bannerbannerbanner
Святочные рассказы


Святочные рассказы

Неизвестный автор
Рождественский ангел

– Подайте, Христа ради, милостыньку!

Милостыньку, Христа ради!..

Никто не слышал этих жалобных слов, никто не обращал внимания на слезы, звучавшие в словах бедно одетой женщины, одиноко стоявшей на углу большой и оживленной городской улицы.

– Подайте милостыньку!..

Прохожие торопливо шагали мимо нее, с шумом неслись экипажи по снежной дороге. Кругом слышался смех, оживленный говор…

На землю спускалась святая, великая ночь под Рождество Христово. Она сияла звездами, окутывала город таинственной мглой.

– Милостыньку… не себе, деткам моим прошу…

Голос женщины вдруг оборвался, и она тихо заплакала. Дрожа под лохмотьями, она вытирала слезы окоченевшими пальцами, но они снова лились по исхудалым щекам. Никому не было до нее дела…

Да она и сама не думала о себе, о том, что совсем замерзла, что с утра не ела ни крошки… Все мысли ее принадлежали детям, сердце болело за них…

Сидят они, бедные, там, в холодной темной конуре, голодные, иззябшие… и ждут ее… Что она принесет или что скажет? Завтра великий праздник, всем детям веселье, только ее бедные детки голодны и несчастны.

Что делать ей? Что делать? Все время она работала как могла, надрывала последние силы… Потом слегла и потеряла последнюю работу… Подошел праздник, ей негде взять куска хлеба…

О, детки, бедные детки! Ради них она решилась в первый раз в жизни просить милостыню… Рука не поднималась, язык не поворачивался… Но мысль, что дети ее есть хотят, что они встретят праздник голодные, несчастные, – эта мысль мучила ее, как пытка. Она готова была на все. И за несколько часов ей удалось набрать несколько копеек… Несчастные дети! У других детей – елка, они веселы, довольны в этот великий праздник, только ее дети…

«Милостыньку, добрые люди, подайте! Подайте, Христа ради!»

И словно в ответ на ее отчаяние, неподалеку раздался благовест… ко всенощной. Да, надо пойти помолиться… Быть может, молитва облегчит ее душу… Она помолится усердно о них, о детях… Неверными шагами доплелась она до церкви…

Храм освещен, залит огнями… Всюду масса людей… веселые довольные лица. Притаившись в уголке, она упала на колени и замерла… Вся безграничная материнская любовь, вся ее скорбь о детях вылилась в горячей молитве, в глухих скорбных рыданиях. «Господи, помоги! Помоги!» – плакала она. И кому, как не Господу, Покровителю и Защитнику слабых и несчастных, вылить ей все свое горе, всю душевную боль? Тихо молилась она в уголке, и слезы градом лились по бедному лицу.

Она не заметила, как кончилась всенощная, не видела, как к ней подошел кто-то…

– О чем вы плачете? – раздался сзади нежный голос, показавшийся ей небесной музыкой.

Она очнулась, подняла глаза и увидала перед собой маленькую, богато одетую девочку. Ясные детские глазки с милым участием глядели на нее. За девочкой стояла старушка.

– У вас горе? Да? Бедная вы, бедная!

Эти слова, сказанные нежным детским голосом, глубоко тронули ее.

– Горе! Детки у меня голодны, с утра не ели… Завтра праздник такой… великий…

– Не ели? Голодны? – На лице девочки выразился ужас. – Няня, что же это! Дети не ели ничего! И завтра будут голодны! Нянечка! Как же это?

Маленькая детская ручка скользнула в муфту.

– Вот, возьмите, тут есть деньги… сколько, я не знаю… покормите детей… ради Бога… Ах, няня, это ужасно! Они ничего не ели! Разве это можно, няня!

На глазах девочки навернулись крупные слезы.

– Что ж, Манечка, делать! Бедность у них! И сидят, бедные, в голоде да в холоде. Ждут, не поможет ли им Господь!

– Ах, нянечка, мне жаль их! Где вы живете, сколько у вас детей?

