bannerbannerbanner
полная версияВ прошедшем времени

Мария Мартенс
В прошедшем времени

Первым моим пациентом оказался довольно крепкий дед. Жалоб своих он мог бы и не озвучивать, от его кашля тряслась изба и ходили стекла. Правда, он оказался глуховат, и потому я так и не смог у него уточнить, всегда ли он так кашлял или ему все-таки стало похуже в последнее время. Про курение тоже можно было не спрашивать − судя по запаху, он курил всю жизнь. Но я все-таки спросил, и он, энергично закивав в ответ, вытряхнул мне на стол две «самокрутки» − то ли показать хотел, то ли угостить. Я энергично замахал руками, пытаясь вежливо объяснить, что не курю, и поблагодарить за угощение. Он пожал плечами, но самокрутки убрал, и я перешел к осмотру.

Я прослушал сердце и легкие, попутно отмечая, что деревянным стетоскопом делать это даже удобнее ‒ лучше слышно. Сердце слегка шумело в точке аускультации митрального клапана, а над всей поверхностью легких звучал симфонический оркестр, состоявший из хрипов разного калибра. Дед тут же снова закашлялся (я чуть не оглох), кашель был продуктивный, но тяжелый и удушливый. Я посмотрел на всякий случай горло, живот, пощупал лимфоузлы, но ничего интересного не нашел.

– БРОНХИТ У ВАС!!! – закричал я по окончании осмотра, и дед радостно закивал. Видимо, эту новость ему уже успели сообщить до меня.

– НАДО СДЕЛАТЬ СНИМОК! РЕНТГЕН!!! − снова завопил я, и дед закивал снова. Он все равно меня не слышал и, по-моему, просто радовался возможности поговорить с кем-нибудь. Но когда я прокричал все это еще раз, снабдив свои разъяснения неуверенным пассом руками в сторону двери, дед помрачнел. Он понял, что я посылаю его в город.

– Не поеду, − твердил он, мотая головой. – Микстуру давай, чтоб не кашлять. Не поеду.

Я набрал воздуха и продолжил орать.

– Не поеду, − твердил дед свое. – Лучше тут помру.

Я, наверно, орал бы так весь день, но тут Кузьмич черкнул направление и сунул мне в руку. Даже фамилию не спросил, ‒ видимо, ее тут знали все. Дед выхватил его у меня и принялся разглядывать.

– СО СНИМКОМ СРАЗУ КО МНЕ! – объяснил я. Дед ушел мрачный, и я так и не понял, согласен он на обследование или нет. Надо бы выписать его фамилию и проверить потом, съездил ли он. Кроме бронхита, это вполне мог оказаться рак легкого − с таким-то стажем курения…

Выписать… Я сказал следующему пациенту немного подождать − надо было разобраться с документацией. Пора было заполнять медицинскую карту, и тут только я хватился, чем писать. В свертке, заботливо приготовленном для меня «временщиками», был только деревянный стетоскоп и узкий бумажный пакетик, испачканный чернилами. Я открыл его и чуть не прыснул от смеха. В нем оказалось стальное перо, надетое на деревянную палочку, и промокашка, сложенная вчетверо. Ну как я мог забыть? Конечно, здесь еще не было шариковых ручек.

Вместо чернильницы Кузьмич ловко использовал крышку от спиртовки. Я пару раз окунул в нее перо, и она подло опрокинулась… Неужели тут нет нормальной чернильницы?

А где, кстати сказать, моя? Я еще раз осмотрел вещи, но ее нигде не было. Не то чтобы я твердо знал, как выглядит то, что я ищу. Единственная виденная мной чернильница была из хрусталя, в кованой оправе, она принадлежала к подарочному письменному набору («прибору!») вместе с пресс-папье и колокольчиком (не иначе, как для вызова прислуги). Этот набор я видел однажды в гостях.

На такой шик я не претендовал, но ведь что-то мне должны были с собой дать? В конце концов, обнаружив, что бумага свертка порвалась, я понял, что искать чернильницу следует в чемодане. Но сделать я это смогу только вечером, значит, придется выкручиваться.

