bannerbannerbanner
Ген Рафаила

Катя Качур
Ген Рафаила

– Сторожевая собака должна жить на улице и охранять жилище.

По факту все было наоборот: стоило Хосе подать голос или заскулить у себя в будке, как Анатоль ночью, в трусах и валенках на босу ногу бежал посмотреть, не обидел ли кто его любимца. Перепробовав все мази и натирки, Хуан остановился на геле «Алюминиум-плюс». Он хорошо заживлял трещины и образовывал пленку на ссадинах и царапинах. С тех пор яйца и уши Хосе засветились серебром и, хотя в деревне генеральского пса никто не боялся, появление собаки Баскервилей в темноте имело свой сторожевой эффект: бабы визжали и крестились, мужики матерились.

Хосе часто жрал всякую дрянь на помойке, адски дристал, был лечен левомицетином и активированным углем, глистогонен, кормлен антиаллергенными собачьими деликатесами и вновь жрал всякую дрянь.

Однажды притащил в зубах нечто странное. Хуан с Анатолем глушили водку и пели советские песни (испанец постепенно наращивал русский репертуар), когда пес ворвался в дом и сплюнул на пол кухни что-то шерстяное и практически нежизнеспособное.

Хуан плюхнулся на четвереньки и увидел облезлого лисенка с желваками захлопнутого капкана на задней ноге. Ровно на той ноге, где был перелом у неолитского лиса из его археологического прошлого.

Испанец замычал, Толя все понял и подскочил к нему с отверткой и плоскогубцами. Кое-как лапа была освобождена – и да, она оказалась переломанной. Лисенок слабо дышал, видно, пролежал в капкане около недели и был крайне истощен.

Хуан все тем же мычанием потребовал у генерала воды, разжал зубы зверя и с маленькой ложечки начал вливать ему жидкость прямо в пасть. Потом схватил печеночный паштет, которым они с собутыльником покрывали бутерброды, и стал пихать ему в рот порциями размером с горошину. Лис вздрогнул, перевернулся на бок и судорожно заглотнул еду под радостные вопли двух взрослых мужиков, ползающих на коленях. Никогда Хуан не был так счастлив. Лис оказался тот самый, «хороший», с генной мутацией, противоречащей жизни. Он полюбил испанца словно собственную мамку, ходил за ним кошкой, путаясь под ногами, забирался на живот, когда зоолог лежал на старой тахте, тявкал, мяукал, верещал, как сверчок. За несколько месяцев отъел себе бока и распушился: палево-рыжий, с аккуратной манишкой, черными носочками вдоль лап и белым кончиком хвоста. Лис чуть припадал на заднюю ногу, Хуан назвал его Рафиком, надел ошейник с матерными угрозами и номером своего телефона. А Толя вновь собрал деревенских мужиков и пообещал, что оторвет им вообще всё, если кто-нибудь хоть пальцем тронет любимого лиса испанца. Селяне перекрестились и пообещали беречь его как родного.

Рафик был каким-то чудом. Дружил с Хосе, вместе с псом ловили мышей и бегали по нетронутому снегу, оставляя долгие цепочки следов.

– Вот смотри, – говорил Толе Хуан, когда они на лыжах тропили зверей долгими зимами, – у собаки след широкий, с короткими тупыми когтями, пяточная подушечка недалеко уходит от пальчиков. А между самими крайними пальцами спокойно можно уместить спичечный коробок. Цепочка следов у них двойная и ведет обычно только в одну сторону.

Испанец обрисовывал острием лыжной палки свежий собачий отпечаток.

– А вот это – лисонька, – он блаженно улыбался. – Видишь, какой утонченный след. Передние пальчики далеко уходят от задних, а все вместе словно прижаты друг к другу, спичку здесь уже не положишь. И цепочка, посмотри, как ровная строчка швейной машинки. Одна лапка за другой, одна за другой. А вот здесь, – Хуан останавливался и поднимал палец вверх. – Куда шла лиса? На запад или на восток?

Толя всматривался в лисий шов на снегу и мотал головой:

– Не понимаю!

– Так она специально сделала, чтобы ты не понимал! – радовался зоолог. – Она сначала шла в одну сторону. А на обратном пути – ровно по своим следочкам – в другую. Чтобы сбить с толку и человека, и иного хищника!