– Муж умер – с полгода будет… Трое ребят на руках осталось. Работать не могла, хворала все время… Вот и пришлось с рукой по миру идти… Живем мы недалеко… вот тут… в подвале, на углу, в большом каменном доме купца Осипова…

– Няня, почти рядом с нами, а я и не знала! Пойдем скорее, теперь я знаю, что надо делать!

Девочка быстро вышла из церкви в сопровождении старухи.

Бедная женщина машинально пошла за ними. В кошельке, который был у нее в руках, лежала пятирублевая бумажка. Забыв про все, кроме того, что она может теперь согреть и накормить дорогих ребяток, она зашла в лавку, купила хлеба, чаю, сахару и побежала домой. Щеп осталось еще довольно, печку истопить ими хватит.

Она бежала домой изо всех сил.

Вот и темная конурка. Три детские фигурки бросились к ней навстречу.

– Маменька! Есть хочется! Принесла ли ты! Родная!

Она обняла их всех троих и облила слезами. – Послал Господь! Надя, затопи печку, Петюша, ставь самовар! Погреемся, поедим ради великого праздника!

В конурке, сырой и мрачной, наступил праздник. Дети были веселы, согрелись и болтали. Мать радовалась их оживлению, их болтовне. Только изредка приходила в голову печальная мысль… что же дальше? Что дальше будет?

– Ну, Господь не оставит! – говорила она себе, возлагая всю надежду на Бога.

Маленькая Надя тихо подошла к матери, прижалась к ней и заговорила:

– Скажи, мама, правда, что в рождественскую ночь с неба слетает рождественский Ангел и приносит подарки бедным детям? Скажи, мама!

Мальчики тоже подошли к матери. И, желая утешить детей, она начала им рассказывать, что Господь заботится о бедных детях и посылает им Своего Ангела в великую рождественскую ночь, и этот Ангел приносит им подарки и гостинцы!

– И елку, мама?

– И елку, детки, хорошую, блестящую елку!

В дверь подвала кто-то постучал. Дети бросились отворить. Показался мужик с маленькой зеленой елкой в руках. За ним – хорошенькая белокурая девочка с корзиной, в сопровождении няни, несшей за ней разные свертки и пакеты.

Дети робко прижались к матери.

– Это Ангел, мама, это Ангел? – тихо шептали они, благоговейно глядя на милую нарядную девочку.

Елка давно стояла уже на полу. Старуха няня развязала пакеты, вытащила из них вкусные булочки, кренделя, сыр, масло, яйца, убрала елку свечами и гостинцами. Дети все еще не могли прийти в себя. Они любовались «Ангелом». И молчали, не двигаясь с места.

– Вот вам, встречайте весело Рождество! – прозвучал детский голосок. – С праздником!

Девочка поставила на стол корзину и исчезла, прежде чем дети и мать опомнились.

«Рождественский Ангел» прилетел, принес детям елку, гостинцы, радость и исчез, как лучезарное виденье…

Дома Маню ждала мама, горячо обняла ее и прижала к себе.

– Вот вам, встречайте весело Рождество! – прозвучал детский голосок. – С праздником!

Девочка поставила на стол корзину и исчезла…


– Добрая моя девочка! – говорила она, целуя счастливое личико дочери. – Ты отказалась сама от елки, от гостинцев и все отдала бедным детям! Золотое у тебя сердечко! Бог наградит тебя…

Маня осталась без елки и подарков, но вся сияла счастьем. Своим ясным личиком и золотистыми волосами она и в самом деле походила на рождественского Ангела.

В. Немирович-Данченко
Глупый Федька

I

– Мальчик на улице – ловите мальчика! Дверь из подвала быстро отворилась. В черную, стоявшую на улице ночь выкинуло белое облако пара. В этом облаке выскочил какой-то мальчишка, споткнулся о мокрые ступени, разбил себе лицо об их холодный камень, поднялся и стремглав скользнул в мрак, так что брошенное за ним полено прокатилось по тротуару… Тьма точно проглотила мальчика; еще не прошло и секунды, а его уже не было нигде. Из подвала выбежал взъерошенный оборванец, сунулся направо, метнулся налево, сослепу наскочил на тумбу и крикнул во все горло: «Федька!.. Ишь, черт проклятый!.. Федька!» Но улица была тиха, так тиха, что откуда-то издали доносились скрип полозьев и хрустение снега под ними, такое жалобное, точно ему больно выдерживать тяжесть саней, точно и самим полозьям мучительно стираться на неровном, усталом бегу заскорузлой, тяжело дышавшей лошаденки.