Я снова взял крышку от спиртовки, налил туда чернил из банки, кстати оказавшейся в одном из ящиков, и тяжелые капли тут же расползлись по столу. Тут я, наконец, сообразил, для чего нужна промокашка.

Затем настала очередь пера. Я осторожно обмакнул его в чернила, вытер излишек о край крышки и попробовал написать число и слово «осмотр». Перо приятно скрипело, бумага была отличной, а буквы, словно сами по себе, получались округлые и правильные. Я не узнавал своего почерка, обычно отрывистого, рваного. Теперь же линия тянулась, словно в прописях, и сама закручивалась в завитки. Перо как будто предопределяло графический стиль − писать как раньше мне вдруг стало просто неудобно.

Я увлекся. Неторопливо, безотрывно, как в первом классе, я выводил слово за словом. Я будто окончательно принял происходящее и почувствовал себя в прошлом – в этом неторопливом мире, наполненном простыми и настоящими вещами.

Чернил хватало без малого на строку. Я очень удивился, что они так долго не кончаются. И вдруг перо предательски спружинило, дернулось, словно запнувшись обо что-то, и оросило бумагу звездной россыпью брызг. Я чертыхнулся. Запись была испорчена. Я выдрал лист (к счастью, они не были нумерованы) и начал сначала. Со второго раза я осилил запись и даже сумел расписаться − неловко, но разборчиво. Импровизированную чернильницу я опрокинул уже на рецепты, досталось и накрахмаленному халату, и «рабочим» штанам.

Отмыться как следует я не успел. Дверь скрипнула, и ввалился бледный мужик неопределенного возраста. Мне вообще трудно было здесь определять возраст на глаз − все время тянуло ошибиться в большую сторону. Ему оказалось тридцать два, и выглядел он неважно. Разумеется, тяжелая жизнь и работа на свежем воздухе часто внешне старят людей, но дело было не в этом. Он был совершенно ненормального цвета. Бледность поверх загара, зеленоватый оттенок, и в довершение, он прихрамывал, как бы подтаскивая за собой правую ногу. Поморщившись, он уселся на стул и сообщил, что, видимо, чем-то отравился. Ночью стало плохо, дважды рвало, а теперь еще и тянет живот.

Я стал перебирать в уме известные мне суррогаты алкоголя и антидоты к ним, но вспомнил только метиловый спирт как яд, и этиловый как антидот. Но метиловый спирт вызывал нарушение полей зрения, а этот дядька видел нормально. Кроме того, алкоголем от него не пахло. Грибы? Ой, мамочки! Этого я совсем не умею лечить. Хотя, стоп! Почему грибы? Принял ядовитые за съедобные? Вроде деревенский, должен отличать. Наркомании, как таковой, здесь нет, разве что морфий, но его просто так в деревне не достанешь. Бытовая химия? Здесь ее нет вообще, только щелок да хозяйственное мыло на все жизненные случаи.

Делать нечего, я приступил к осмотру. В горле было чисто, язык, щедро обложенный белым налетом, был слегка отечен. В легких решительно ничего примечательного, сердце стучит как часы, правда, тахикардия до ста ударов в минуту ‒ многовато, но неспецифично, может быть признаком вообще любого нездоровья. Температура 37,2 – вот и причина тахикардии. Кожа и склеры без особенностей. Голени худые, без отеков.

Я уложил мужика на кушетку и принялся пальпировать живот. Поджарая эпигастральная область реагировала на пальпацию спокойно, печень была на своем месте, селезенка и почки пальпаторно не обнаруживались. Все, как и должно быть. Ниже я прощупал спазмированные петли кишечника, что для пищевого отравления было вполне логично. Нет, жидкого стула не было… Да, пить хочется… Нет, с утра не ел…

Я почти закончил осмотр, но так ничего и не нашел. Похоже, что придется накормить его активированным углем и рекомендовать обильное питье. Почти машинально я проверил у него симптом Щеткина−Блюмберга – пробу на раздражение брюшины. Сделал я это больше «для проформы» ‒ живот был везде абсолютно спокоен, но так предписывал протокол, не мною составленный, от которого меня учили не отступать. Поэтому я вдавил пальцами в правой подвздошной области, а затем резко отдернул руку. И вдруг мужик поморщился. Я повторил экзекуцию, и его снова перекосило.

