайги не увидим». Сначала он согласился дойти до пасеки, но ульи разочаровали – гнилые колоды, разъеденные жучком. Мёда не капли, хотя бабка Паштук утверждала, что берут его из ульев. Тогда они зашли в сторожку пасечника – пыль, треск прогнивших досок. Савчатай решил оставить в сторожке свой мяч, который прихватил в дорогу в надежде погонять где-нибудь на широкой поляне. Или ещё лучше – поставить Ичу на ворота и позабивать ей голы. «На обратной дороге заберём», – решил он, но теперь сомневался.

Места в руках для мяча не оставалось: все четыре хозяйственные сумки и оба рюкзака заполнились грибами. Правду старики сказали – год урожайный. И шишек много.

Ича вырыла грибным ножом неглубокую ямку, скинула туда пустые консервные банки, засыпала землёй, стряхнула и повязала косынку:

– Вставай. Идти надо. Солнце над кедрами повисло. Скоро ичий вернётся.

– Забрались шайтану в пасть, до пасеки к вечеру дойти бы, – бурча, Савчатай поднялся.

Вначале шли вдоль реки, но потом свернули в ельник, надеясь срезать угол. Причины тому были: солнце перевалило за полдень, и без того серое небо приобрело тяжёлый, мрачный оттенок – как бы дождя не было. Ича запыхалась. Кустарник цеплялся за сумки, ветки сухостоя сдирали с головы косынку и хлестали по рукам. Совершенно обнаглели прятавшиеся в тени комары, а сил и времени отмахиваться не было. Но Савчатай всё же отобрал у сестры одну из сумок – во время ходьбы грибы утрамбовались, их вроде бы поубавилось, появилось свободное пространство, куда стало возможным пересыпать. После расфасовки грибов одна сумка осталась пустой, есть теперь куда положить мяч. Свободная рука Ичи тут же сломала пушистую еловую ветку, обмахиваясь ею, как веером, отгоняла комаров. «Славная девушка будет», – Савчатай не мог налюбоваться на сестрёнку. Никто не верил, что ей только двенадцать: ноги крепкие и грудь растёт широкая, не одного ребёнка выкормит; руки сильные – весь огород на них с матерью. Возьмёт ли кто замуж дочку шамана? Ещё как возьмут! Савчатай такого ей жениха найдёт!

Забота о сестре для него – не праздное дело. Являясь единственным наследником, сан-ача, Савчатай с малых лет был уберегаем от невзгод и тяжёлой работы. Но когда не стало отца, в свои тринадцать, теперь – пятнадцать, сан-ача стал полновластным хозяином в доме. Его слушались и сестра, и мать, но… было три условия, в которых Савчатай полностью подчинялся матери: не пить водку, до свадьбы не спать с женщинами и… не ходить за пасеку.

Все условия со временем Савчатай нарушил. Первые два нарушения прошли гладко и незаметно для матери, авось и третье сойдёт с рук. По праву, когда настанет время свадьбы Ичи, та попросит согласия у него, а не у мамы. Или выйдет замуж за того, на кого укажет он. Ибо для сестры сан-ача – кудай[8]. Знала это и Ича, однако умела как-то разграничивать, понимая, когда стоит слушаться старшего брата, а когда – нет. Савчатай хитрый и поспать любит, приходилось ей его работу выполнять. И в забавах братишка покомандовать не прочь: ишь ты, стой на воротах! Ей самой, может, мяч попинать хочется. И всё же Ича безумно любила брата: идёт, ворчит, ножки-неженки, а помог, свои сумки дополнил, ей легче сделал. И конечно же, где-то здесь и находилась граница между избалованным сан-ача и действительным хозяином семьи. А когда наступит время, вручит Ича судьбу брату, вручит безоговорочно и подчинится.