– Мальчик на улице – ловите мальчика!..

И заоравший это оборванец, в свою очередь, был проглочен тьмою, в которую он ринулся вслед за беглецом.

На зов выскочили из подвала еще двое, такие же бродяги. Один запасся даже поленом, что, разумеется, будь мальчик близко, не могло бы внушить ему доверия к их добрым намерениям. – Глюпи Федька, кои гир!..

– Ишь проклеты шорт! – нацеливался другой поленом в темноту.

Единственное освещение на противоположной стороне улицы – окно за красною занавескою – точно налилось кровью, приняв на свой счет эту угрозу.

– Мальчик на улице – ловите мальчика! – доносилось издали.

Но кругом только бессильно мигали масляные фонари, которым до того хотелось спать, что они, едва открывая утомленные желтые глаза, недовольно взглядывали на оборванца с поленом и опять смыкали отяжелевшие веки.

– Нишво… этто нишво! На улице очень калядно… Глюпи Федька скоро будит прикадить домой, нужно его даволна карошо наказайт. Пайдем пить наш бир!

И двое джентльменов, одушевленных столь благими целями по отношению к Федьке, выбросили еще раз во мрак молчаливой улицы белое облако пара и скрылись за болезненно проскрипевшею дверью подвала. Вслед за ними туда же проскользнул и оборванец, приглашавший до сих пор мирные фонари ловить мальчика на улице.

– Ну, вернешься, бестия… я тебе колени переломаю, чтобы не бегал! – погрозил он окну, еще злобнее налившемуся кровью.

Опять заплакала дверь, жалуясь и этому безлюдью, и этому мраку. Улица точно этого только и ждала. Сонно мигнули фонари и совсем заснули. Только сквозь неплотно еще сомкнувшиеся веки они смотрели на ночную темноту, которая, в свою очередь, заслонив всю улицу, с любопытством всматривалась в их закоптелые стекла.

Если бы мальчику и хотелось вернуться, то кроткие обетования преследовавших его врагов, несомненно, заставили бы глупого Федьку призадуматься, прежде чем освободить из подвала еще одно белое облако и заставить проскрипеть и заплакать на всю улицу ржавые петли двери, дряхлой до того, что ей и зимою, и летом было одинаково холодно. Именно холодно. Потому что только это слово протяжно, назойливо и скрипели петли. Мальчик в долгие ночи чутко прислушивался к ним и отлично стал понимать их старческую жалобу.

 

Но мальчик и без этого не думал возвращаться.

Он забежал в открытую калитку какого-то совсем слепого дома, слепого потому, что все его окна потухли и он теперь ничего не видел пред собою. Мальчик прижался там к забору, точно хотел врасти в него, замер и даже глаза закрыл, боясь, что они его выдадут. Мальчик слышал, как мимо пробежал его преследователь. Он даже боль в коленях почувствовал, точно полено было уже вот тут, у самых его ног. Взъерошенные волосы шевельнулись на голове. Мальчик стал даже гладить калитку, чтобы и она не вздумала заскрипеть: хо-лод-но, холод-но, хо-лод-но! И не выдала его. Бессознательно погладил – это ведь помогает. На что злющая собачонка Волчок всякому норовит впустить в икры свои острые зубы, а когда глупый Федька ее гладил – и она утихала, свертываясь около него калачиком. Разве только поварчивала, чтобы не потерять своей важности и не подвергнуться упреку в излишней чувствительности.


Мальчик прижался к забору, точно хотел врасти в него, замер и даже глаза закрыл, боясь, что они его выдадут…


– Мальчик на улице – ловите мальчика!..