– Понял, понял, − сказал я. – Больше не буду. Можно вставать, одеваться.

Он по-своему истолковал мое облегчение.

– Ничего страшного? Отлежусь денек и пройдет…

Я помотал головой.

– Не пройдет. В город поедете.

– Это зачем же?

– Аппендицит.

Он вытаращил глаза. Похоже, что такое аппендицит, он знал, потому что очень уж испугался. И, слава Богу, уговаривать его не пришлось. А вот я задумался: как же его отправить?

На помощь пришел Кузьмич. Он подошел к моему столу, снял трубку с телефонного аппарата, покрутил диск внушительных размеров. Из трубки раздались долгие гудки.

– Куда они там все запропастились… − проворчал Кузьмич. – Ладно, вы – вот что… Идите сейчас к председателю колхоза, просите машину. Скажете, доктор сказал «аппендицит». Надо срочно в город ехать, оперировать.

Затем он лихо подсунул мне уже написанный бланк направления на экстренную госпитализацию в ЦРБ. На мой вопрос, точно ли дадут машину, он энергично закивал головой.

– Дадут, куда денутся!

На том и порешили. Позже я позвонил в приемное отделение центральной районной больницы и предупредил, что к ним едет мужик «с приветом от меня». Так я впервые в жизни диагностировал так называемый «острый живот».

Прием я вел в тот день очень долго. На опрос жалоб, осмотр и принятие решения времени уходило не очень много, но вот оформление карт и выписка рецептов существенно тормозились из-за непривычного способа письма. Мои канцелярские принадлежности обнаружили исключительно подлый характер. Они будто бы обладали собственной волей и, не желая признавать во мне нового хозяина, стремились испортить все, к чему я прикасался. Они не пакостили с самого начала, напротив, давали мне возможность насладиться процессом и поверить в успех, и вот тут меня и ожидал какой-нибудь сюрприз – то опрокидывалась крышка от спиртовки, служившая чернильницей, то перо, только что бывшее послушным, вдруг принималось рвать бумагу и стрелять кляксами, то линия вдруг раздваивалась…

Мне пришлось приложить немалые усилия, чтобы овладеть техникой письма и подчинить себе злосчастный письменный прибор. Кузьмич снисходительно смотрел, как я упражняюсь в чистописании, но ничего не говорил. Только сейчас я понял, что означает это слово из старых детских книжек − написать разборчиво и не изгадить чернилами запись, себя и стол.

 

В этом деле требовался характер, и, судя по всему, он был у меня. Я побеждал, медленно, но верно. Я уже быстрее среагировал на второе падение «чернильницы», и моя запись осталась неряшливой, но читабельной. Я почти увернулся от брызг и сумел отмыться на второй раз гораздо быстрее. Пакости стали реже. Под конец дня я научился чувствовать и предугадывать сюрпризы моего пера и стал более философски относиться к кляксам. И перо успокоилось или, быть может, затаило злобу. Я решил, что время покажет.

После мужика с острым животом мозаикой в калейдоскопе закрутились разнообразные насморк, кашель, «посмотрите руку» (по-моему, тревожно-ипохондрический синдром, рука как рука), «дай капель в глаз» (жуткий конъюнктивит), «прослушайте меня, доктор» (озабоченная тетка лет сорока с томным взглядом – вполне здоровая, на мой взгляд, если не считать легкого, вполне фрейдовского невроза), один фурункул (небольшой, намазал ихтиолкой и велел прийти, если он не вскроется сам), еще один обструктивный бронхит курильщика (старый дед, тоже крутивший «козьи ножки» и начинявший их самосадом).

На последнем пациенте я с тоской вспомнил двадцать первый век, ингаляторы и спирограф. Здесь приходилось справляться без всего этого, и я справился – увещеваниями о вреде курения, назначением паровых ингаляций и отхаркивающих средств и направлением на рентгенографию легких в ЦРБ.

