bannerbannerbanner
Розмысл царя Иоанна Грозного

Константин Шильдкрет
Розмысл царя Иоанна Грозного

Глава седьмая

Скованного Тешату уволокли в посад, на торговую площадь, и поставили в одну линию с преступниками, приговоренными к правежу.

Дьяк повернулся к восходу, осенил себя широким крестом и, перелистав судебник, прочел:

«А кто виноват, солжет на боярина, или на окольничего, или на дворецкого, или на казначея, или на диака, или на подьячего, а обыщется то вправду, что он солгал, и того жалобщика, сверх его вины, казнити торговою казнию (бити кнутьем) да вкинути в тюрьму».

Узник понурился и молчал. Дьяк ударил его по лицу кулаком.

– Реки аминь, басурмен!

Лицо сына боярского перекосилось от ненависти.

– Не ведаю в том вины за собой, что боярин облыжно потварь возвел.

Дьяк подал знак и отошел.

Два ката внимательно оглядели батоги, пощупали их так, как гусляр пробует гусли, прежде чем ударить по струнам, и полоснули по обнаженным икрам Тешаты. В то же мгновение зловеще свистнул в воздухе лес батогов.

Горячими жалами впились ремни в ноги людей, поставленных на правеж.

К месту казни не спеша сходились посадские. Они привычно следили за головокружительными, едва уловимыми взлетами бичей и батогов, не выказывая никакого участия к совершаемому, и только когда стоны казнимых становились невыносимыми, немногие незаметно крестились под однорядкою и уходили.

При первых же криках из клетей с веселым гиканьем высыпали полуголые ребятишки. Обгоняя друг друга, спотыкаясь и падая, они неслись по широким, вонючим улицам к торговой площади.

Подьячие расталкивали локтями толпу и пропускали детвору наперед.

– Тако со всяким сотворят, кой кривдой живет, – поучительно обращались они к ребятишкам и многозначительно поглядывали на взрослых.

На краю торга орава подростков затеяла игру в правеж. Толпа позабыла об избиваемых и с наслаждением любовалась потехой.

Шуточные камышовые батоги весело посвистывали в умелых руках и сухо чавкали по ногам.

– Реви! – подбивали посадские.

– Без боли не заревешь! – хохотали подростки.

Мужики бросили на круг горсточку медяков.

Жадно разгоревшимися глазами щупали играющие деньги, но не решались поднять их.

Наконец, выступила небольшая группка ребят.

– Токмо не дюже! – предупредили они, сжав медь в кулачки.

Потешные каты откинули камыш и взялись за настоящие батоги.

– Не дюже! Не дюже! – уже в самом деле ревели избиваемые не на шутку подростки.

Истомившаяся от повседневной скуки толпа надрывалась от хохота.

– Секи на весь мой алтын! В мою голову вали, пострелята!

Дьяки с пеной у рта набросились на ребят и разогнали их.

– Из-за гомону вашего со счету мы сбились, сороки! – И, к катам: – Сызначалу почнемте!

Икры Тешаты разбухли колодами. Отвратительными клочьями висела на них побуревшая кожа. Казнимый не мог уже держаться на ногах; его подвязали к козлам и продолжали порку до тех пор, пока не выполнили полностью положенное число ударов.

К концу обедни пытка окончилась. Бесчувственного сына боярского вновь заковали и уволокли в боярскую вотчину.

Ряполовский, выспавшись, по незыблемому обычаю русийскому, после обеда, приказал вывести заключенного из подвала.

– Изрядно пьян ты, Тешата, коли великое ноги твои имут кривлянье!

И, грозно, холопям, поддерживавшим узника за локти:

– Пустите, смерды, сына боярского!

Тешата зашатался беспомощно и упал кулем под ноги князя.

– А и впрямь добро попировал.

Отступив, Ряполовский шутливо поклонился до самой земли.

– Не покажешь ли нам милость – пятьсот рублев с приростом по чести отдать?

Узник с трудом уперся ладонью в землю и чуть приподнялся.

– Тучен ты больно, боярин! Не разорвало бы тебя от рублев моих.

– На дыбу его!

Короткая шея боярина до отказа втянулась в плечи.