Он слышал этот крик и, несмотря на то, что едва еще перерос Волчка, уже хорошо понимал всю незаконность, все безобразие этого появления мальчика на улице. Что делать мальчику на улице?.. Он должен сидеть в грязном углу подвала, служить старшим, молчать, когда его бьют поленом, не кричать под розгами, голодать, когда едят другие, смотреть в глаза немцу Фридриху – и по первому его знаку лаять как собака, мяукать как кошка, перекидываться на руках, проскакивать сквозь обруч, подымать простуженными зубами табуретки и вертеться колесом по комнате. Вот что должен был делать мальчик. На улице ему не место, и немец Фридрих с поленом совершенно прав… Но глупый Федька до того закоснел в испорченности, что, вполне сознавая незаконность своего появления на улице, тем не менее решился остаться нераскаянным грешником. Безнравственный мальчик даже и завтра не желал вернуться в подвал к своим обязанностям: молчанию, голоду, проскакиванию сквозь обруч, взвешиванию табуретки зубами и прохождению колесом в комнате вокруг Фридриха с арапником, столь же правильному, сколь правильно обращается земля вокруг солнца.

– Мальчик на улице – ловите мальчика!..

Он слышал этот крик, и, когда шаги затихли, он, переступив через добрую (она не скрипела: «холодно») калитку на улицу, припал к земле, присел на корточки, словно волк, отбивающийся от травли, и стал слушать, нервно, чутко слушать, до боли в ушах. Эта тьма казалась ему наполненною чьими-то осторожными, крадущимися, подстерегающими, сдерживающими дыханиями… именно дыханиями. Дышали за углами, дышали в воротах, дышали под воротами, дышали вверху. Вот ведь, только что он выскользнул из-за забора, а там уже тоже дышат, и как лукаво!.. Только шевельнись!.. Господи! Да и над самым ухом кто-то дышит… холодом в лицо ему веет… Даже фонарей боялся глупый Федька!.. Таковы мучения преступной совести (помилуйте, мальчик – и на улице!), что его пугало теперь их сонное мигание! Положим, они спят; вот этот даже весь закутался паром – ничего не рассмотришь. Положим, они теперь еще не видят, а как вдруг он только шевельнется – они и откроют свои тусклые желтые глаза и изо всех ворот выскочат эти невидимо-дышущие, и за ним вдогонку… Вон сапог на железном пруте; крендель, когда-то золотой, а теперь точно побывавший в гостях у трубочиста, – ясное для моралиста изображение запятнанной грехами совести; вывеска, сорвавшаяся со стены и одним концом висящая вниз; ставня, которую забыли запереть, все это: и сапог, и подружившийся с трубочистом крендель, и вывеска, и ставня, вместе с тысячами невидимых дыханий, вместе с фонарями, которые, пожалуй, только притворялись спящими, – все это, озленное от холода, натерпевшееся от скуки, протянется к нему и заскрипит, заплачет, заорет, зашепчет:

– Мальчик на улице – ловите мальчика! Мальчик на улице – ловите мальчика!..

А из того красного, налившегося кровью окна протянется вдруг рука, длинная красная рука…

И глупый Федька уже видел, как она неслышно, но быстро скользит за ним по улице… Чем далее он убегает – тем и она длиннее, тем больше становятся ее цепкие пальцы… От нее не уйдешь…

А тут, как нарочно, фонарь близко… «Не мигай так, пожалуйста, не мигай, закрой глаза свои!.. Зачем тебе смотреть на бедного мальчика?.. Ведь он ничего не сделал тебе!»

Светлый круг на снегу и на тротуаре под фонарем особенно пугал глупого Федьку… Только выбежит – и этот круг двинется, нагонит и, куда ни кинешься, все будешь в нем, как на блюде, на виду, так что всякий может заметить, схватить и вернуть опять назад за эту плачущую всеми своими петлями дверь, чтобы опять сидеть в грязном углу, молчать, когда тебе ломают колени, не плакать под розгами, голодать, когда едят другие, и по первому знаку немца Фридриха перекидываться на руках, проскакивать в обруч, вертеться колесом и подымать больными зубами, простуженными, больными зубами табуретку…

Чу? Что это?.. Сапог заскрипел на своем железном пруте… Неужели и ему надоело висеть? Неужели и крендель закачался потому, что ему захотелось еще раз отправиться к трубочисту в гости?.. Или это они жалуются на него, глупого Федьку, и качаются укоризненно?.. Нет, не должно быть!.. Ведь они каждый день слушали, как он рыдает под колотушками Фридриха; разве они не видели, как его не раз тащили домой за волосы по этой самой улице, наделяя побоями, точно не могли дождаться, когда за ними проскрипят дряхлые петли дверей?..