Внезапно я обнаружил, что уже вечер. Вызовов как-то не случилось, и это было очень кстати. Я очень устал за этот первый день. Люди, события, прием, который я, кстати, вел впервые в жизни…

Я отправился прямиком домой. Хозяйка накормила меня ужином, что-то спросила, а я вдруг понял, что не в состоянии разговаривать, − видимо, столько за сегодня сказал, что лимит одного дня был исчерпан. Бабка поняла это и оставила меня в покое.

Перед сном, роясь в чемодане, я отыскал «сбежавшую» чернильницу и мстительно улыбнулся. Я оказался обладателем так называемой «непроливашки»! Это была стеклянная посудина, верхняя часть которой была выполнена в форме воронки, оставлявшей маленькую дырочку, чтобы обмакивать перо, и не дававшей чернилам пролиться при опрокидывании. Я слышал рассказы о ней, но, даже увидев, не сразу сообразил, что это такое.

Ей-богу, перед отправкой моим начальникам стоило поучить меня пользоваться всеми этими вещами или хотя бы предупредить о них. Хотя я, конечно, справился, а мою неаккуратность, должно быть, списали на гендерные особенности – редко какой парень пишет каллиграфически.

Первый день моей врачебной практики можно было официально считать законченным. У меня были веские основания гордиться собой: я не умер от страха, заподозрил аппендицит и отправил больного в ЦРБ, сумел прослушать сердце и легкие деревянным стетоскопом, смог писать стальным пером и всего два раза облился чернилами. Мне кажется, я справился.

Дни пролетали незаметно. Аньку я почти не вспоминал. Во-первых, мне было совершенно некогда. Мы работали фактически с утра до вечера, а иной раз и ночью в мою дверь стучали, и я вставал, одевался и шел куда-то во тьму, мыл руки, смотрел животы, обрабатывал, перевязывал, даже толком не проснувшись…

Тогда я накрепко усвоил: будни сельского врача отличаются тем, что делать он должен уметь все, без преувеличения. И я возблагодарил судьбу за практику в городском травмпункте, где меня научили обрабатывать раны.

Во-вторых, здесь была совершенно другая жизнь – настоящая, суровая, местами страшная. Рядом с ней все мои личные проблемы выглядели мелко, и я постепенно стал вспоминать только хорошие моменты. Вся моя жизнь словно подернулась пленкой, память иной раз рисовала мне, как через мутное стекло, институт, однокурсников – и все казалось мне сном, таким нереальным, невозможным здесь.

И Анька осталась там, далеко в будущем, она вообще еще не родилась, и все, что мы уже пережили с ней вместе, тоже еще только будет. Реальность была здесь, вокруг меня. И иной раз в ней тоже происходила чертовщина.

Оля попала в поле моего зрения в один из первых дней. Хрупкая, аккуратно причесанная, без грамма косметики (впрочем, здесь так ходили все), она напоминала школьную учительницу, которой в итоге и оказалась.

Пожаловавшись на осиплость голоса, она навлекла на себя полный осмотр, однако он не выявил ничего примечательного. Горло было рыхлым, миндалины – средними по размеру, без налетов, с легкой гиперемией по небным дужкам. «Простудными» она болела часто, подолгу, но вроде бы нетяжело.


Назначив ей полоскания ромашковым чаем (по примеру Кузьмича, который зимой «только им и спасался»), я убедил себя и ее, что это обострение хронического фарингита, столь «популярного» у людей «речевых» профессий, вызванное переохлаждением и повышенной нагрузкой на голосовые связки.

Я рекомендовал ей речевой покой, горячие ванночки для ног и появиться в случае, если назначенное лечение не даст эффекта. Оля не произвела на меня никакого впечатления при первой встрече, может быть оттого, что это были мои первые дни, и я еще только втягивался в работу, а окружающие люди казались мне немножко инопланетянами. Может, я находился под впечатлением от неудачи в своей личной жизни, а искать, с кем бы забыться, было не в моих привычках. А может быть, как теперь я иногда думаю, сама Оля еще не сделала выбор, очаровывать меня или нет. Так или иначе, я назначил лечение и тут же забыл о ее существовании.