– На дыбу! – И забился в удушливом кашле. Тающим студнем подплясывали обвислые щеки, подушечки под глазами от напряжения взбухли подгнившими сливами, а из носа, при каждом выдохе, с присвистом вылетали и лопались мыльные пузырьки.

Холопи стояли позади, не смея пошевельнуться. Обессиленный князь перевел, наконец, грузно дух.

– Квасу!

Тешату потащили в подвал. Вскоре оттуда донесся сухой хруст костей.

Ряполовский оттолкнул поднесенный холопем ковш и истомно зажмурился.

К нему подошел отказчик.

– Не пожаловал бы ты, господарь, людишек сына боярского к себе на двор согнать?

Боярин погрозился шутливо:

– Гоже бы по чести творить.

Он расплылся в самодовольной улыбке и оскалил желтые тычки зубов.

– Чуешь, хрустит?

– Чую, осударь.

И с трудом выдавил на лице угодливую усмешку.

– Были бы косточки, а хруст для тебя, князь-боярин, завсегда обретется.

Симеон расчесал короткими пальцами бороду, взял ковш и, гулко глотая, опорожнил его.

– Погожу, покель сам в ножки поклонится! – нарочито громко крикнул он, чтоб было слышно в подвале, и, заложив за спину руки, пошел вразвалку к достраивающимся хороминам. – Бери, дескать, все с животом[30], токмо помилуй! Ху-ху-ху-ху!

Васька встретил боярина, распластавшись на крылечке, подле сеней.

– Скоро ли, староста, палаты поставишь?

Выводков поднялся с земли.

– Почитай, готовы без малого. – И, сделав движение к хоромам, согнулся дугой. – Не покажешь ли милость на кровлю взглянуть?

Ряполовский поднялся по винтовой лесенке на кровлю. За ним скользили тенями спекулатарь и староста.

С нескрываемым восхищением любовался князь шатрами-башнями, осторожно ощупывая причудливую резьбу по углам.

Рубленник скромненько потупился.

– С благословения твоего, господарь, сведем мы шатры бочками да окожушим решетинами мелкими.

– Роби, како помыслишь.

Они прошли в терема. Староста с каждой минутой все более смелел, забывая разницу между своим положением и боярским, и держался почти как равный.

– Тут, в чердаках[31], мы окна сробим. А для прохладу твоего – гульбища[32], балясами огороженные. Таки, князь, хоромины будут – малина!

Уходя, Симеон милостиво протянул старосте руку для поцелуя и, сосредоточенно уставившись в небо, тупо обдумывал, какой бы подать холопю, хотя бы для видимости, совет. Он уже начинал сердиться и, чтобы как-нибудь вывернуться, топнул ногой.

– Все ли упомнил?

Едва скрывая презрительную усмешку, Выводков отвел лицо и приложил руку к груди.

– Все, господарь.

Князь неожиданно щелкнул себя по лбу и сразу заметно повеселел.

– Эка, упамятовал! Ты прапорцы[33] сроби на краях чердачных!

Рубленники кончали работу. Завидя боярина, они дружно упали ниц.

Князь устало спустился в подклет.

– А пошто скрыни не сроблены?

Староста собрал морщинками лоб.

– Ни к чему скрыни холопям.

– Хо-ло-пям?

Глыба живота Ряполовского ходуном заходила от смеха.

– Смердов хоромами жаловать?!

Чувствуя, что вместе с нарастающим раздражением к груди подступает порыв кашля, боярин присел на чурбак и осторожно, открытым ртом, вобрал в себя воздух.

Спекулатарь бросился из подклета и тотчас же вернулся с ковшом, полным кваса.

– Испей, господарь!

Симеон пригубил ковш и натруженно встал.

– Завтра же скрыню поставить!

Невеселый шел Васька в починок. Сиротливо болтался за спиною оскорд и глухо звякали на поясе большие ножи.

Клаша поджидала рубленника на огороде. Он присел на меже подле девушки и закрыл руками лицо.

– Об чем ты?

Выводков согнул по-старчески спину.

– Зря палаты те ставлю…

Голос его задрожал и оборвался.

– Аль не любо боярину?

При упоминании о Ряполовском рубленник точно очнулся от забытья и, вскочив, неожиданно разразился жестокой бранью.

Клаша гневно рванула его за плечо.

– По костре стосковался?

Он грубо ее оттолкнул.

