bannerbannerbanner
Полное собрание сочинений. Том 32. Воскресение

Лев Толстой
Полное собрание сочинений. Том 32. Воскресение

LV.

Из задней двери вертлявой походкой вышла маленькая стриженая, худая, желтая Вера Ефремовна, с своими огромными добрыми глазами.

– Ну, спасибо, что пришли, – сказала она, пожимая руку Нехлюдова. – Вспомнили меня? Сядемте.

– Не думал вас найти так.

– О, мне прекрасно! Так хорошо, так хорошо, что лучшего и не желаю, – говорила Вера Ефремовна, как всегда, испуганно глядя своими огромными добрыми круглыми глазами на Нехлюдова и вертя желтой тонкой-тонкой жилистой шеей, выступающей из-за жалких, смятых и грязных воротничков кофточки.

Нехлюдов стал спрашивать ее о том, как она попала в это положение. Отвечая ему, она с большим оживлением стала рассказывать о своем деле. Речь ее была пересыпана иностранными словами о пропагандировании, о дезорганизации, о группах и секциях и подсекциях, о которых она была, очевидно, вполне уверена, что все знали, а о которых Нехлюдов никогда не слыхивал.

Она рассказывала ему, очевидно вполне уверенная, что ему очень интересно и приятно знать все тайны народовольства. Нехлюдов же смотрел на ее жалкую шею, на редкие спутанные волосы и удивлялся, зачем она всё это делала и рассказывала. Она жалка ему была, но совсем не так, как был жалок Меньшов-мужик, без всякой вины с его стороны сидевший в вонючем остроге. Она более всего была жалка той очевидной путаницей, которая была у нее в голове. Она, очевидно, считала себя героиней, готовой пожертвовать жизнью для успеха своего дела, а между тем едва ли она могла бы объяснить, в чем состояло это дело и в чем успех его.

Дело, о котором хотела говорить Вера Ефремовна с Нехлюдовым, состояло в том, что одна товарка ее, некто Шустова, даже и не принадлежавшая к их подгруппе, как она выражалась, была схвачена пять месяцев тому назад вместе с нею и посажена в Петропавловскую крепость только потому, что у ней нашли книги и бумаги, переданные ей на сохранение. Вера Ефремовна считала себя отчасти виновной в заключении Шустовой и умоляла Нехлюдова, имеющего связи, сделать всё возможное для того, чтобы освободить ее. Другое дело, о котором просила Богодуховская, состояло в том, чтобы выхлопотать содержащемуся в Петропавловской крепости Гуркевичу разрешение на свидание с родителями и на получение научных книг, которые ему нужны были для его ученых занятий.

Нехлюдов обещал попытаться сделать всё возможное, когда будет в Петербурге.

Свою историю Вера Ефремовна рассказала так, что она, кончив акушерские курсы, сошлась с партией народовольцев и работала с ними. Сначала шло всё хорошо, писали прокламации, пропагандировали на фабриках, но потом схватили одну выдающуюся личность, захватили бумаги и начали всех брать.

– Взяли и меня и вот теперь высылают… – закончила она свою историю. – Но это ничего. Я чувствую себя превосходно, самочувствие олимпийское, – сказала она и улыбнулась жалостною улыбкою.

Нехлюдов спросил про девушку с бараньими глазами. Вера Ефремовна рассказала, что это дочь генерала, давно уже принадлежит к революционной партии и попалась за то, что взяла на себя выстрел в жандарма. Она жила в конспиративной квартире, в которой был типографский станок. Когда ночью пришли с обыском, то обитатели квартиры решили защищаться, потушили огонь и стали уничтожать улики. Полицейские ворвались, и тогда один из заговорщиков выстрелил и ранил смертельно жандарма. Когда стали допрашивать, кто стрелял, она сказала, что стреляла она, несмотря на то, что никогда не держала в руке револьвера и паука не убьет. И так и осталось. И теперь идет в каторгу.

– Альтруистическая, хорошая личность… – одобрительно сказала Вера Ефремовна.

Третье дело, о котором хотела говорить Вера Ефремовна, касалось Масловой. Она знала, как всё зналось в остроге, историю Масловой и отношения к ней Нехлюдова и советовала хлопотать о переводе ее к политическим или, по крайней мере, в сиделки в больницу, где теперь особенно много больных и нужны работницы. Нехлюдов поблагодарил ее за совет и сказал, что постарается воспользоваться им.