Через пару дней мне напомнили. Прийти на прием она уже не могла, и я помчался на вызов, предварительно порывшись в шкафу с инструментами в надежде найти что-нибудь полезное, но взял оттуда только термометр и деревянный стетоскоп. Этот шкаф вселял в меня ужас, половину его содержимого я не знал, как использовать, и потому всегда старался оглядываться на Кузьмича, моего немногословного ассистента и спасителя.

Он ненавязчиво подсказывал, «корректировал» мои назначения, словно бы чувствуя, что я слегка «не от мира сего», и помогал выполнять знакомые процедуры в этих непривычных условиях. Кузьмич кипятил на ветхой электроплитке в стерилизаторе огромные стеклянные шприцы, при одном взгляде на которые меня брала оторопь, и не только потому, что они были многоразовые (здесь еще не слышали о СПИДе), но и потому, что в детстве меня кололи точь-в-точь таким же. Он виртуозно обращался с кружкой Эсмарха, устраивая «гидроколонотерапию» всем желающим, и не знал себе равных в десмургии (перевязках).

Я даже подозреваю, что, по-честному, он не слишком нуждался во мне и отлично бы справлялся сам, однако пожилой фельдшер был слишком хорошо воспитан, чтобы даже помыслить такое. Я же в его присутствии иной раз чувствовал себя дураком, так «несовременны» и бесполезны зачастую были мои знания. Без УЗИ, МРТ, клинической лаборатории я был совершенно беспомощен, но когда со мной рядом был Кузьмич, я не боялся ничего. Однако в тот вечер он не смог поехать со мной.

Оля жила довольно далеко, на другом конце деревни. Приехав из райцентра в отпуск, она гостила у тети и помогала ей по хозяйству. Была не замужем, поговаривали о трагедии в личной жизни, забывать которую она приехала сюда (вроде как ее жених-милиционер погиб при исполнении служебных обязанностей), и предполагалось, вероятно, что свежий воздух, деревенское молоко, а более всего сельский труд сделают свое дело и исцелят ее травму. Однако доказать свою эффективность этим средствам было не суждено.

Олиной комнатой была самая дальняя, с теневой стороны. Пожилая женщина с испуганным лицом (видимо, тетка) проводила меня и осталась за дверью. Оля лежала, разметавшись по постели, на трех подушках, в мокрой от ночного пота рубашке, и было ей до того худо, что она меня не стеснялась. Ее сотрясали приступы сухого удушливого кашля, жар немного спал только под утро, и она была совершенно измучена.

Белокожая от природы, она стала еще бледнее, и казалось, все мышцы тела, включая межреберные и мимические, участвуют в акте дыхания и не могут его обеспечить. Я выслушал деревянным стетоскопом сухие хрипы у угла лопатки слева и ослабление дыхания с правой стороны там же. Слева, чуть ниже хрипов, мне тоже почудилось ослабление дыхания и притупление перкуторного звука, менее явное, чем с другой стороны, но Оля сказала, что в детстве часто болела бронхитом, и я не мог поручиться, пневмонический инфильтрат там или спайки. Зато насчет правой стороны можно было не сомневаться. Там была инфильтрация. Где только она ее взяла летом? Впрочем, лето было паршивым, да к тому же военное детство в условиях страха и дефицита необходимых продуктов никому еще здоровья не прибавило.

Терапия, если честно, не была моим коньком. Большинство парней-студентов мечтают стать хирургами, и я не был исключением. Однако некоторые знания о пневмонии все-таки просочились в мою голову во время написания учебной истории болезни. Я помнил, что внезапное ухудшение состояния у больного ОРВИ, особенно если оно сопровождается лихорадкой, кашлем и явлениями дыхательной недостаточности, всегда подозрительно на пневмонию.