Нет, не должно быть!.. Это ветром потянуло…

Фонари все так же мигали – дремотно, сонно…

Дыхания за углом замирали, точно они улетали отсюда по домам; пятно света вокруг фонаря все было на том же месте и только дрожало, а когда ветер пробегал по улице – вздрагивало еще сильнее: верно, и ему было здесь холодно, как холодно было огоньку, трепетавшему в фонаре…

Мальчик осмелился.

Встал, как битая собака, оглянулся, чуть переставил ногу… робкий шаг… другой…

«А что, если тут вот, за углом?..»

И вдруг, зажмурив глаза, он кинулся вперед, все вперед, сам не зная куда… Фонари удивленно открывали ему навстречу свои глаза; светлые пятна их, также вздрагивая, как искры на воде, бежали за ним; ветер хотел его догнать, да пожалел глупого Федьку, свернул в переулок направо и поднял там белую стайку снега; сапог неистово скрипел вслед ему: «Мальчик на улице, ловите мальчика!..» В темноте улицы, на повороте, двинулся ему наперерез огромный черный паук, с двумя ярко горящими глазами навыкате и цепкими ногами спереди, разбрасывавшими по сторонам комья окрепшего снега; тяжело грохоча, тянулось за ним черное туловище. И только когда карета исчезла вдали, когда безлюдная улица сменилась другой, с ярко сиявшими окнами, ярко светившимися лавками, людьми на панелях, извозчиками на мостовой, мальчик, у которого сердце уже с болью билось в груди, остановился и огляделся. Уши у него, как у зайца, были отведены назад, с натугой отведены… Ноги подкашивались, взъерошенные волоса обмякли, по грязному лицу струился пот, в горле что-то хрипело…

Глупый Федька стал посреди улицы…

Он сообразил, что если побежит, то примут за вора – и опять назад под полено… Раз уже случилось так: какой-то добрый человек пожалел, «как бы не пропал! Чего болтается!» – схватил за шиворот и отдал «бедного ребенка» городовому… И до сих пор не зажили рубцы на спине…

Мальчик перешел на тротуар и стал вглядываться в лица проходящих… Скоро он успокоился – никто на него не обращал внимания; все ему были чужие и он всем был здесь чужой… Взгляды как-то скользят по его несчастной, дрожащей, взъерошенной фигурке. Он может прислониться к стене и умереть – никому до него не будет дела. Может разбить себе голову о тумбу – многие пройдут мимо, потому что им некогда. Разве вот если тряхнет кулачонком в это лавочное стекло, чтобы схватить булку, зарумянившуюся под светом газового рожка, ну тогда оскорбленное правосудие и поруганные права собственности заставят обратить на него внимание всех этих деловых, важных людей… Будь спокоен, Федька! До тех пор, пока ты этого не сделаешь, тебе и умереть ничто не помешает на улице… Только не бей стекол и не проси «Христа ради!». Нищенство у нас считается злом, его преследуют. Найдется сейчас же член какого-нибудь филантропического братства, и тебя сведут в комитет о нищих, или опять назад в подвал поднимать тяжести простуженными зубами… Будь спокоен, Федька! Пока ты умираешь молча – никто тебя не тронет и никто тебе не помешает… Умирай, Федька, умирай спокойно!..

Вот лестница церкви… Около – железная решетка сада… Садись, отдохни, Федька!.. Отдышись, а то ведь кровь горлом хлынет!.. Ишь, точно ржавые петли старой двери скрипят в груди: холодно, холодно!.. Отдохни, Федька! Довольно снегу хрустеть под твоими ногами, дай и ему покой!..

Звезды с неба смотрят на него… он не чужой им… смотрят, смигивая слезы… Из-за желтой решетки тянется к глупому Федьке голая ветвь березы, точно хочет погладить эту бедную, взъерошенную головенку… Не дотянулась – не смогла. Зато ветер, пролетавший мимо, помог, ласково сбросил с нее на мальчика несколько белых, нежных, как поцелуй матери, снежинок…

Ржавые петли тише и тише скрипят у него в груди… Пора!»