– Спалю, а тамо пускай со мною творят, чего пожелают!

Ткнувшись подбородком в ладонь, девушка молча пошла к избе отца. В склоненной на полудетское плечико голове ее, в медлительности шага и чуть вздрагивающей, точно от скрытых рыданий, спине, в тонких изломах всей стройно вылепленной фигурки было что-то до того скорбное и умильное, что у Выводкова, помимо воли, сразу растаял гнев.

– Клаша!..

Лицо его вытянулось и потемнело. Пальцы судорожно щипали русый пушок бороды.

– Не гневайся на меня, бесноватого!..

И, двумя прыжками догнав девушку, благоговейно приложился к шелковому завиточку, непослушно выбившемуся из-под холщовой косынки.

– Не гневаешь ты меня, а кручинишь.

 

Васька уселся на землю и привлек к себе слабо упиравшуюся Клашу.

– В подклете-то не людишкам быть, а казне. Эвона, како князь обернул.

Она безразлично пожала плечами.

– По моему бы, по девичьему умишку, не все ли едино, где холопю голодную ночь ночевать?

Выводков растерянно захлопал глазами. От простых и спокойных слов девушки ему стало вдруг как-то не по себе.

– А и впрямь, – глухо вытолкнул он из груди, – подклет аз подгонял под хоромины, а пузо холопье не сдогадался замуровать.

– И не кручинься, выходит.

Они умолкли, задумчиво уставившись в тихие сумерки. Над головами неслышно закружилось воронье и устало облепило серую тень придорожной черемухи. Сквозь раскинутый по небу прозрачный покров там и здесь желтыми бабочками ложились звезды.

– Ишь, добра колико! Чать, всю губу прокормишь горохом тем, – болезненно усмехнулся рубленник.

– Грезится тебе, Вася!

– Кой грезится! Ты поглазей, колико пораскинуто в небе золотого горошку.

Клаша укоризненно покачала головой и незло пожурила:

– Охальник ты!

Над вздремнувшим ручьем мирным стадом овец клубился туман. Из-за леса, шурша примятой травой, подкрадывался влажно вздыхающий ветер.

– В избу пора, – поежилась от сырости девушка.

Васька неохотно поднялся.

– Пошел бы аз в лес, да николи не обернулся сюда.

Она ласково прижалась к нему.

– Аль попригожей место сыскал?

– И сыщем! Неужто с тобой доли не сыщем?

И, снова усевшись, Выводков спрятал голову у нее на груди.

– Возьмем мы с тобою на Волгу путь. Слыхивал аз, живут там холопи при полной волюшке да веселье.

Клаша перебирала длинными, тонкими пальцами, пропахнувшими землей и свежей зеленью, его шершавые кудри и о чем-то мечтала.

– Чуешь, девонька?

– Чую, Васек… Токмо… с отцом како быть?.. За нас с тобой забьет князь отца-то…

Васька присвистнул:

– Како, выходит, ни кружи, а дале курганов-то этих нету нам, холопям, дороги.

Неуверенно, точно рассуждая вслух с самой собой, Клаша предложила вполголоса:

– Нешто прикинуть отца подсуседником к твоим старикам?

Губы Васьки передернулись горькой усмешкой.

– Были старики, да все вышли…

– Померли?

– Мать померла, а отец…

Он махнул рукой.

– Да чего тут и сказывать!..

Но сейчас же горячо зашептал:

– Живали мы под Муромом-городом. А пожгли нас татары, отец, с нужды, закабалил сестренку мою за сыном боярским Колядою. Ну, после того подался со мной в будный стан отец смолу варить да лубья драть. Токмо не вышло: перехватил нас отказчик боярской. А прослышал тот отказчик, что не охочи мы в кабалу идти, а и наказал холопям вязать нас. Тут и грех недалече. Отстоял аз свою волю оскордом. Почитай, от головы отказчиковой и следу-то не осталось.

Клаша передернулась от скользнувшего по душе острого холодка.

– Тако и загубил человека?

– Загубишь, коли тебя, яко волка, норовят закапканить. – Он встал и строго уставился в небо. – Негожий обычай спослал Господь кабалою людишек кабалить.

Не помня себя от ужаса и возмущения, девушка истово перекрестилась:

– Не вмени ему, Господи Сусе… Не вмени ему в грех!