Толя был горд за лисиц. Любовь Хуана напитывала каждую его клетку. Так, скользя на лыжах по лесу, он узнавал все о жизни испанца, а испанец, в свою очередь, – о проблемах и чаяньях русского генерала. Поэтому, когда в доме друга внезапно появилась круглая женщина в морщинах, похожих на подводные лабиринты майя, испанский зоолог понял – это Батутовна.

Глава 9
Адепты российской науки

Батутовна не сразу поняла, кто такой Хуан. Особенно когда он пришел к обеду и на скатерть между блинами и банкой варенья высыпал нечто, похожее на шишки и орехи.

– Это чо за говно? – спросила Батутовна, жаря картошку и глядя через плечо на двух мужиков за кухонным столом.

– Это экскременты лисы, – терпеливо объяснил испанец. – Знаете, в чем открытие? В этом году к обычным полевкам и крупным насекомым в пищу заволжских лисиц попал бобер! Помнишь, Толя, мы видели, как они расплодились в заливе, настроили плотин?

Счастливый генерал смотрел, как Хуан ковыряет вилкой какашки и указывает ему на какие-то кусочки.

– Пообедаем, и я покажу тебе их в микроскоп, – заверил зоолог, потянувшись за жирным блинчиком.

Батутовна, каменея на глазах и одновременно наливаясь кровью, шваркнула раскаленным картофельным ножом по столу.

– Ты, ирод, реально говно на стол вывалил? И не подстелил ничо, и руки не помыл??? Ты кто такой вообще?

Обед в тот день не задался. Хуана из дома словно смыло цунами, а Толя долго объяснял теще, что это наука, настоящая российская наука, а испанец – ее преданный и бескорыстный двигатель. Батутовна заявила, что научных фекалий не будет на кухонном столе, пока она жива.

Толя передал другу ультиматум тещи. Испанец долго возмущался, но пришел с перемирием и заверением ковырять лисьи какахи в гостиной, предварительно расстелив клеенку. Батутовна тут же принесла ему черный мусорный мешок с рваными пакетами внутри и бросила к ногам:

– Пользуй для своей науки! Подкладывай под свои сокровища!

Хуан брезгливо, двумя пальцами вынул сначала один лоскут с чесночной шелухой, потом второй – с остатками селедки и замотал головой.

– Эксперименты должны проводиться в стерильных условиях. Эти пищевые и прочие отходы должны отправиться на помойку!

– Ага, щаз! – прищурила она один глаз. – То есть говны твоих лис и собак – не отходы, а мои пакеты – отходы?

– Так точно, – ответил Хуан, копируя генерала.

Молниеносно она плеснула в лицо испанца кислую сыворотку и тут же завизжала, отбросив в сторону кружку. Верткое палево-рыжее существо укусило ее за слоновью лодыжку и спряталось под ногами зоолога.

– Ах, сссука! – Батутовна попыталась метнуть чищеной картофелиной в защитника Хуана, но промахнулась.

– Во-первых, сука – половая принадлежность исключительно собак. А во-вторых, Рафик – самец. По-вашему – кобель. Поэтому подбирайте слова. – Испанец жирной кухонной тряпкой вытирал кисломолочную рожу.

И только когда зоолог стал регулярно вытаскивать Батутовну с того света после баттлов с Анатолем, и только когда Хуан вылечил ее осеннюю ипохондрию превосходным испанским фламенко, и только когда Рафик ватрушкой скрутился под ее толстым боком, сняв почечный приступ, Батутовна смягчилась. Она стала адептом российской науки в лице испанского исследователя и готова была навалять каждому, кто имел иное мнение по поводу методов изучения продуктов лисьего пищеварения. Более того, сама способствовала этому пищеварению, подкармливая Рафика сырой рыбой и отборными куриными окорочками. Лис беззаветно влюбился в старушку, простил ей былые оскорбления, разжирел, опушился и стал лосниться, как масляный оладушек к ужину, которые они регулярно воровали со стола вместе с Хосе под общий смех и умиление.

Когда мужчины уезжали в город, Батутовна подзывала Рафика в сени и воровато закрывала за ним двери. Кормила рыжего до отрыжки, брала на руки, ложилась на диван и подкладывала под груди. Горячий меховой лис долго кружился, топтал гиппопотамье пузо, свиристел сверчком, что-то приговаривал-пришептывал и застывал наконец, уткнув тонкий черный нос в корень богатейшего хвоста. Так они засыпали, Рафик посапывал, постанывал, Батутовна сначала лила благодатные слезы, орошая цветастый ситчик подушки, а потом давала тракторного храпака, под который, как по условному знаку, выплывало на Волжские просторы ее заштопанное детство и висело облаком над Островом Рафаила до самого их с лисом пробуждения…

Глава 10
Вши и крашеные портянки

Пелагейка-Палашка была в семье первенцем. Еще довоенного, 1938 года. Родители ее – широкомордый Потап и тонкокостная Мария – из каменской мордвы – той самой красивой породы, когда на одной территории, в местечке Каменный брод, потомки мордовских и истинно русских этнических групп сливаются в единое целое.