Сбор грибов, когда их много – как не увлечься? И ребята действительно ушли слишком далеко, потому что когда, запыхавшиеся, остановились перевести дух, тропинки на пасеку всё ещё не было видно. Савчатай очень расстроился бы, даже испугался, догадавшись, что в своём намерении срезать угол они взяли намного правее. И чтобы дойти до пасеки, нужно было сейчас повернуть влево. Но дети этого не знали – попав в незнакомое место, неожиданно заблудились. Но пока они этого не предполагали. И даже не видели, как дважды на их пути из переплетённого кустарника возникали лукаво прищуренные изучающие глаза, кошачьи и зелёные.

Ича и Савчатай продвигались дальше, в какой-то момент древний инстинкт предков, заложенный глубоко в генах, подсказал им правильное направление. Они, безусловно, выбрали бы к пасеке, а затем и к дому до наступления темноты, если бы внезапно не вышли на прогалину, где – кто лежа, кто сидя – находились люди. После нескольких часов таёжного одиночества, их показалось бесконечно больше, чем на самом деле – семь человек. Позже Савчатай их сосчитает, запомнив морщинки на лице у каждого…

Двое из отдыхавших, видимо, приметили ребят ещё издали. Цепкие, оценивающие глазки вцепились буравчиками. Фигуры до предела напряжённые, готовые сорваться с места в любую секунду. Разглядев, что это всего лишь дети, расслабились, страх отпустил. От неожиданности Ича и Савчатай остановились…

– Карась, а обезьяны в этом лесу есть? – обратился один громко.

– Совсем офонаревши, что ли?! – второй, лежавший, перевернулся на спину.

– Где засёк? – поднялся Сыч.

– А вон две макаки!

– Тю, это же шорцы, – лениво отмахнулся лежавший и тут же вскочил, словно ужаленный, сообразив, что на поляне чужие.

Остальные мужчины тоже, как по команде, оказались на ногах. И только один, сидевший у осины, медленно повернул голову и угрюмо впился глазами в Савчатая, безошибочно определяя главного противника. От такого взгляда тела грибников покрылись гусиной кожей.

– Бежим! – хрипнул парнишка, они дёрнулись было с места, но цепкие руки уже схватили за плечи, вырывая сумки и сдирая со спин рюкзаки.

– Пустите! – взвизгнула Ича, и до ошеломлённого мальчишки донёсся шлепок пощёчины.

Теснимый двумя мужчинами, он повернул голову и увидел, как падает сестра. Кинулся к ней, но сам оказался на земле, споткнувшись о предательскую подножку.

– Одни грибы, твою маму! Жрать давай! – разрывая рюкзак, сипел тот, что назвал ребят обезьянами. У него был приплюснутый нос, противная головка гнойничка на вытянутом подбородке, скулы и щёки воспалены юношескими кратерообразными вулканчиками, покрытыми неуверенно вьющейся щетиной.

– А ты грибы жри! Горстями! Горстями! – хохотал, отталкивая его, второй из напавших, жилистый и длинный, как жердь, с реденькими кустиками волос под носом, на щеках и подбородке.

Остальные вели себя сдержанно, стояли, ощерившись, сплёвывая сквозь зубы. Но когда Савчатай попробовал подняться, меж рёбер вонзился тяжёлый носок ботинка:

– Не дёргайся, сопляк! – обладатель ботинка, широкоплечий, кругломордый, с толстыми, нависающими на глаза седыми бровями, оскалился, усмехаясь. И Савчатай почувствовал густую вонь гнилых зубов из его толстогубого рта, наполненного жёлтыми столбиками-осколками.

– Хлеб! – как-то по-мышиному взвизгнул длинный.

– А? Отдай, сволота! – прыщавый набросился на него. – Это я сумку надыбал, отдай!

Они покатились по траве, давя рассыпанные грибы.

Две огромные лапищи схватили дерущихся за шкирки и растащили в разные стороны. Савчатай вздрогнул, разглядев лицо гиганта, исполосованное мелкими белыми шрамиками, словно трещинами; один глаз покрыт белой пеленой. Он был выше и шире остальных, поэтому отобрал корку – остаток недавнего обеда ребятишек, и полностью запихал в рот.

– Ты чего, Газон?! – взмолился прыщавый.