Резким взмахом руки Выводков отстранил ее от себя.

– Нету тут греха перед Господом! Не хулу возвожу, а печалуюсь! Поглазел бы он, показал бы нам милость, на холопей своих!

Из груди рвались полные горького возмущения слова. Он не слушал умолявшую его остановиться девушку и ожесточенно кричал в далекое звездное небо, выкладывая немой пустоте все накипевшее горе.

По дороге поползли какие-то странные тени. Клаша зорко вгляделась в мглу.

– Гомонят… – шепнула она испуганно и припала к меже.

Рубленник взялся за оскорд.

– Никак тятенькин голос? – удивленно пожала плечами девушка.

– Не подходи! – замахнулся староста.

Старик попятился в сторону.

– Онисим аз. Аль не признал? – И, поддразнивающе: – Милуетесь, голубки? А аз упрел, вас, охальников, сдожидаючись. – Он подошел ближе. – Людишки наши в посад задумали путь держать, для прокорма, а вы тут челомканьем кормитесь.

Васька заторопился:

– Коль идти, и мы не отстанем.

Губы старика коснулись уха холопя:

– Отказчик, сказывают, веневской тут бродит. Пытает, не охоч ли кой пойти в кабалу к вотчиннику Михаилу.

Охваченный неожиданным сомнением, рубленник судорожно стиснул в руке оскорд.

– Ужо не Клашу ли ты затеял продать?

Старик зло окрысился:

– Пораскинь-ко умишком, соколик. Хлеба-то второе лето нюхом не нюхали – раз; продавали допрежь зерно алтын за четверть, а ныне князь-бояре положили тринадцать алтын – два, выходит… – Он хлопнул себя по бедрам и сплюнул. – Да чего тут и сказывать. Нешто счесть все недохватки холопьи?!

Выводков пронизывающе взглянул на девушку.

– За тобой, Клаша, молвь.

Она растерянно переминалась, не решаясь высказать свое мнение.

– А ежели отказчик тот девок ищет для опочивален боярских? – с присвистом процедил рубленник. – Ежели на погибель дочь отдаешь?

Онисим перекрестился:

– Чему Богом положено быть, то и сбудется. – И с пришибленной покорностью покачал головой: – Да и не все ли едино, где постелю стелить: в Веневе ли аль у князь Симеона.

– Замолкни!

И Васька упал в ноги Онисиму.

– Бога для потерпи. Дороблю хоромины – челом ударю боярину. Авось обойдется, да отдаст он мне Клашеньку без греха…

Обливаясь слезами, Клаша припала к сухой руке отца:

– Перегодил бы, отец…

Онисим растроганно прижал к себе дочь.

– Пошто и не перегодить.

Выводков вскочил, сгреб в объятья старика и трижды поцеловал его из щеки в щеку.

Глава восьмая

Лица Тешаты не было видно – оно обросло дремучею бородой. Клочья волос торчали во все стороны, точно утыканные репейником колючки бурьяна. Из черных провалов под мохом бровей мертво проглядывали пустые зрачки. Под железными обручами, туго перехватившими шею и руки, копошились белые зерна могильных червей. Перегнившие остатки потерявшей цвет епанчи обнажали перебитые ребра и бурые язвы на волосатой груди. Узник был прикован к стене и мог двигать лишь головой и едва касающимися земли разбухшими колодами ног.

Каждое утро сына боярского расковывали и волокли в посад на правеж. Трупный запах приводил в исступление катов. Чтобы поскорее избавиться от пытаемого, они озверело били его по икрам и то и дело, будто невзначай, изо всех сил наносили удары по голове.

Наконец, Тешата не выдержал.

– Все отдаю… И себя… и живот… – задыхаясь объявил он пришедшим за ним катам.

Был праздник. Князь собирался в церковь, к обедне. Тиун и полдесятка холопей помогали ему обряжаться.

На крыльце дожидалась толпа людишек, сопровождавших постоянно боярина в церковь.

Ряполовский надвинул на брови высокую шапку из черно-бурой лисицы с тиарою, поправил на голой шее ожерелье и расставил широко руки. Тиун напялил на него шелковый зипун до колен и торопливо взял с лавки кончиками пальцев кафтан.