Черт, ну хоть бы снимок, даже и просто обзорный, хотя в идеале нужна рентгеноскопия – покрутить за экраном, посмотреть размеры инфильтрации, границы. Впрочем, я-то все равно сам бы сделать этого не смог, значит, нужен был еще и толковый рентгенолог. Но ближайший рентген-аппарат был в Н-ске, это девяносто километров по раскисшей дороге, и как бы форсировать еще не пришлось… Да и какого качества будут снимки? Увижу ли я на них хоть что-нибудь?

А ведь и лаборатория там же. Значит, придется закончить на этом диагностический этап, поверив только своим рукам, глазам и ушам, и считать пневмонию рабочим диагнозом. Я со смехом вспомнил про посев мокроты на чувствительность к антибиотикам. Мне сеять было негде и ни к чему. В моем шкафу имелся только сульфидин, и я понятия не имел, поможет ли он. Оставалось надеяться, что антибиотикорезистентность, как медицинский феномен, пока еще не существовала.

А загреми я сюда, скажем, двадцатью годами раньше, когда антибиотиков еще не было, пришлось бы, наверно, лечить добрым словом, молитвой и травами от кашля. Я впервые подумал – а как они вообще жили без антибиотиков? Просто старались облегчить состояние и надеялись, что не помрет? Эту жуткую мысль было некогда додумывать.

– Что со мной? − сипло спросила Оля. Я сказал ей о своих подозрениях, и ее глаза стали огромными от ужаса. Я вначале не мог понять ее страха, а потом сообразил: они еще боялись пневмоний. Лекарство от болезни уже было изобретено, перевернув врачебное представление об этом диагнозе, но для обычных людей воспаление легких еще оставалось страшным, уносящим человеческие жизни заболеванием.

Я успокоил ее как мог. Сказал, что в больницу мы ее не повезем, что есть хорошие шансы справиться и дома. На самом деле, с учетом погодных условий, девяносто километров до райцентра по дороге, превратившейся в липкую чавкающую глину, были испытанием и для здорового человека, а уж для тяжелой больной! Оля тоже понимала это.

– Значит, умру… − сказала она. – До больницы мне не доехать.

Я сел на кровать рядом с ней и начал что-то говорить, не поднимая на нее глаз. Я говорил про лекарства, что теперь они изобретены, и ей нечего бояться. Что я буду приходить к ней каждый день и в случае ухудшения немедленно приму меры. Что она обязательно поправится, и я даже в этом не сомневаюсь, иного исхода я просто не допущу. И, наверное, что-то еще…

А потом я поднял глаза и посмотрел на нее. И вот этого мне не стоило делать. Потому что я вдруг увидел, что она поверила мне. Хуже того, она поверила в меня, да так, что я сам в себя поверил. Я словно провалился в ее темные, затягивающие глаза, и меня до краев наполнило какой-то невероятной пьянящей силой.

Я пообещал прислать Кузьмича с лекарствами и вышел. Меня трясло, а за спиной словно выросли крылья, и я шел с идиотской улыбкой на лице и думал, что вот ведь, оказывается, как это – когда в тебя верит женщина.

Эйфория прошла к вечеру. Я все пытался напомнить себе, что радоваться пока нечему, что успех мне еще только предстоит, а пока – работать и работать, и вообще неизвестно, как все пойдет. Но окончательно душевное буйство улеглось, когда я, вернувшись домой, засел за книги. От предшественника мне достался «Терапевтический справочник» ‒ розовый новехонький двухтомник, изданный в 1951 году, в который коллектив авторов каким-то образом умудрился впихнуть всю тогдашнюю медицину. Я стал читать о пневмониях, и страх, о котором я в своем любовно-героическом угаре почти забыл, постепенно выполз наружу.

У меня ничего не было. Если исходить из того, что это была пневмония (допустим, что очаговая, хотя сказать наверняка без рентгена я не мог), справочник предлагал назначение шести граммов сульфидина в сутки, отхаркивающих, банки и в тяжелых случаях – диатермо- и рентгенотерапию.