И порою снова раздаются в его ушах страшные слова: «Мальчик на улице – ловите мальчика!»

II. Мальчик, никак не желающий издохнуть

Федьке, верно, и на роду написалось быть глупым. Он не мог ответить на самые простые вопросы: кто ты, откуда ты, сколько тебе лет?

Или, лучше сказать, он отвечал так, что спрашивающие или сердобольно качали головами, приговаривая: «глупый ты, глупый!», или прямо обрезывали: «вот дурак-то!» Иных результатов Федька и ожидать не мог, рассчитывая на всевозможную снисходительность любознательных людей.

Судите сами.

– Кто ты?

– Федька! – мнется мальчик, отводя глаза в сторону.

– А как прозывают тебя?..

– Глупым… Меня, точно, так… глупым зовут. – И его взгляд, скользнув по лицу спрашивающего, устремляется вниз.

– Вона! Да кто тебе имя дал?

– Немец Фридрих…

Концы ободранных сапог, очевидно, глубоко интересуют несчастного мальчика, гораздо больше, чем задаваемые ему вопросы.

– А поп тебя крестил?

– Палкой раз… Поп-от… На улице… – вспоминает мальчик, имеющий понятие о крещении по весьма популярной в его подвале фразе: «вот я тебя окрещу!»

– Да откуда ты?

– С Васильевского…

– Что?

– С острова…

– Родом-то, родом?

– С дома Максимова…

– Да у тебя мать была?

– Не знаю… Должно – нет…

– Отца помнишь?..

– Отца не было… Я без отца…

– Вот тебе на!.. Пожалуй, и без матери?..

– Точно… мамки не было… я от двух теток пошел, – утверждает Федька с столь безмятежным спокойствием совести, что никаких сомнений в его происхождении от двух теток и быть не может.

– Экой ты глупый! – соболезнует спрашивающий.

– Я глупый… Федька глупый…

– Сколько же лет-то тебе?

– Лет… Лет много…

– Много?! Ну!.. А сколько именно?

– Не знаю… А только больше, чем Волчку, – поясняет Федька.

– Ну!

– А Волчка немец Фридрих большой собакой называет… Мне лет, должно, много уж…

– Ах т, дурак, дурак! На тебе и креста, пожалуй, нет?

– На мне креста нет! – уже совсем решительно отвечает Федька, которому баба, стряпающая на Фридриха и других акробатов, постоянно ставит на вид: «Креста на тебе нет, дьяволенок ты паршивый!..»

– Ах ты, дурак, дурак! – И спрашивающему, разумеется, остается одно – как можно поскорее отойти в сторону от этого развращенного в столь раннем возрасте мальчика.

Глупый Федька действительно не знал отца, не знал и матери.

Где-то в деревне, должно быть далеко, потому что Федька словно сквозь сон помнит много деревень, через которые он прошел из той, прежде чем попал на Васильевский, в дом Максимова, – где жила баба; называл Федька ее теткой, а другие ее дразнили солдаткой… Тетка и он с утра ходили под окна просить милостыню; их гнали, иногда били, тем не менее оделяли хлебом. Хорошо было тогда, когда в деревню ставили солдат, да и то хорошо было тетке, потому что она ходила пьяная, пела песни во все горло и похвалялась всей деревне показать, сколь в ней много строгости есть; но деревне она, кроме своей безобразной хари, ничего не показывала, а вся строгость доставалась на долю Федьки. В эти редкостные периоды торжества «Кузькиной матери», как называли в деревне тетку-солдатку, Федька ходил с проломленной головой, с исполосованной спиной… Иногда Кузькина мать приказывала ему пить водку, и, когда трехлетний Федька захлебывался и кашлял, тетка вырывала у него из головы клок волос и, пихая ему в рот, орала во все свое пьяное горло:

 

– На, подлец, закуси!.. Проглоти, солдатское отродье!.. Подавись, каторжный, подохни!