LVI.

Разговор их был прерван смотрителем, который поднялся и объявил, что время свидания кончилось, и надо расходиться. Нехлюдов встал, простился с Верой Ефремовной и отошел к двери, у которой остановился, наблюдая то, что происходило перед ним.

– Господа, пора, пора, – говорил смотритель, то вставая, то опять садясь.

Требование смотрителя вызвало в находящихся в комнате и заключенных и посетителях только особенное оживление, но никто и не думал расходиться. Некоторые встали и говорили стоя. Некоторые продолжали сидеть и разговаривать. Некоторые стали прощаться и плакать. Особенно трогательна была мать с сыном чахоточным. Молодой человек всё вертел бумажку, и лицо его становилось всё более и более злым, – так велики были усилия, которые он делал, чтобы не заразиться чувством матери. Мать же, услыхав, что надо прощаться, легла ему на плечо и рыдала, сопя носом. Девушка с бараньими глазами – Нехлюдов невольно следил за ней – стояла перед рыдающей матерью и что-то успокоительно говорила ей. Старик в синих в очках, стоя, держал за руку свою дочь и кивал головой на то, чтò она говорила. Молодые влюбленные встали и держались за руки, молча глядя друг другу в глаза.

– Вот этим одним весело, – сказал, указывая на влюбленную парочку, молодой человек в короткой жакетке, стоя подле Нехлюдова, так же как и он, глядя на прощающихся.

Чувствуя на себе взгляды Нехлюдова и молодого человека, влюбленные – молодой человек в гуттаперчевой куртке и белокурая миловидная девушка – вытянули сцепленные руки, опрокинулись назад и, смеясь, начали кружиться.

– Нынче вечером женятся здесь, в остроге, и она с ним идет в Сибирь, – сказал молодой человек.

– Он что же?

– Каторжный. Хоть они повеселятся, а то уж слишком больно слушать, – прибавил молодой человек в жакетке, прислушиваясь к рыданьям матери чахоточного.

– Господа! Пожалуйста, пожалуйста! Не вынудьте меня принять меры строгости, – говорил смотритель, повторяя несколько раз одно и то же. – Пожалуйста, да ну, пожалуйста! – говорил он слабо и нерешительно. – Что ж это? Уж давно пора. Ведь этак невозможно. Я последний раз говорю, – повторял он уныло, то закуривая, то туша свою мариландскую папироску.

Очевидно было, что, как ни искусны и ни стары и привычны были доводы, позволяющие людям делать зло другим, не чувствуя себя за него ответственными, смотритель не мог не сознавать, что он один из виновников того горя, которое проявлялось в этой комнате; и ему, очевидно, было ужасно тяжело.

Наконец заключенные и посетители стали расходиться: одни во внутреннюю, другие в наружную дверь. Прошли мужчины – в гуттаперчевых куртках, и чахоточный и черный лохматый; ушла и Марья Павловна с мальчиком, родившимся в остроге.

Стали выходить и посетители. Пошел тяжелой походкой старик в синих очках, за ним пошел и Нехлюдов.

– Да-с, удивительные порядки, – как бы продолжал прерванный разговор словоохотливый молодой человек, спускаясь с Нехлюдовым вместе с лестницы. – Спасибо еще капитан – добрый человек, не держится правил. Всё поговорят – отведут душу.

– Разве в других тюрьмах нет таких свиданий?

– И-и! ничего подобного. А не угодно ли по одиночке, да еще через решетку.

Когда Нехлюдов, разговаривая с Медынцевым – так отрекомендовал себя словоохотливый молодой человек, – сошел в сени, к ним подошел с усталым видом смотритель.

– Так если хотите видеть Маслову, то пожалуйте завтра, – сказал он, очевидно желая быть любезным с Нехлюдовым.

– Очень хорошо, – сказал Нехлюдов и поспешил выйти.

Ужасны были, очевидно, невинные страдания Меньшова – и не столько его физические страдания, сколько то недоумение, то недоверие к добру и к Богу, которые он должен был испытывать, видя жестокость людей, беспричинно мучающих его; ужасно было опозорение и мучения, наложенные на эти сотни ни в чем неповинных людей только потому, что в бумаге не так написано; ужасны эти одурелые надзиратели, занятые мучительством своих братьев и уверенные, что они делают и хорошее и важное дело. Но ужаснее всего показался ему этот стареющийся и слабый здоровьем и добрый смотритель, который должен разлучать мать с сыном, отца с дочерью – точно таких же людей, как он сам и его дети.