Обрядившись в подбитую мехом и разукрашенную золотыми галунами земскую ферязь, Симеон надел камлотовый охабень, накинул поверх него однорядку и, постукивая серебряными подковами расшитых жемчугом сафьяновых сапог, вышел на двор.

Едва появился он на крыльце, холопи пали наземь.

Отказчик стал на колени.

– Тешата челом тебе бьет, осударь.

– Неужто не издох еще гад проваленный?

– Жив, господарь. Сохранил Господь душу для покаяния.

Боярин нахмурился. Жирная складка на багровом затылке свисла на ожерелье, полуприкрыв верхний ряд изумрудов.

– Не Господь, а лукавый!

Отказчик стукнулся оземь лбом.

– А аз холопским разуменьем думку держал, что сжалился Господь над смердом для тебя ради, князь. Чтобы можно ему быть в холопях твоих да зреть силу твою могутную.

Симеон дернул носом и, польщенный, забрал в кулак бороду.

– Не басурмены и мы. Для ради Христа – снимаю железы с Тешаты и жалую его холопем своим.

Подумав, он прибавил твердо:

– Людишек его нынче же согнать ко мне на двор!

Узника спустили с желез и унесли в починок, в избу Онисима.

В тот день не пошла Клаша к обедне. Она остригла больного, вымыла горячей водой и, изодрав единственную рубаху свою на длинные полосы, кропотливо перевязала раны.

Сын боярский доверчиво поддавался девушке и, несмотря на невыносимую боль, не проронил ни единого стона.

Онисим натаскал в сарай свежего сена и, с помощью дочери, уложил Тешату на душистой постели.

В первый раз за долгие месяцы больной поверил в возможность выздоровления. Об утерянной воле и разорении как-то вовсе не думалось. Да и можно ли еще чего желать, когда каждым мускулом и суставом своим чувствуешь, как радостно бежит по жилам согревшаяся вдруг кровь и как заморским вином вливается в душу и воскрешает ее пьяный аромат неподдельного, так недавно еще казавшегося навеки утраченным, чистого воздуха.

На просвечивающемся лице, точно солнечные лучи в застоявшейся лужице, скользнул бледновато-грязный румянец, а ввалившиеся глаза подернулись мягким счастливым теплом.

Встать бы сейчас, стремглав броситься в широкое поле, захлебнуться в вольных просторах и кричать так, чтобы вся земля клокотала, как могуче клокочет в груди радость жизни!

Тешата сжал кулаки и приготовился крикнуть. Он не заметил, что, вместо крика, в горле бурлит какой-то странный и жуткий смешок, и только тогда пришел в себя, когда очнулся от надрывных рыданий.

Онисим ушел в церковь, а Клаша принесла Тешате ломтик заплесневелой лепешки, поднесенной ей накануне рубленником.

– Откушай. В воде помочи и откушай. Настоящая, изо ржи.

Он отстранил ее руку и взволнованно перекрестился.

– Воистину херувима зрю средь смердов!

Хмельной от воздуха и разморенный после еды, Тешата заснул. Девушка на носках ушла из сарая и занялась по хозяйству. Для праздника она решила попотчевать рубленников гусем, добытым в последний набег на посад.

Зажав в кулак голову птицы, Клаша заглянула в сарай. Сын боярский болезненно взвизгивал и тяжко стонал во сне. Она вышла, растерянно оглядываясь по сторонам. На уличке не было ни одного мужика: все разбрелись по окрестным посадам за милостыней и в церковь.

Гусь трепетно бился в руках, рвался на волю. Клаша сунула за пазуху нож и уселась в лопухе у дороги. Вскоре она увидела медленно шагавшего к ней из леса Ваську.

– С гусем тешишься? – улыбнулся рубленник, поравнявшись с девушкой, и бросил к ее ногам зайца. – Тепленькой. Прямехонько из силка.

– Зарезать некому гуся того. Ушли мужики, – пожаловалась Клаша, протягивая полузадохшуюся птицу.

Он подразнил ее языком.

– Неужто гусенка не одолеешь?

Клаша надулась.

– Все-то вы до насмешек охочи. Моя ли вина в том, что опоганится живность, ежели ее не человек, а девка или баба заколет?

Выводков звонко расхохотался.

– Аль и впрямь опоганишь?

– Отстань ты, охальник!