Каторжный давился, но умирать не умирал, почему его за несогласие выгоняли на улицу. Таким образом, уже тогда улица для Федьки была вторым отечеством. Осуществлявшая идеалы спартанского воспитания, Кузькина мать так и не дождалась, когда Федька подохнет, потому что подохла сама: «с морозу или с вина – в том мы неизвестны», докладывал об этом «несчастном случае» волостной старшина становому. Когда Кузькину мать потрошили, Федька очень плакал, хотя вовсе не мог сказать, что ему тетку жалко. Мир ему нашел другую тетку, и эта последняя согласилась вступить с Федькой в теснейшие узы священного родства за три рубля денег, полуштоф водки и красный платок. Разница в родственном общении оказалась невеликою. Кузькина мать била наотмашь и лаялась; а эта молча тыкала кулаком прямо, точно хотела насквозь пробить Федьку, и чем более убеждалась в непроницаемости этого маленького, худенького, совсем синего тельца, тем более злилась. И злоба ее была совершенно справедлива, ибо от полуштофа не осталось и воспоминания, три рубля денег были израсходованы на угощение завернувшего в деревню проездом кузнеца-знахаря, а красный платок был унесен и съеден соседскою свиньею, о чем единогласно свидетельствовали показания древней старухи, видевшей самолично происшествие, но, по дряхлости, не могшей ему воспрепятствовать, и старостихой Дарьей, рассказывавшей это событие по слухам, но так, как бы она сама его видела…

Таким образом, Федька, явившийся в мир без отца и матери, пошел от двух теток.

Новая тетка, изголодавшаяся дома, отправилась на заработки в Питер. Совалась с мальчиком – никуда не принимали.

– И зачем ты только, паршивый, уродился! – убивалась она.

Паршивый на это «зачем», как ни ломал голову, ответить не мог.

– Кабы у тебя совесть была, давно бы сдох, проклятый!

Федька совестью обладал несомненно, но почему не «сдыхал» – сам понять не мог, хотя против этого он не имел ничего.

Ему даже понравилась эта мысль: положат во гроб, вымыв и одев во все чистое, а там бережно опустят в могилку, засыплют землею – и тепло, хорошо и безмятежно будет ему, бедному, спать в тесном сосновом домике. Никто не назовет его там проклятым; жалкое тельце его отдохнет от колотушек и щипков; маленьким, слабеньким ножкам, что так до боли устают в напрасных стараниях поспеть за теткою, там уже не будет иного дела, как лежать, неподвижно вытянувшись, упираясь в переднюю доску гробика… И глаза, больные, бедные глаза, вечно красные от золотухи, вечно заплаканные, закроются совсем, чтобы уже никогда не открываться, никогда не видеть этого сурового, страшного мира…

– Черту бы ты себя продал! – крикнула раз на него тетка, и Федьке до того по душе пришлась эта мысль, что он не раз повторял своими детскими, но уже бледными, совсем бескровными губами:

– Черт, черт, приди и возьми меня! Купи меня, черт, у тетки!..

Но черт был, разумеется, гораздо умнее, чем предполагал бедный мальчик. И напрасно Федька, обливаясь слезами, призывал черта – он не являлся, будучи, вероятно, занят в это время охотою за более интересными экземплярами рода человеческого.

И так как черт не являлся, а смерть не приходила, бедные ножки глупого Федьки без отдыха бегали за теткою по всему городу, по всему этому Вавилону, в шуме и гаме которого она слонялась, тщетно стараясь найти себе хозяина или хозяйку. Проклятое детище всему было помехою.

Наконец… хорошо помнит этот день глупый Федька.

Моросило сверху, было мокро снизу. Небо плакало, земля точила слезы; даже с холодных камней домов, с равнодушных, все – и горе, и счастье – одинаково показывающих, стекол окон беспрестанно скатывались те же холодные слезы. Тетка привела Федьку в какой-то переулок.

– Погоди меня здесь, слышишь!

Странное дело, Федьке что-то новое почудилось в голосе тетки… Точно ласковое… Дрогнуло маленькое сердчишко; заплакать хотелось, да удержался. Вчерашние синяки не зажили еще… Чего доброго…

– Погоди же, голубчик, не ходи за мной.

– Не-пой-ду… – принимался уже за слезы Федька, не осилив с собой.

Много ли надо было этому захирелому цветку, чтобы доверчиво раскрыть свои лепестки! Слабый проблеск, едва заметный луч нежности уже согревали его.