«Зачем это?» спрашивал Нехлюдов, испытывая теперь в высшей степени то чувство нравственной, переходящей в физическую, тошноты, которую он всегда испытывал в тюрьме, и не находил ответа.

LVII.

На другой день Нехлюдов поехал к адвокату и сообщил ему дело Меньшовых, прося взять на себя защиту. Адвокат выслушал и сказал, что посмотрит дело, и если всё так, как говорит Нехлюдов, что весьма вероятно, то он без всякого вознаграждения возьмется за защиту. Нехлюдов между прочим рассказал адвокату о содержимых 130 человеках по недоразумению и спросил, от кого это зависит, кто виноват. Адвокат помолчал, очевидно желая ответить точно.

– Кто виноват? Никто,– сказал он решительно. – Скажите прокурору – он скажет, что виноват губернатор, скажите губернатору – он скажет, что виноват прокурор. Никто не виноват.

– Я сейчас еду к Масленникову и скажу ему.

– Ну-с, это бесполезно, – улыбаясь, возразил адвокат. – Это такая – он не родственник и не друг? – это такая, с позволения сказать, дубина и вместе с тем хитрая скотина.

Нехлюдов, вспомнив, что говорил Масленников про адвоката, ничего не ответил и, простившись, поехал к Масленникову.

Масленникова Нехлюдову нужно было просить о двух вещах: о переводе Масловой в больницу и о 130 бесписьменных, безвинно содержимых в остроге. Как ни тяжело ему было просить человека, которого он не уважал, это было единственное средство достигнуть цели, и надо было пройти через это.

Подъезжая к дому Масленникова, Нехлюдов увидал у крыльца несколько экипажей: пролетки, коляски и кареты, и вспомнил, что как раз нынче был тот приемный день жены Масленникова, в который он просил его приехать. В то время как Нехлюдов подъезжал к дому, одна карета стояла у подъезда, и лакей в шляпе с кокардой и пелерине подсаживал с порога крыльца даму, подхватившую свой шлейф и открывшую черные тонкие щиколотки в туфлях. Среди стоящих уже экипажей он узнал закрытое ландо Корчагиных. Седой румяный кучер почтительно и приветливо снял шляпу, как особенно знакомому барину. Не успел Нехлюдов спросить швейцара о том, где Михаил Иванович (Масленников), как он сам показался на ковровой лестнице, провожая очень важного гостя, такого, какого он провожал уже не до площадки, а до самого низа. Очень важный военный гость этот, сходя, говорил по-французски об аллегри в пользу приютов, устраиваемых в городе, высказывая мнение, что это хорошее занятие для дам: «и им весело, и деньги собираются».

 

– Qu’elles s’amusent et que le bon Dieu les bénisse…21 A, Нехлюдов, здравствуйте! Что давно вас не видно? – приветствовал он Нехлюдова. – Allez presenter vos devoirs à madame.22 И Корчагины тут. Et Nadine Bukshevden. Toutes les jolies femmes de la ville,23 – сказал он, подставляя и несколько приподнимая свои военные плечи под подаваемую ему его же великолепным с золотыми галунами лакеем шинель. – Au revoir, mon cher!24 – Он пожал еще руку Масленникову.

– Ну, пойдем наверх, как я рад! – возбужденно заговорил Масленников, подхватывая под руку Нехлюдова и, несмотря на свою корпуленцию, быстро увлекая его наверх.

Масленников был в особенно радостном возбуждении, причиной которого было оказанное ему внимание важным лицом. Казалось, служа в гвардейском, близком к царской фамилии полку, Масленникову пора бы привыкнуть к общению с царской фамилией, но, видно, подлость только усиливается повторением, и всякое такое внимание приводило Масленникова в такой же восторг, в который приходит ласковая собачка после того, как хозяин погладит, потреплет, почешет ее за ушами. Она крутит хвостом, сжимается, извивается, прижимает уши и безумно носится кругами. То же самое был готов делать Масленников. Он не замечал серьезного выражения лица Нехлюдова, не слушал его и неудержимо влек его в гостиную, так что нельзя было отказаться, и Нехлюдов шел с ним.