И сунула ему в руки птицу.

– Покажи милость, приколи ты его, Христа ради.

Холоп облапил тоненький стан девушки и увел ее за поленницу.

– Держи-ка его, милого, промеж колен. А подол эдаким крендельком подбери.

Подав свой нож, он шутливо притопнул ногой.

– Секи!

Клаша зажмурилась и упрямо затрясла головой.

– Не можно… Избавь… От древлих людей обычай тот – не резать бабе живности.

Рубленник помахал двумя пальцами перед лицом своим, творя меленький крест.

– Заешь меня леший, коли единый человек про то проведает.

Нож вздрагивал в неверной руке, пиликая залитое кровью горло гуся. Жалость к бьющейся в предсмертных судорогах жертве и страх перед совершенным грехом смешивались с новым, доселе неведомым чувством к рубленнику.

Вытерев о лопух руки, Клаша почти с гордостью запрокинула голову. То, что мужчина, в первый раз за всю ее жизнь, дерзко насмеялся над обычаем старины и что она, с относительной легкостью, попрала этот обычай, – вошли в нее шальным озорством и неуловимым осознанием своего человеческого достоинства.

К полудню вернулись из церкви рубленники и тотчас же уселись за стол.

Клаша подала лепешек из коры и пригоршню лука.

Наскоро помолясь, холопи набросились на еду.

– Погодите креститься, – лукаво предупредила девушка, – еще для праздника похлебку подам с гусем да зайцем.

Ее вдруг охватило мучительное сомнение.

«Абие набросятся на меня!» – подумалось с ужасом.

Васька ободряюще подмигнул и показал головой на рубленников, вкусно прихлебывающих похлебку.

После трапезы холопи вышли на двор и, зарывшись в сене, заснули.

* * *

Прямо из церкви Симеон прискакал в новые хоромы свои с гостем, князь-боярином Прозоровским.

 

Гость, пораженный, замер на пороге обширной трапезной.

– Каково? – кичливо шлепнул губами хозяин.

– Доподлинно велелепно! Мне бы умельца такого – ничего бы не пожалел.

И с опаской провел по крышке стола, на которой были вырезаны искусно стрельцы, преследующие ушкалов[34] татарских.

– А не сдается тебе, Афанасьевич, что смерд твой с нечистым спознался?

Ряполовский вобрал в голову плечи и подавил, по привычке, двумя пальцами нос.

– Споначалу сдавалось. Токмо у того оплечного образа крест целовал холоп на том, что споручником ему – един Дух Свят.

Он развалился в дубовом кресле и ткнул с важной небрежностью пальцем в ларец.

– Трех холопей наидобрых отдам, коли откроешь потеху.

Насмешливая улыбка шевельнула гладко приглаженные усы Прозоровского. Он уверенно рванул крышку, но тотчас же отскочил в страхе.

– Пищит!

Князь побагровел от гордого самодовольства и заложил победно руки в бока.

– И мне сдается – пищит!

Гость вытянул шею и приставил к уху ладонь.

– Пищит, Афанасьевич!

– И то, Арефьич, пищит!

Хозяин придвинул к себе ларец, отогнул нижнюю планку и нажал пружину. Что-то зашипело внутри по-гусиному, попримолкло и разлилось мягким, бархатным звоном. Из приподнявшейся крышки ящика высунулась игрушечная голова скомороха.

Прозоровский бросился в сени. В суеверном ужасе он зачертил в воздухе круги и, не помня себя, закричал:

– Не нам, не вам, – диаволовым псам, а нашему краю – яблочко рая! Унеси! Богом молю… Не нам, да не вам… Христа ради сгинь, окаянный!

Симеон захлопнул крышку.

– Мы еще и не такие умельства умеем. Ты бы показал милость, Арефьич, в опочивальню б зашел.

Гость просунул голову в дверь и угрожающе сжал кулаки.

– Не унесешь антихристовой забавы – абие скачу к себе в вотчину!

И отпрянул в угол, когда Симеон, не скрывая торжествующей радости, поплыл с ларцем из трапезной.

– Садись, Арефьич. В скрыню потеху упрятал аз. Да ты опамятуйся.

Унизанная алмазами тафья сползла на оттопыренное ухо хозяина. В беззвучном смехе вздрагивали дрябленькие подушечки под глазами и волнисто колыхалась убранная серебристою паутинкою борода.