Каменская от губашевской и титовской мордвы, что проживала ближе к городу, отличалась статью, прикладным умом и крепкими семьями. Доказательством этого была отчаянная любовь Потапа к своей женушке, родившей ему за двадцать совместных лет – одиннадцать детей.

Пелагейка, не успев напиться материнского молока, в полтора года стала разводящей. Ей родили братика, потом сестренку, потом еще братика, потом два раза подряд двойняшек, затем еще, еще и еще. Самые ранние воспоминания Пелагейки – зыбка [4], привязанная веревкой к стопе, и ритмичные толчки качелей – к себе – от себя, к себе – от себя. В зыбке – серое, застиранное белье, крошечная мордашка, босые ножки с фасоленками и горошинками пальчиков, сжатые кулачки цвета мякоти белого налива и плач, заполняющий комнату, дом, улицу, вселенную…

Не то чтобы Палашка не любила своих братьев и сестер, они просто отнимали у нее детство. Она не успевала играть со сверстниками, не успевала читать, учила уроки под скрип люльки, роняя голову на тетради, засыпала в школьной форме и в ней же просыпалась. Ах, форма…

 

Вспышкой счастья было поступление в первый класс. Отец только вернулся с войны, несколько месяцев ехал в танке из Берлина. Мама покрасила его сменные портянки в коричневый цвет – долго топила их в ведре с анилиновым порошком. Затем сшила Палашке платье – юбка-татьянка, голошейка, длинный, вислый рукав. Из старого, дырявого полотенца сварганила сумку.

Пелагейка пошла в школу – стриженная наголо от вшей. В толпе не выделялась. Одноклассники тоже были лысыми. Вши ели поедом все живое, прыгали по партам, у девчонок ожерельем окружали шею, у пацанов толпились в паху. Когда брат Палашки – Архип – гладил стрелки на брюках, стоял треск и пахло паленым мясом. Мама распахивала окно, Архип вытряхивал жареных насекомых на шуршащую осеннюю листву.

В классе Палашка сидела на третьем ряду, рядом со стеной. Учеба ей давалась, схватывала все моментально. Пока педагоги ходили вдоль рядов и рассказывали, кто о чем, она скребла ногтем известковую стену и обсасывала палец. Известка казалась сладковатой и какой-то шелковой.

Еще вкуснее был мел у доски. Съесть треть брусочка, пока разбираешь слово по частям – редкая удача. Больше везло тем, кто возился с математической задачкой. Пока царапаешь по грифельной поверхности, можно откусить фрагмент побольше, а если залезешь в шкафчик к учителю и стащишь полную коробку – ты – победитель по жизни.

В школе на второй перемене давали блин и булочку. Это было блаженством. Правда, в первый же учебный день Палашка чуть было его не лишилась. После звонка с начального урока она схватила штопаную сумку и рванула домой. Мама копала огород, между вишнями в зыбке молотила ручками-ножками двойня.

– Ты чего? – Мама медленно разогнула спину и вытерла пот со лба.

– Научилась! – Пелагея искрилась радостью.

– Почему не в школе?

– Звонок прозвенел!

– Так перемена же, глупышка! Беги, впереди еще уроки! – Мама смеялась, будто сыпала по полу бусинами с лопнувшей лески.

Пелагейка подбежала, обняла ее за юбку и потерлась нежной лысой башкой о грубое плетение ткани.

– Беги, да только после школы сразу домой. Малыши ждут!

Малыши ждали Палашку всегда. Она мыла их, стирала пеленки, следила, чтобы не лезли в сарай к курам и коровам. В третьем классе поймала полугодовалую сестренку Таньку в корыте с золой и вчерашними углями. Та загребала их всей пятерней, сыпала себе в рот, забивала нос, уши. Палашка, сама любительница поесть золу, затрубила клаксоном. Подтащила Таньку к бочке с водой и окунула вниз головой. Танька захлебнулась, вырвалась, но, незнамо как, осталась живой и даже сделалась чище.