– Дело после; что прикажешь – всё сделаю, – говорил Масленников, проходя с Нехлюдовым через залу. – Доложите генеральше, что князь Нехлюдов, – на ходу сказал он лакею. Лакей иноходью, обгоняя их, двинулся вперед. – Vous n’avez qu’à ordonner.25 Но жену повидай непременно. Мне и то досталось за то, что я тот раз не привел тебя.

Лакей уже успел доложить, когда они вошли, и Анна Игнатьевна, вице-губернаторша, генеральша, как она называла себя, уже с сияющей улыбкой наклонилась к Нехлюдову из-за шляпок и голов, окружавших ее у дивана. На другом конце гостиной у стола с чаем сидели барыни и стояли мужчины – военные и штатские, и слышался неумолкаемый треск мужских и женских голосов.

– Enfin!26 Что же это вы нас знать не хотите? Чем мы вас обидели?

Такими словами, предполагавшими интимность между нею и Нехлюдовым, которой никогда не было, встретила Анна Игнатьевна входящего.

– Вы знакомы? Знакомы? Мадам Белявская, Михаил Иванович Чернов. Садитесь поближе.

– Мисси, venez donc à notre table. Ou vous apportera votre thé…27 И вы… – обратилась она к офицеру, говорившему с Мисси, очевидно забыв его имя, – пожалуйте сюда. Чаю, князь, прикажете?

– Ни за что, ни за что не соглашусь: она просто не любила, – говорил женский голос.

– А любила пирожки.

– Вечно глупые шутки, – со смехом вступилась другая дама в высокой шляпе, блестевшая шелком, золотом и камнями.

– C’est excellent28 – эти вафельки, и легко. Подайте еще сюда.

– Что же, скоро едете?

– Да уж нынче последний день. От этого мы и приехали

– Такая прелестная весна, так хорошо теперь в деревне!

Мисси в шляпе и каком-то темно-полосатом платье, схватывавшем без складочки ее тонкую талию, точно как будто она родилась в этом платье, была очень красива. Она покраснела, увидав Нехлюдова.

– А я думала, что вы уехали, – сказала она ему.

– Почти уехал, – сказал Нехлюдов. – Дела задерживают. Я и сюда приехал по делу.

– Заезжайте к мама. Она очень хочет вас видеть, – сказала она и, чувствуя, что она лжет, и он понимает это, покраснела еще больше.

– Едва ли успею, – мрачно отвечал Нехлюдов, стараясь сделать вид, что не заметил, как она покраснела.

Мисси сердито нахмурилась, пожала плечами и обратилась к элегантному офицеру, который подхватил у нее из рук порожнюю чашку и, цепляя саблей за кресла, мужественно перенес ее на другой стол.

– Вы должны тоже пожертвовать для приюта.

– Да я и не отказываюсь, но хочу приберечь всю свою щедрость до аллегри. Там я выкажу себя уже во всей силе.

– Ну, смотрите! – послышался явно притворно смеющийся голос.

Приемный день был блестящий, и Анна Игнатьевна была в восхищении.

– Mнe Мика говорил, что вы заняты в тюрьмах. Я очень понимаю это, – говорила она Нехлюдову. – Мика (это был ее толстый муж, Масленников) может иметь другие недостатки, но вы знаете, как он добр. Все эти несчастные заключенные – его дети. Он иначе не смотрят на них. Il est d’une bonté29

Она остановилась, не найдя слов, которые могли бы выразить bonté того ее мужа, по распоряжению которого секли людей, и тотчас же, улыбаясь, обратилась к входившей старой сморщенной старухе в лиловых бантах.

Поговорив, сколько нужно было, и так бессодержательно, как тоже нужно было, для того чтобы не нарушить приличия, Нехлюдов встал и подошел к Масленникову.

– Так, пожалуйста, можешь ты меня выслушать?

– Ах, да! Ну, что же? Пойдем сюда.

Они вошли в маленький японский кабинетик и сели у окна.

LVIII.

– Ну-с, je suis à vоus.30 Хочешь курить? Только постой, как бы нам тут не напортить, – сказал он и принес пепельницу. – Ну-с?

– У меня к тебе два дела.

– Вот как.