– Я тут в один дом… наниматься… наниматься… Наймусь – калач куплю… Вот тут… недалечко… – говорила она, уходя и оглядываясь на ребенка: – Ты сядь… в уголочек сядь… вот у тумбочки… ну и сиди… Сиди, Федька!.. – крикнула она, поворачивая за угол.

Угол был пустынный, переулок безлюдный.

Ходили мимо, да редко. Час просидел Федька, и другой прошел. День доплакался до того, что потемнел совсем. Стены домов с отчаяния окутались туманом; улица затянулась в траурный флер. Холодно стало, очень холодно… голоден был Федька, с утра не ел… стал плакать…

Бежала мимо мокрая, вся обшмыганная, облезлая собака, остановилась, ткнулась мордою в Федьку и хвостом завиляла… Решила, что она нужна здесь. Федькиного горя она понять не поняла, потому что и сам он его не понимал, а легла рядом и голову положила Федьке на колени. Шел мимо пьяный, увидел собаку, мальчика не заметил… Запустил камень в собаку – попал Федьке в голову. Собака поджала хвост и – по стенке, по стенке – убежала. Федька расплакался пуще.

– Хочешь во-одки! – стал было утешать его пьяный.

Федька, вспомнив первую тетку и ее угощения, вскинулся и побежал от него.

– Ну, и дурак! И без водки сдохнешь!

Убежал – и потерял переулок… Так Федька и остался в уверенности, что тетка его не покинула, а он сам отбился от нее. Шел мимо какой-то оборванец. Видит, прикорнул мальчонка годков четырех и ревет.

– Ты что?

– Тетку потерял… Наниматься тетка пошла…

– А как звать тебя?

– Федькой.

– Ишь, зубы у тебя какие… Откуда ты?

– Не знаю.

– И дохлый какой, куда тебе знать! Пойдем-ка к нам, мы тебя по акробатской части пустим.

И Федька таким образом попал к немцу Фридриху на выучку.

III. Христос в вертепе

Улица скоро стала убежищем для Федьки.

Сюда он спасался от побоев; здесь он забывался и отдыхал от тяжелой науки, выпавшей на его долю.

Немец Фридрих оказался злее теток. Первая неистовствовала, ругалась, изводилась на крик; обе сами себя хватали за космы и потом уже наскакивали на мальчика. Фридрих только бил. Читал газету, пил бир и для возбуждения аппетита хладнокровно дубасил Федьку, так же хладнокровно, как совершал бы всякий другой моцион. Он никогда не разговаривал с мальчиком – зачем? Разве он беседовал с Валеткой, с Волчком? А ведь Федьку, как и Волчка, притащили в этот подвал… Он только изредка пояснял:

– Кароши акробат должен большой гибкость своему телу имейт!

И для достижения именно этой гибкости Федьку хотели вывернуть наизнанку. Живого места на нем не было. Ребенок до того притерпелся, что уже не плакал, а как-то жалобно стонал под побоями, оборачивая к Фридриху молящее лицо с трепещущими губами, не решавшимися выпустить крика, который разрывал грудь, ища исхода… Фридрих не любил крика. Крик ему мешал спокойно читать свою газету и пить свой бир. Каждый час и каждую минуту обитатели подвала внушали глупому Федьке, какое высокое счастие перекидываться на руках, проскакивать в обруч, изогнуться, чтобы голова попала между ногами и притом так, как будто это ее настоящее положение; откидываясь назад, поймать ртом с полу медную копейку и протащить по всей комнате табуретку зубами… Фридрих обучал не одного только Федьку… раз, другой акробат – русский, Алексей по имени, притащил болонку… Бедный песик, получивший, вероятно, основательное воспитание под руководством достаточно престарелых дев, только и умел, что пить сливки с блюдечка, грызть сахар, становиться на задние лапы, а передними поцарапывать колени тому, от кого он ожидал великих и богатых милостей. Столь изящные манеры, разумеется, не могли быть оценены в подвале.

– Я буду деляйт из этого зобака настоящий акробат! – решил Фридрих и на первых же порах отодрал благовоспитанную болонку, для внушения ей спасительного страха.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25 
Рейтинг@Mail.ru