 

Меня же учили иначе. В мое время рентгенотерапия при пневмонии уже давно не применялась. Лечили сильным антибиотиком, а когда и двумя, отхаркивающими (их перечень, кстати, не слишком изменился с пятидесятых годов), жаропонижающими и физиопроцедурами.

У меня были все основания полагать, что мои знания о пневмониях более адекватны. Однако физкабинета у меня не было, в качестве альтернативы, теоретически, я мог использовать банки, хотя и не слишком в них верил, а в качестве антибиотика был только сульфидин, ‒ строго говоря, даже и не антибиотик, а синтетический препарат с антибактериальным действием.

Что это за штука? Как она работает? Когда ждать эффекта? На какой день, при отсутствии улучшения, я должен буду сменить его на пенициллин, который полагался в случае септического течения? Смогу ли заказать пенициллин в ЦРБ, и как быстро его привезут? Что делать в случае анафилактической реакции? Как я узнаю о сепсисе без лаборатории? Об этом в справочнике ничего не было.

Однако очаговая пневмония чаще всего осложняла, если верить справочнику, другие заболевания. Оля же пришла даже не с пустяковым ОРЗ, а с его продромой. Я мало видел пневмоний и ни одну не вел от начала и до конца, поэтому не мог сказать, тяжелое это было течение или средней тяжести. Я не видел, как все началось, меня позвали лишь на второй день.

Если это не очаговая, а какая-то другая пневмония? Я прочел о крупозной, и меня прошиб пот. «Внезапное начало, потрясающие ознобы… Диагностическое значение имеет определение типа пневмококка…». Мне негде его определить. Снова сульфидин, теперь его уже 11−12 граммов, но только первые сутки, потом снизить дозу до шести. Запивать боржоми (Господи, где я ее здесь возьму?) или содовой водой, чтобы снизить вероятность почечной колики (только ее мне не хватало, но-шпы нет, есть только папаверин), «лечение должно быть направлено на борьбу с аноксемией (вдыхание кислорода) и ацидозом (введение инсулина с глюкозой)».

Еще не легче! Инсулина у меня нет, глюкоза только в порошках в смеси с аскорбинкой, для приема внутрь. Да и в любом случае, меня учили, что глюкозу чаще всего назначают, когда не знают, чем лечить. Кислород придется вдыхать прямо из атмосферы – устройств для оксигенотерапии тоже нет. Ага, «через 36 часов при неэффективности сульфидина перейти на пенициллин» – ну хоть какая-то конкретика.

Честно говоря, пенициллином я никогда не работал. В мое время чаще применялся его облагороженный собрат – амоксициллин с клавулановой кислотой, и это был зверски сильный препарат, но здесь о нем еще не слыхали. Впрочем, я где-то читал, что у нелеченных антибиотиками людей эффективными бывают даже очень слабые лекарства. Оставалось надеяться на это, потому что иначе мне грозили осложнения – абсцесс легкого, гангрена, отек легких (их предлагалось лечить кровопусканием, введением гипертонического раствора кальция и опять же глюкозы), о которых я предусмотрительно прочел в статье ниже, и это отнюдь не добавило мне оптимизма.

Я понял, что нам с Олей придется рассчитывать на везенье, или Божью помощь – кому как больше нравится. Я сделаю все, что в моих силах, но у меня нет гарантии, что это поможет. Я никогда не работал в условиях такого скудного выбора лекарств. А если непереносимость? Или лекарственная устойчивость, ведь маловероятно – не значит невозможно? Или я ошибся в диагнозе? Я долго изводил себя разными «если». А потом дочитал до туберкулеза.

Я велел себе остановиться. С больными она, вроде, не контактировала. Питалась… Ну, как все здесь. Истощенной не была. Начало болезни острое и тяжелое. Все данные говорят за пневмонию. Блеск в глазах и румянец к делу не пришьешь. Физикально я выслушал локальное ослабление дыхания и настучал притупление перкуторного звука ‒ тоже локально. Рабочий диагноз – очаговая пневмония. Все. Больше я здесь ни до чего не додумаюсь. И этого хватит. Пора лечить.