– Вякни ещё! – прожевывая, хмыкнул гигант, толкнув возражавшего в грудь. И хотя толчок казался лёгким, чуть ли не дружеским, прыщавый не устоял на ногах, упал спиной на рюкзак Ичи.

Пятый из нападавших – почти старик: с огромными залысинами, собранным в тысячи морщин лицом, крючковатым носом, но молодыми, слегка отдающими стеклом глазами, крякнув, опустился на колени рядом с девочкой. Жёлтыми, костлявыми пальцами, как бы порхающими, обшарил её, сдёрнул косынку, сморщенная ладонь сразу же утонула в густой черноте прядей. Другой рукой рванул отворот «штормовки» так, что отлетели пуговицы. Ича закричала, в её голосе возник ужас, но кроме страха перед этими людьми, стариком, его пальцами было что-то от ненависти и презрения.

Савчатай, изогнувшись, кошкой бросился к старику, но ещё один удар ботинка перевернул его, как мяч…

МЯЧ! Мяч там, НА ПАСЕКЕ!

…и отбросил метра на два. В течение пяти минут кустобровый и маленький с крысиным, вытянутым лицом, как бы нехотя, но с наслаждением пинали вздрагивающее, подпрыгивающее тело. Сквозь туман боли мальчик почувствовал змейки крови под носом, на щеке, онемело ухо, разбитые губы одеревенели, прикушенный язык взорвался ещё одной саднящей вспышкой, грудь и ноги забыли как чувствовать. Пальцы цеплялись за траву, выдёргивали её с корнем, стремясь удержаться на земле, не улетать в липкий, огнедышащий туман. Ботинок наступил на цепляющуюся за землю ладонь, послышался противный хруст сломанных суставов, затем руку словно засунули в кипяток и тут же – в мягкий, расплавленный, обволакивающий парафин. Савчатай закричал, но как ни странно, боль вернула сознание, а крик слился с другим, девичьим.

Почему Савчатай смотрел на того человека, когда рядом отчаянно билась его сестра, он не знал. Возможно – потому, что тот был единственным, кто не заставлял их страдать и даже не поднялся со своего места у осины. Тот самый, что встретил их угрюмым, как бы предупреждающим взглядом. А сейчас он отрешённо и спокойно ковырял в зубах веточкой, словно в его поле зрения ничего особенного не происходило. Человек имел грязно-рыжую шевелюру, глубоко запавшие бесцветные глаза, тонкую ниточку старого шрама вдоль лба, кровоподтёк на скуле и какой-то неестественный нос: правая ноздря, казалось, усохла, свернувшись в огромную тёмновишнёвую коросту. Рыжая щетина обильно торчала в разные стороны, расположившись чуть ли не от самых глаз до углубления под кадыком на шее. Так же, как и этот человек, Савчатай интуитивно определил здесь главного – того, кто может прекратить их мучения.

«Не уберёг сестру, Савчатай! Позор принёс роду нашему!» – внезапным молотком боли разорвал мозг голос акка. Усилием воли мальчик оторвал взгляд от рыжего человека и повернул голову, что-то хрустнуло в шее, и на какое-то время в глазах заплясали блики…

ВСПЫХИВАЛИ СУХИЕ СОВИНЫЕ ПЕРЬЯ!

 

Ича уже не кричала – она напоминала брату поздний цветок шиповника, выглядывающий из пожухлой листвы, свернувшейся в серую трубочку от заморозков. Смугловатый, но под грозовым небом ослепительно-белый бутон тела на лоскутках одежды. Бутон с налипшими огромными противными мухами. Она стонала, запрокинув голову, и каждый вдох её боли тяжёлой плитой вжимал Савчатая в землю. Он не мог пошевелиться, любое движение бордовыми искорками горящих совиных перьев забрызгивало глаза. Ему оставалось только смотреть, запоминать. Когда казалось, что сил больше нет, когда голова норовила уткнуться в вырванный дёрн, Савчатай кусал онемевшие губы, кончик языка и заставлял себя смотреть. Ему надо было запомнить всё! Всех! Гримасы менялись на рожи, рожи – на морды, и Ича даже не стонала, а дёргалась, подобно тряпичной кукле в лапах палачей. Она не вспомнит – все морды сольются в одно воняющее пятно. Но Савчатай знает, кого за кем нужно будет убить: вслед за стариком был гигант, тучей заволакивающий Ичу, словно крохотную звёздочку, потом кустобровый, затем Крыса, длинный и Прыщ. Доносились голоса – бу-бу-бах-бу, – словно вьюга в трубе.