Лицо Масленникова сделалось мрачно и уныло. Все следы того возбуждения собачки, у которой хозяин почесал за ушами, исчезли совершенно. Из гостиной доносились голоса. Один женский говорил: «jamais, jamais je ne croirais»,31 a другой, с другого конца, мужской, что-то рассказывал, все повторяя: «la comtesse Voronzoff и Victor Apraksine».32 С третьей стороны слышался только гул голосов и смех. Масленников прислушивался к тому, что происходило в гостиной, слушал и Нехлюдова.

– Я опять о той же женщине, – сказал Нехлюдов.

– Да, невинно осужденная. Знаю, знаю.

– Я просил бы перевести ее в служанки в больницу. Мне говорили, что это можно сделать.

Масленников сжал губы и задумался.

– Едва ли можно, – сказал он. – Впрочем, я посоветуюсь и завтра телеграфирую тебе.

– Мне говорили, что там много больных, и нужны помощницы.

– Ну да, ну да. Так во всяком случае дам тебе знать.

– Пожалуйста, – сказал Нехлюдов.

Из гостиной раздался общий и даже натуральный смех.

– Это все Виктòр, – сказал Масленников, улыбаясь: – он удивительно остер, когда в ударе.

– А еще, – сказал Нехлюдов, – сейчас в остроге сидят 130 человек только зa то, что у них просрочены паспорта. Их держат месяц здесь.

И он рассказал причины, по которым их держат.

– Как же ты узнал про это? – спросил Масленников, и на лице его вдруг выразилось беспокойство и недовольство.

– Я ходил к подсудимому, и меня в коридоре обступили эти люди и просили…

– К какому подсудимому ты ходил?

– Крестьянин, который невинно обвиняется и к которому я пригласил защитника. Но не в этом дело. Неужели эти люди, ни в чем не виноватые, содержатся в тюрьме только за то, что у них просрочены паспорты и…

– Это дело прокурора, – с досадой перебил Масленников Нехлюдова. – Вот ты говоришь: суд скорый и правый. Обязанность товарища прокурора – посещать острог и узнавать, законно ли содержатся заключенные. Они ничего не делают: играют в винт.

– Так ты ничего не можешь сделать? – мрачно сказал Нехлюдов, вспоминая слова адвоката о том, что губернатор будет сваливать на прокурора.

– Нет, я сделаю. Я справлюсь сейчас.

– Для нее же хуже. C’est un souffre-douleur,33 – слышался из гостиной голос женщины, очевидно совершенно равнодушной к тому, что она говорила.

– Тем лучше, я и эту возьму, – слышался с другой стороны игривый голос мужчины и игривый смех женщины, что-то не дававшей ему.

– Нет, нет, ни за что, – говорил женский голос.

 

– Так вот, я сделаю всё, – повторил Масленников, туша папироску своей белой рукой с бирюзовым перстнем, – а теперь пойдем к дамам.

– Да, еще вот что, – сказал Нехлюдов, не входя в гостиную и останавливаясь у двери. – Мне говорили, что вчера в тюрьме наказывали телесно людей. Правда ли это?

Масленников покраснел.

– Ах, ты об этом? Нет, mon cher, решительно тебя не надо пускать, тебе до всего дело. Пойдем, пойдем, Annette зовет нас, – сказал он, подхватывая его под руку и выказывая опять такое же возбуждение, как и после внимания важного лица, но только теперь уже не радостное, а тревожное.

Нехлюдов вырвал свою руку из его и, никому не кланяясь и ничего не говоря, с мрачным видом прошел через гостиную, залу и мимо выскочивших лакеев в переднюю и на улицу.

– Что с ним? Что ты ему сделал?—спросила Annette у мужа.

– Это à la française,34 – сказал кто-то.

– Какой это à la française, это à la zoulou.35

– Ну, да он всегда был такой.

Кто-то поднялся, кто-то приехал, и щебетанья пошли своим чередом: общество пользовалось эпизодом Нехлюдова как удобным предметом разговора нынешнего jour fixe’a.

На другой день после посещения Масленникова Нехлюдов получил от него на толстой глянцовитой с гербом и печатями бумаге письмо великолепным твердым почерком о том, что он написал о переводе Масловой в больницу врачу, и что, по всей вероятности, желание его будет исполнено. Было подписано: «любящий тебя старший товарищ», и под подписью «Масленников» был сделан удивительно искусный, большой и твердый росчерк.

– Дурак! – не мог удержаться не сказать Нехлюдов, особенно за то, что в этом слове «товарищ» он чувствовал, что Масленников снисходил до него, т. е., несмотря на то, что исполнял самую нравственно-грязную и постыдную должность, считал себя очень важным человеком и думал если не польстить, то показать, что он всё-таки не слишком гордится своим величием, называя себя его товарищем.