Я вернулся в больницу, еще раз проинспектировал аптечные запасы − должно хватить. Я назначил шесть граммов сульфидина, по два полграммовых порошка шесть раз в сутки, отхаркивающий сбор, пирамидон (давно снятый с производства в мое время, но очень популярный здесь) для снижения температуры. Аспирина осталось совсем немного, и я боялся, что придет какой-нибудь «сердечник», а ему не хватит (правда, здесь аспирин при ишемической болезни еще не использовали). С банками решил повременить до снижения температуры, побоялся назначать на высокой лихорадке.

Кстати подвернувшийся мне Кузьмич тем же вечером отнес Ольге лекарства и мои инструкции. Лечение началось.


Следующее утро выдалось насыщенным событиями и впечатлениями. Так, впервые за мою недолгую врачебную практику я получил угрозу, что на меня будет написана жалоба. Ко мне явился мужик, работавший в колхозе трактористом. Роясь в моторе своего железного коня, он чем-то уколол палец, три дня мазал его какой-то вонючей дрянью (Кузьмич сказал, что похоже на креозот) и заворачивал в теплый компресс, но треклятый палец не желал проходить. Более того, он покраснел, распух и уже болел так, что тракторист не мог спать. Мужик явился с намерением покончить с этим на месте и долго уговаривал меня вскрыть палец и выдавить гной. Он бы и сам его вскрыл, да вот рука-то правая.

Я объяснил ему, что у меня нет операционной, и что я не имею права ничего вскрывать. Я обязан его отправить в центральную районную больницу, где ему все сделают, как надо. Через полчаса в район уходила машина, и он мог быть немедленно доставлен туда, где для лечения было все необходимое. Однако тракторист не желал никуда ехать и костерил меня на чем свет стоит. Я сдуру начал объяснять ему, что ничего этого бы не случилось, если бы он сразу обработал ранку йодом, не мазал всякой ерундой и не укутывал, создавая условия для развития инфекции, и вызвал на себя бурю гнева. Драгоценные минуты пролетали за перепалкой, машина могла уйти с минуты на минуту, а я все не мог уговорить больного ехать. Я, конечно, мог попросить шофера подождать, но для этого нужно было выйти из кабинета, а я боялся, что мужик тогда сбежит от меня и вообще в итоге останется без пальца.

Положение спас Кузьмич. Он спросил, написал ли я требования в аптеку, и вызвался сходить проверить, все ли документы у шофера. Необходимости в этом не было, шофер вышел от нас со всеми требованиями минут двадцать назад, и я сам лично все ему отдал. Но жизненный опыт Кузьмича иной раз был куда полезнее, чем все мои теоретические знания. Мужик вдруг прекратил орать, сквозь зубы процедил: «Где там ваша машина? Поеду! Присылают неучей…» и ушел с Кузьмичом, хлопнув дверью и не попрощавшись. Вскоре фельдшер вернулся, хитро улыбаясь.

– Отправил, − успокоил он меня. – Пусть едет. Еще спасибо потом скажет, − в последнем я сильно сомневался, но успокоился. Главное, что мы отправили больного и ему будет оказана помощь. Да и не силен я был в панарициях. Пару раз видел, но сам еще ни разу не вскрывал.

То был поистине хирургический день. Следом влетела женщина с мальчиком лет семи-восьми. Она была очень испугана, пшеничные волосы рассыпались по плечам из-под сбившегося платка, а глаза горели первобытным, животным страхом. Было отчего. Левая голень у мальчишки была наспех перемотана рваной тряпкой, определить первозданный цвет которой уже было невозможно. Самодельная повязка щедро промокала, кровь стекала в башмак, и парень оставлял за собой широкий красно-бурый след. Очередь в ужасе притихла, и я расслышал в тишине слова «хорошо, хоть доктор на месте». Слово «доктор» было произнесено с большой буквы и с непривычным уважением. Это прозвучало так успокаивающе, что я сам чуть было не успокоился вместе со всеми, но вовремя вспомнил, что этот доктор – я…

Рейтинг@Mail.ru