Мать не ругала. Прижимала Палашку к животу, гладила по отрастающим шелковистым кудрявым волосам. А та остреньким ушком и особым, недетским чутьем вдруг определяла: мама снова беременна! И уходила плакать. Ей хотелось вырваться из порочного круга, побегать с Генкой, который делился своим блином на второй перемене, поиграть с недоношенной Валькой – странной соседской девочкой, которая всегда хоронила своих кукол, а потом кричала над ними как оглашенная. Ездить с отцом на грузовике за арбузами. Да что угодно, но только бы больше не нянчить, не вдыхать этого молочного запаха новой жизни, не глядеть в эти глупенькие глазенки, не проводить ночи под равномерный скрип зыбки. Не защищать от деревенских детей и собак своих, кровненьких, широкоморденьких, похожих на нее саму, любимых и ненавистных.

Пелагейка была не единственной в семье, у кого каждый новый ребенок вызывал раздражение. Ее бабка Евдокия – мамка отца Потапа – невзлюбила Марию с первых дней знакомства. Внуков называла анчутками [5], а невестке при любом удобном случае старалась напомнить, кто в семье главный. Перед Пасхой однажды окропила новое платье Марии соляной кислотой.

Палашка всю жизнь не могла забыть, как мама открыла комод и достала свежее одеяние, которое прямо в ладонях рассыпалось на кусочки. Свекрови Мария ничего не сказала, просто долго рыдала, тряслась тонкими плечами над остатками заветного платья из клетчатой шотландки в шарушечках – трофейного эпонжа, привезенного мужем с войны.

Пелагейка не могла простить бабку. Когда проходили «Грозу» Островского в десятом классе, даже ахнула: это ж чистая Кабаниха по отношению к маме! С нее классик писал! Евдокия рано потеряла мужа и любила повторять: «Я уж снова девушка, тридцать лет, как мужская рука на плечо не ложилась». Вдова носила фартук с большими карманами и иногда высохшими руками доставала оттуда конфетку или монетку, чтобы отметить избранных. Собственно, любимцем была одна Галя, нежная девчонка с беличьими косичками, которая обычно убиралась в бабкиной комнате и находила с ней какой-никакой общий язык. Галя брала бабушкину кисть, пальчиками цепляла на ней тонкую пергаментную кожу и высоко-высоко поднимала над костями.

– Ба, почему у тебя шкура тянется как резиновая? – спрашивала внучка. – А у меня захочешь – не подцепишь?

– Проживи с мое, и у тебя растянется все, что угодно, – скрипела бабка и указывала глазами на икону в углу: – Он со временем любую материю растянет. И состарит, и сморщит, и в прах превратит.

Евдокия была крайне набожной. Она молилась весь день, а внуки, воспитанные в советских традициях, похихикивали над ней по углам.

– Нехристи вы, анчутки и есть анчутки, – ворчала бабка и подзывала к себе Галю, которая мыла пол, сужая и сужая сухое пятно под бьющей поклоны Евдокией. – Повторяй за мной, и Бог спасет тебя.

– Херу ииим!!! – выла покладистая Галя, возя мокрой тряпкой возле бабушкиной юбки.

Сестры с братьями давились смехом, бабка хлопала Галю пятерней по пробору между косичками.

– Дурья твоя голова, херувимов не знают, а все в царствие божие хотят попасть.

– Не хотим, бабушка, нам, пионерам, в комсомол надо, а потом в партию! – беззлобно отвечала Галя.

– Значит, не встретимся, не свидимся на том свете.

– Да нам на этом еще жить и жить, – отвечала внучка, не ведающая о конечности существования.

Палашка не ревновала Галю. Она сама была любимицей других стариков – соседских. Бездетные, они часто приглашали Пелагейку на оладьи, а потом просили Марию: «Отдай нам свою старшую. У тебя их одиннадцать. Одной больше – одной меньше».

Так бы и забрали, если б не обнаружилась у четы открытая форма туберкулеза, и родители запретили Палашке появляться даже на их пороге…

* * *

Кое-как вытянув братьев и сестер, Пелагейка поклялась, что своих детей заводить не будет. После педагогического училища ее отправили в Сибирь, внедрять в умы интернатских воспитанников идеи Белинского и Шолохова.

Первое впечатление от тайги – буйство благородных фамилий. Если в Оболтове всех словно пометили шутовскими кличками – Поганкины, Зачушкины, Корытцевы, то здесь, на бывших урановых рудниках под Нерчинском, каждый пьяница был Шереметьевым или Волконским – потомком декабристов.