LIX.

Одно из самых обычных и распространенных суеверий то, что каждый человек имеет одни свои определенные свойства, что бывает человек добрый, злой, умный, глупый, энергичный, апатичный и т. д. Люди не бывают такими. Мы можем сказать про человека, что он чаще бывает добр, чем зол, чаще умен, чем глуп, чаще энергичен, чем апатичен, и наоборот; но будет неправда, если мы скажем про одного человека, что он добрый или умный, а про другого, что он злой или глупый. А мы всегда так делим людей. И это неверно. Люди как реки: вода во всех одинакая и везде одна и та же, но каждая река бывает то узкая, то быстрая, то широкая, то тихая, то чистая, то холодная, то мутная, то теплая. Так и люди. Каждый человек носит в себе зачатки всех свойств людских и иногда проявляет одни, иногда другие и бывает часто совсем не похож на себя, оставаясь всё между тем одним и самим собою. У некоторых людей эти перемены бывают особенно резки. И к таким людям принадлежал Нехлюдов. Перемены эти происходили в нем и от физических и от духовных причин. И такая перемена произошла в нем теперь.

То чувство торжественности и радости обновления, которое он испытывал после суда и после первого свидания с Катюшей, прошло совершенно и заменилось после последнего свидания страхом, даже отвращением к ней. Он решил, что не оставит ее, не изменит своего решения жениться на ней, если только она захочет этого; но это было ему тяжело и мучительно.

На другой день своего посещения Масленникова он опять поехал в острог, чтобы увидать ее.

Смотритель разрешил свидание, но не в конторе и не в адвокатской, а в женской посетительской. Несмотря на свое добродушие, смотритель был сдержаннее, чем прежде, с Нехлюдовым; очевидно, разговоры с Масленниковым имели последствием предписание большей осторожности с этим посетителем.

– Видеться можно, – сказал он, – только, пожалуйста, насчет денег, как я просил вас… А что насчет перевода ее в больницу, как писал его превосходительство, так это можно, и врач согласен. Только она сама не хочет, говорит: «очень мне нужно за паршивцами горшки выносить…» Ведь это, князь, такой народ, – прибавил он.

Нехлюдов ничего не отвечал и попросил допустить его к свиданию. Смотритель послал надзирателя, и Нехлюдов вошел за ним в пустую женскую посетительскую.

Маслова уже была там и вышла из-за решетки тихая и робкая. Она близко подошла к Нехлюдову и, глядя мимо него тихо сказала:

– Простите меня, Дмитрий Иванович, я нехорошо говорила третьего дня.

– Не мне прощать вас… – начал было Нехлюдов.

– Но только всё-таки вы оставьте меня, – прибавила она, и в страшно скосившихся глазах, которыми она взглянула на него, Нехлюдов прочел опять напряженное и злое выражение.

– Зачем же мне оставить вас?

– Да уж так.

– Отчего так?

Она посмотрела на него опять тем же, как ему показалось, злым взглядом.

– Ну, так вот что, – сказала она. – Вы меня оставьте, это я вам верно говорю. Не могу я. Вы это совсем оставьте, – сказала она дрожащими губами и замолчала. – Это верно. Лучше повешусь.

Нехлюдов чувствовал, что в этом отказе ее была ненависть к нему, непрощенная обида, но было что-то и другое – хорошее и важное. Это в совершенно спокойном состоянии подтверждение своего прежнего отказа сразу уничтожило в душе Нехлюдова все его сомнения и вернуло его к прежнему серьезному, торжественному и умиленному состоянию.

– Катюша, как я сказал, так и говорю, – произнес он особенно серьезно. – Я прошу тебя выйти за меня замуж. Если же ты не хочешь, и пока не хочешь, я, так же как и прежде, буду там, где ты будешь, и поеду туда, куда тебя повезут.

– Это ваше дело, я больше говорить не буду, – сказала она, и опять губы ее задрожали.

Он тоже молчал, чувствуя себя не в силах говорить.

– Я теперь еду в деревню, а потом поеду в Петербург, – сказал он, наконец оправившись. – Буду хлопотать по вашему, по нашему делу, и, Бог даст, отменят приговор.