Они уселись на широкую лавку, наглухо приделанную к стене.

Арефьич приподнял тафью и вытер ладонью лысину.

– Был Щенятев у Курбского.

Симеон торопливо приложил палец к губам.

– Неупокой-то у меня сгинул. Думка у меня – не он ли в подклете в те поры шебуршил.

Прозоровский поджал желтые тесемочки губ.

– Других холопей сдобудешь.

– Не про то печалуюсь. Боязно – вот что. Не подслушал ли молви он нашей да на Москву языком не подался ли?

Гость вылупил бесцветные глаза и крякнул от удивления.

– Ты и не ведаешь ничего? – И, рокочущим шепотком: – Пришел тот Неупокой к Матвею Яковлеву, дьяку.

Симеон вздохнул так, как будто только что миновал неизбежную, казалось, погибель.

– К Яковлеву, сказываешь, дьяку? – Он откинулся к стене и по-ребячьи подбросил ноги. – Эка ведь могутна Москва и колико в ней разных дорог, а угодил так пес куда положено.

Прозоровский степенно разгладил бороду и с расстановкой откашлялся:

– А и к Мирону Туродееву угораздил бы, – одна лихва. А и у Кобяка да у Русина – тоже не лихо нам. Что пчел в дупле, то и людей наших на той Москве. – Хихикнув, Арефьич уже громко прибавил: – Взяли в железы Неупокоя да на дыбе косточки разминали. Чать, уставши с дороженьки молодец. А и с дыбы спустивши, порадовали: дескать, ходит слух от людишек – спознался ты, смерд, со языки татарские.

Они по-заговорщичьи переглянулись и, кривляясь, прищелкнули весело пальцами.

– Будет оказия – спошлю Матвею в гостинец мушерму чистого серебра.

Арефьич дружески похлопал хозяина по колену.

– Будет оказия! Така, Афанасьевич, оказия будет…

Он встал, неслышно подвинулся к двери, с силой толкнул ее и, убедившись, что никто не подслушивает, растянул губы.

– Курбской к Володимиру Ондреевичу захаживал.

– Да ну?

– Вот те и ну! И не токмо захаживал, а и крест обетовал целовать от земских бояр.

Тяжело отдуваясь, Симеон встал и отвернулся к окну. Тычки его зубов выбивали мелкую дробь; по спине суетливо скользил развороченный муравейник, а пальцы отчаянно колотили по оконному переплету.

Гость заерзал на лавке.

– А ежели лихо – не кручинься: уйдем на Литву.

Передернувшись гадливо, он грохочуще высморкался.

– Краше басурменам служить, нежели глазеть на худеющие роды боярские. – И, выкатывая пустые глаза, стукнул по лавке обоими кулаками. – Не быть жильцам[35] выше земщины! К тому идет, чтобы сели безродные рядом с князьями-вотчинниками! А не быть!

– А не быть! – прогудел клятвенно в лад Ряполовский. – Живота лишусь, а не дам бесчестить рода боярского!

Арефьич притих и скромно опустил глаза.

– Живот, Афанасьевич, покель поприбереги, а сто рублев отпусти.

Весь пыл как рукой сняло у хозяина.

– Исподволь, Афанасьевич, для пригоды собирает князь Старицкой казну невеликую. Авось занадобятся, упаси Егорий Храбрый, и кони ратные да пищали со стрелы.

– Где же мне таку силищу денег добыть?

– А ты ожерелье… Да не скупись – не для пира, поди.

И, запрокинув вдруг голову, повелительно отрубил:

– Володимир Ондреевич, Старицкой-князь, показал милость мне, Курбскому и Щенятеву изоброчить оброком бояр для притору[36] на божье дело.

Сутулясь и припадая немощно на правую ногу, поплелся Симеон к подголовнику за оброком, коим изоброчил его Старицкой-князь.

30Ж и в о т – холопи.
31Ч е р д а к – терем.
32Г у л ь б и щ е – балкон.
33П р а п о р ц ы – флюгера.
34У ш к а л – наездник.
35Ж и л е ц – дворянин, изредка заседающий в думе.
36П р и т о р – расход.
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23 

Другие книги автора

Все книги автора
Рейтинг@Mail.ru