– Пахан! Присоединяйся, угощаем!

Ича не вспомнит. Она задохнулась от обиды, боли, горя и унижения. Не зная того, двое последних обладали уже мёртвым телом…

Пахан прижимался спиной к старой осине, запрокинув голову и заложив за неё руки, смотрел в небо на бесполые вязкие тучи, которым не суждено было разродиться дождём. Тучи напоминали нужник.

– Срань господня, – выдохнул он, проводя языком по набухшим дёснам. Эту фразу он как-то в молодости услышал в одном из видеофильмов и она ему отчего-то нравилась.

Именно эти слова он произнёс пару часов назад, а сейчас, должно быть, задремал, потому что близко-близко возникло лицо Витьки Зуба, его учащенное дыхание и хрип:

– Не бросай… здесь… Петя. Мы же… с тобой… не один срок… вместе. Не бросай…

И чего Зуб полез на кедр? Пахан забыл, что сам послал его – с высоты, мол, лучше видно, куда идти. Ловкий, как мартышка, Витька вскарабкался на самый верх, его крик еле доносился сквозь хвою:

– Фургон вижу! Дорога… твою мать! Река справа!.. метров семь!

– Хаты смотри! – сложив ладони рупором, орал Урюк.

– Чо?

– Хаты, дура, смотри! – вякнул Прыщ.

– Не-а-а. Тайга! Дым! Горит! Изба!

– Где?!

– Что?! – сверху посыпалась труха.

– Изба! Мать твою! Где?

– А? А-а-а-так, бли-и-и-и-на-а!

Захрустела, затрещала крона, что-то забарахталось на кедре, сухие ветки, иголки, какой-то пух, опилки столбом ухнули вниз, и порывы пронизывающего насквозь ветра подхватили их. Зэки шустро отскочили от мощного, шершавого ствола, в три обхвата шириной. Под ноги, словно куль с шишками, свалилось расцарапанное ветками тело:

– А-ш-ш-мя-к-хр-я!

Витька Зуб упал на спину, неестественно изогнувшись: руки, подобно стрелкам часов, показывающих без двадцати два, раскинулись в стороны, левая нога согнулась в колене, правая – вытянулась струной, в широко распахнутых глазах застыли удивление и страх. Пахан первым бросился к нему, надавил пальцем на шею – жилка билась.

– Зуб, ты чё? Жив, ну?

Витька зажмурился, захрипел, выплюнув сгусток крови, с зубов на подбородок засочился красный ручей.

– Говорить можешь? Где болит? – Пахан навис над ним, не понимая, что сам напуган. – Чего вытаращились?! Гады! Ветки ломайте, жерди! Ничего, Зуб, мы тебя на носилках понесём.

Ошеломлённая случившимся компания тупо разглядывала безжизненное тело. Витька чуть прикрыл глаза и пошевелил языком:

– Пе… пе… тя, – новый сгусток крови выскочил прямо Петру на лицо.

– Где болит? – не обращая внимания на кровь, повторил тот.

– С-с-спи-и…

– Спина? Двигаться можешь? Шевельни ногой, давай, пробуй!

– Н-не м-мо…, – глаза закрылись.

– Допрыгались, суки! – Пахан повернул искажённое злобой лицо с кровавым пятном на щеке, почему-то обращая гнев на товарищей, понимая всё же – они здесь ни при чём.

– Всё? – с надеждой спросил Сыч.