– И не отменят – всё равно. Я не за это, так за другое того стою… – сказала она, и он видел, какое большое усилие она сделала, чтобы удержать слезы. – Ну что же, видели Меньшова? – спросила она вдруг, чтобы скрыть свое волнение. – Правда ведь, что они не виноваты?

– Да, я думаю.

– Такая чудесная старушка, – сказала она.

Он рассказал ей всё, что узнал от Меньшова, и спросил, не нужно ли ей чего; она ответила, что ничего не нужно.

Они опять помолчали.

– Ну, а насчет больницы, – вдруг сказала она, взглянув на него своим косым взглядом, – если вы хотите, я пойду и вина тоже не буду пить…

Нехлюдов молча посмотрел ей в глаза. Глаза ее улыбались.

– Это очень хорошо, – только мог сказать он и простился с нею.

«Да, да, она совсем другой человек», – думал Нехлюдов, испытывая после прежних сомнений совершенно новое, никогда не испытанное им чувство уверенности в непобедимости любви.

Вернувшись после этого свидания в свою вонючую камеру. Маслова сняла халат и села на свое место нар, опустив руки на колена. В камере были только: чахоточная владимирская с грудным ребенком, старушка Меньшова и сторожиха с двумя детьми. Дьячкову дочь вчера признали душевно больной и отправили в больницу. Остальные же все женщины стирали. Старушка лежала на нарах и спала; дети были в коридоре, дверь в который была отворена. Владимирская с ребенком на руках и сторожиха с чулком, который она не переставала вязать быстрыми пальцами, подошли к Масловой.

– Ну, что, повидались? – спросили они.

Маслова, не отвечая, сидела на высоких нарах, болтая недостающими до полу ногами.

–Чего рюмишь? – сказала сторожиха. – Пуще всего не впадай духом. Эх, Катюха! Ну! – сказала она, быстро шевеля пальцами.

Маслова не отвечала.

– А наши стирать пошли. Сказывали, нынче подаяние большое. Наносили много, говорят, – сказала владимирская.

– Финашка! – закричала сторожиха в дверь. – Куда, постреленок, забежал.

И она вынула одну спицу и, воткнув ее в клубок и чулок, вышла в коридор.

В это время послышался шум шагов и женский говор в коридоре, и обитательницы камеры в котах на босу ногу вошли в нее, каждая неся по калачу, а некоторые и по два. Федосья тотчас же подошла к Масловой.

– Что ж, али что не ладно? – спросила Федосья, своими ясными голубыми глазами любовно глядя на Маслову. – А вот нам к чаю, – и она стала укладывать калачи на полочку.

– Что ж, или раздумал жениться? – сказала Кораблева.

– Нет, не раздумал, да я не хочу, – сказала Маслова. – Так и сказала.

– Вот и дура! – сказала своим басом Кораблева.

– Что ж, коли не жить вместе, на кой ляд жениться?– сказала Федосья.

– Да ведь вот твой муж идет же с тобой, – сказала сторожиха.

– Что ж, мы с ним в законе, – сказала Федосья. – А ему зачем закон принимать, коли не жить?

– Во дура! Зачем? Да женись он, так он озолотит ее.

– Он сказал: «куда бы тебя ни послали, я за тобой поеду», – сказала Маслова. – Поедет – поедет, не поедет – не поедет. Я просить не стану. Теперь он в Петербург едет хлопотать. У него там все министры родные, – продолжала она, – только всё-таки не нуждаюсь я им.

– Известное дело! – вдруг согласилась Кораблева, разбирая свой мешок и, очевидно, думая о другом. – Что же, винца выпьем?

– Я не стану, – отвечала Маслова. – Пейте сами.

Конец первой части
21[Пусть веселятся, и да благословит их бог…]
22[Подите засвидетельствуйте почтение хозяйке.]
23[И Надина Буксгевден. Все городские красавицы.]
24[До свиданья, дорогой мой!]
25[Тебе стоит только приказать.]
26[Наконец!]
27[идите к нашему столу. Вам сюда подадут чай…]
28[Великолепно]
29[Он так добр…]
30[я к твоим услугам.]
31[никогда, никогда не поверю,]
32[графиня Воронцова и Виктор Апраксин.]
33[Это страдалица,]
34[по-французски,]
35[по-зулусски.]
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32  33  34  35  36  37  38  39  40  41  42  43  44 
Рейтинг@Mail.ru