Старшеклассники интерната – непуганые громадные переростки – встретили Пелагею Потаповну – юную, в полосатой желто-черной юбочке, с рюмочной талией – громким ржанием и на ее просьбу застелить кровати и вымыть полы показали все неприличные жесты, которые знали. Но Пелагейка не зря вырастила десятерых. Она топнула толстенькой аппетитной ножкой о дощатый пол казармы и голосом диспетчера на железной дороге отчеканила:

– Завтрака не будет!

Над ней снова посмеялись. Тогда Палашка дала команду в пищеблок – отменить завтрак для старшей группы. Сидели до захода короткого северного солнца. Учительница ростом с пчелку вновь отрапортовала:

– Обеда не будет!

К ужину парни поняли, что пчела – из огня и стали, заправили одеяла, нацелили вверх ракетой подушки, надраили полы и пошли за Пелагеей Потаповной как за полководцем в столовую. Парами. Рассчитавшись на «первой-второй».

Слава железной волжской леди облетела все таежные поселки. Мужики приезжали на запряженных повозках посмотреть, что за фрукт набрал свои соки на промерзшей земле. Цокали языками, приглашали на танцы в местном клубе, умещали в одну пятерню тонкую талию и облизывались на ножки-сардельки.

Но Палашка была неприступна. В своей полосатой черно-желтой юбчонке она несла в дремучие массы советскую литературу, а заодно – географию, биологию, рисование и физкультуру, поскольку больше нести их было некому. Преподавателей в интернате числилось трое.

Но однажды сердце командирши выдало короткую аритмию. Он представился Оболенским. С какого бодуна мужик с бурятской рожей оказался Оболенским, Пелагея не могла постичь всю оставшуюся жизнь. Но в тот день она даже заглянула в его паспорт. Действительно, Алтан Оболенский. Видимо, декабристам нравились местные женщины: малорослые, кривоногие, с прекрасными карими глазами вовнутрь и бархатной кожей.

– Алтан, – объяснил Оболенский, – это золотой.

Ну что с этим было делать? Алтан вернулся из армии, невысокий, хорошо сложенный, форма сидела на нем как влитая. До инженерных войск успел два года отучиться в Саратовском музыкальном училище на баяне. Обладал абсолютным слухом и ловкими, хоть и короткими, пальцами. Жизнь музыканта пророчила ему мама, она и отправила Алтана из Нерчинска на волжские берега. Приняли сразу. Талантлив оказался Оболенский. Трудолюбив и артистичен. Золотой, одним словом, если б не одно «но»…

Алтан был бешеным. Бешеным от слова «бес». Бес не просто сидел в нем и помалкивал до поры до времени. Бес властвовал над Оболенским, он им командовал, помыкал, глумился, провоцировал и лишь изредка уставал и ложился вздремнуть. В эти минуты Алтан вершил все свои самые благородные поступки. Например, добился руки Палашки и успел жениться.

На свадьбе, где гуляли все сыны и дщери декабристов, а также простой бурятский народ, он виртуозно играл на баяне «Полет шмеля» и увертюру к «Детям капитана Гранта». Он танцевал со своей пчелкой вальс Шопена, шептал сладкие слова, обещал богатую жизнь. А на другой день разбил шестнадцать трехлитровых банок огурцов, которые его мать приготовила на опохмелье. Как молоточек бьет по клавишам рояля, извлекая нужную ноту, так кулак Оболенского шарашил по закрученным крышкам, рождая фонтан маринада, несчастных пупырчатых огрызков и мельчайших осколков стекла, долетавших до деревянного потолка.

– Остановись, сученыш! – орал отец, напрыгивая на сына сзади и пытаясь обуздать Беса. Но Бес торжествовал после крепкого сна и лупил наотмашь отца, мать и всех, кто попадется под руку.

Пелагейка вжалась в бревенчатую стену. Испугалась не на шутку. С такой агрессией она еще не сталкивалась.

– Чой-то он? – стуча зубами, спросила она у свекрови.

– Да не боись. Щас побесится и перестанет.

– Может, в милицию сдать? – предложила Палашка.

– С ума сошла? Ты ж теперь жена его. Терпи, ублажай, жди, когда успокоится.