Одноглазый Газон молча отвернулся, Прыщ размазывал сопли по щекам, Урюк дёргал нижнюю губу, Карась брезгливо морщился, и только Саня Ферапонт, присев рядом, положил голову на грудь Витьки, прислушался:

– Дышит, – усмехнулся, – как же это он?

– Как же – так же! – нервно чесанув пятернёй волосы, завизжал Карась. – Хвостень за нами! Чего делать-то?

– Ждать! – отрезал Пахан, не сводя глаз с лица Зуба, которое бледнело всё больше.

– Чего ждать? – просипел Сыч. – Когда он встанет, отряхнётся и скажет: «Порядок, кореша. Пошутковал малость»?

– Заглохни! Я сказал – ждать! – рявкнул Пахан.

– Чёрт, а здорово он навернулся… Но нельзя же… Ноги надо делать, – голос Урюка дребезжал.

– Дело они говорят, – согласился Ферапонт. – Уходить, Петя, нужно.

Витька вдруг заговорил, кровь изо рта вновь засочилась, но не так сильно, слова стали внятными, но голос еле слышался. Пахан наклонил ухо к кровоточащим губам, пытаясь разобрать.

– Петя, не б-р-росай. И-избуш-шка там…

– Падла! Из-за него теперь!..

– Цыть! – рявкнул Пётр. – Где? Где она?

– Вд-доль реки ид-дти. Не бр-росай, Петь…

– Что за хата? – заинтересовался Ферапонт. – Деревня?

– Н-не знаю, – выдохнул Зуб. – Од-дна с-с-стоит.

– Ого! Разглядел? Неужто?

Пахан метнул взгляд в сторону Карася, вся компания приблизилась к умирающему, вслушиваясь.

– П-по реке с-смотрю. П-пет-ля-яет, на б-берегу с-стоит. П-полян-на вокр-руг. Не ос-ставляйт-те…

– Уходить надо, – Сыч затряс головой. – Тебе пожизняк, Пахан, светит, как пить дать. Уходить надо…

– Срань господня, – Пётр обхватил голову руками, но так и не смог отвести взгляда от молящего лица Зуба.

– Эге, внутрянку отбил, нога сломана, – ощупывая распростёртое тело костлявыми пальцами, определил Ферапонт.

Газон резко поднялся и зашагал прочь.

– Э, ты куда? – насторожился Прыщ.

Тот обернулся:

– Ждите. А мне шкура дороже, – и побрёл дальше.

Как-то робко за ним потянулись другие. Пусть идут. Петру нет дела до бунта, сволота! Крысы! Последним поднялся Ферапонт, чуть выждал, оставшись с глазу на глаз:

– Решать надо, Петро. Витьку ты подставил, а других задираешь. Теперь ждать хочешь, всех подставляешь… Они не любят этого – смотри…, – и устало пошёл вслед остальным.

– Не брос-сай, Петя, – испуг отразился на бледном без кровинки лице, – мы же с-с тобой не один с-срок…

– Как получилось-то?

– Хол-лодно. Ветер. Ветка гнил-лая…

– Да-а, ветер…

Наверное, выражение его лица насторожило Витьку, он попытался отпрянуть, но лишь застонал, прошептав:

– Т-тридцать ш-шесть, Петя. Хр-рис-ста ради… Хоть ч-часок дай… Ведь д-девятн-надцать по з-зонам… Подышать д-дай волей, ве-етром…

– Ну что ты? – Пахан попытался улыбнуться. – Я с тобой ещё пару ходок сделаю. Выдюжим.

Зуб с облегчением прикрыл глаза:

– Ветер это, вете…

Пахан нежно, почти любовно обхватил голову умирающего и… резко дёрнул в сторону. Шея хрустнула, Зуб вздрогнул и затих. Пётр отдёрнул от мертвеца выпачканные землей и кровью руки, вытер их о робу, поднялся и быстро зашагал за остальными…

…Сверху капнуло – неужели дождь? Пахан, вздрогнув, отогнал дремоту, тыльной стороной ладони, где подсыхали разбитые утром казанки, смахнул влагу со щеки и выругался, увидав на руке мазок птичьего помёта. Остальные ведь так и подумали, что он оставил Витьку умирать медленно и мучительно… Ещё один непростительный грех, ещё один зуб в его сторону. С девочкой развлекаются!

– …угощаем!

– Угощалка не пашет, – хмыкнул в ответ и потрогал коросту на носу, подумав: «Год, как не пашет, сука». Приступ ярости, подогреваемый с утра отчуждением, пренебрежением тварей, которых вытащил на свободу, дошёл до наивысшей точки лишь при воспоминании о том, что он и ссать теперь путём не может. Предназначенное для таких целей место превратилось в сплошной сгусток боли, покрылось шершавым, воспалённым гнойником.

– Блин, тёлка откинулась!

– Чего? Неужто?

– Падлой буду, – возмутился Прыщ.

– Так ты, паря, жмура имел? – ехидно спросил Сыч.

– Сам падаль! – Прыщ заволновался, злость душила его. Вот стерва! Окочурилась в самый такой момент! Его неудовлетворённая плоть требовала компенсации. – Она только что подмахивала, понял! – но только вызвал унижающий гогот.

Урюк, нервно теребя нижнюю губу, посмеивался вместе со всеми. Сыч усердно мочился на ствол многолетней ели. Газон хохотал, широко разинув пасть. Ферапонт визгливо щёлкал, как охрипший скворец. Карась рылся в рюкзаке мальчишки. Сам пацан, кажется, пришёл в себя.

…Савчатай верил и не верил. Откинув голову, закусив губы и зажмурившись, в куче разорванной одежды лежала Ича, молчаливая, хозяйственная сестрёнка. Его Ича. Мёртвая сестрёнка… А чудища, убившие её, смеялись!

НИКОГДА НЕ ХОДИ ЗА ПАСЕКУ! НИКОГДА… НЕТ!

…Окуная гроздь кроваво-алой калины в берестяной таз с водой, предварительно размешав в нём порошок толчёных трав, акка водит круги, читая рябь. Савчатай слышит его певучий, низкий голос:

– И будет день! Упадёт железный ворон, смрад напустит в тайгу. Отвернётся кудай и захочет плакать. Но не найдёт Ульген ему слёз. Засмердит тайга, и сожрёт её спящий дракон, которого могут убить слёзы Ульгена. Но не будет слёз! Уйдут люди, придут узют-каны. И дом мёртвых пчёл станет их домом…

– НИКОГДА НЕ ХОДИ ЗА ПАСЕКУ! ТЫ УБИЛ ИЧУ! НЕ УБЕРЁГ! НЕ БУДЕТ ПЛАКАТЬ КУДАЙ! И в мяч играть не будет! Мяч! Мяч – там, на пасеке…

…Ича не хотела стоять на воротах. Савчатай обиделся и пошёл с ней за пасеку: пусть ей хуже будет – думал.

ПУСТЬ ЁЙ… ИЧА! Прости, Ича! Ну, хочешь, я буду стоять на воротах? Пропущу все твои мячи! Смейся, Ича, танцуй! Танцуй! «Гол» – кричи! Вставай, сестрёнка! Посмотри, сколько мы собрали грибов! Узют-каны рассыпали их, раздавили тяжёлыми ботинками. Ты не гриб, Ича! Помнишь, я учил тебя срезать ножку, не выдёргивать корешок – пусть растут грибы? И мама дала нам ножи… Вот твоя сумка, Ича! Узют-каны дрались из-за хлеба и уронили её. Рассыпались грибы. Растоптали их… ВОН ТВОЙ НОЖИК, ИЧА…

– Эй, макак, очухался? – Прыщ всё ещё держал в руке своё неудовлетворенное орудие. – Поработай за подругу! Ну-ка!

4Акка (шор.) – отец.
5Апшак (шор.) – медведь.
6Ичий (шор.) – мать.
7Шаал (шор.) – очаг.
8Кудай (шор.) – бог.
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32  33  34  35  36  37  38  39  40 
Рейтинг@Mail.ru