Терпеть Палашке пришлось долго. С десяток лет она еще командовала своими интернатскими парнями, потом вернулась на родину. Вместе с Бесом Оболенским. Устроилась в школу учителем русского и литературы, иногда маскировала тальком синяки под глазами, поставленные мужем. Детей не хотела, подумывала, как бы отравить золотого Алтана или забыть где-нибудь пьяным в сугробе. Но как-то не получалось.

Единственной радостью той поры был пресловутый полет на батуте, за который супруг ее чуть не убил. Из-за бычьей ревности к артистам. Слава богу, они быстро уехали, а Пелагея и без того пострадала, переломав ногу в нескольких местах.

Ревновать в Оболтово было особо не к кому, мужиков к жене Алтан на выстрел не подпускал, но был один инвалид, который не давал Оболенскому покоя, – директор Палашкиной школы. Иван Иваныч прошел войну, лишился одного глаза – на мир смотрел взвешенно: смесью живого и стеклянного зрачков. По слухам, имел водянку яичка. Кто это установил, откуда утекла информация, было непонятно. Но Ивану Иванычу – хорошему мужику, историку – дали прозвище «Одноглазо-однояйцевый». Алтан же полагал, что отсутствие неких парных органов – не повод исключить директора из списка желавших его Пелагейку, и долго выматывал жену своими пошлыми догадками и додумками, оставляя на ее теле все новые и новые метки ревности.

В очередной зимний отпуск пара отправилась на родину Алтана – под Нерчинск. Старики-родители встретили уже не сильно молодых с теплотой, мать наготовила пельменей на роту, вновь намариновала огурцов и помидоров.

По традиции после новогоднего веселья началась драка. Оболенский сильно переел и решил пропустить развлечение. Но его старший брат Феоктист, в народе Финочка, не на шутку сцепился с соседом Баяром. Кто прав был, кто виноват, обычно не разбирались, но Баяр приготовил Финочке угощение – всю ту же трехлитровую банку с огурцами. По задумке соседа, банка должна была увенчать голову противника, когда тот войдет с мороза в сени. Волею Божию вместо Финочки в дверь вошел Оболенский. И банка села ему короной на макушку, пробив череп и пропитав мозги крепким рассолом. Кровища залила дощатый пол и замочила циновки. Все сбежались и уставились на Алтана в идиотском молчании. Отец понесся на почту, вызывать «Скорую». На том конце трубки ему ответили, что по метели врачи приедут лишь через шесть часов, так что можно готовиться к похоронам.

 

У Палашки забрезжила надежда. Но не повезло. Мужу вытащили осколки из мозгов, посадили, уперев спиной к стене, чтобы не вытекла кровь, и он таки дождался «Скорую». Врач, осмотрев, заключил, что пациент не выживет. Но в больницу его забрали, а через неделю сообщили – выжил, вшили металлическую пластину для крепости черепа, буянит, забирайте, достал.

Палашка приехала в Нерчинск, Алтын сидел с перевязанной головой, как Шариков у Булгакова. Взгляд у него тоже был какой-то собачий.

– Значит, так, женушка, – сказал хирург, – жить он будет долго, организм у него стальной. Но чтоб не остался дурачком, кормите его сладеньким. На сим прощаюсь. Сил вам, голубушка. Молитесь чаще.

Пелагейка привезла Оболенского к родителям. В местном продмаге из сладенького были годовые запасы литровых закруток с персиковым компотом. Семья скупила их все. На жердях забора день ото дня возвышались все новые и новые стеклянные банки. Персики ели сами, а компотом поили потомка декабриста.

Спустя год башка его зажила, железная пластина и шрамы заросли жесткими черными волосами, Оболенский взял баян и сыграл увертюру к «Детям капитана Гранта».

– Ну все, – подытожили родители, – езжайте на свою Волгу, в тепло, лечитесь, плодитесь и по возможности нас не навещайте. Мы не скоро соскучимся.

Палашка поехала с мужем домой. В промерзлом поезде он так тоскливо смотрел на мелькающую в окне тайгу, что сердце ее выдало аритмию второй, и последний, раз. На жесткой полке в полупустом плацкартном вагоне под серым шерстяным одеялом свершилось у них нечто не похожее ни на любовь, ни на дружбу, ни на жалость, ни на просто отчаяние. Но что-то свершилось. И она забеременела.

Олеська родилась чудесной. Кареглазой блондинкой, умеющей подминать под себя жизнь – как Алтан, гуттаперчевой к побоям судьбы – как Пелагейка.

4Зыбка – подвесная люлька для ребенка.
5Анчутки – злые духи, чертята.
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17 
Рейтинг@Mail.ru