bannerbannerbanner
полная версияОтсебятина

Иоланта Ариковна Сержантова
Отсебятина

До слёз…

Бесконечная ажурная кисея неба медленно сползает наземь.

Сне-го-пад…

Косуля, откинув слегка его плотный полог, высовывается, словно в окошко, подогнув уголок занавески, вглядывается в глаза пристально, взыскует правды, думает громко:

– Ты чего тут?

– А нечто неможно? – Дерзко ответствую я.

– Смотря чего для. – Слегка витиевато упорствует косуля.

– Ды-к… Пройтись. Побеспокою?

– Ещё как! Разве больше негде, кроме, как здесь?!

– Так лес же! Воздух! Грибы!

– Грибы, так-то, не для вас посажены, а воздух… – Негодует косуля. – Тут живут, вообще-то, если ты не знал. Любят, ссорятся, дети растут, старики горбятся, всё, как у вас, у людей. Мы ж к вам в дома не стучимся, по кухням в грязных сапогах не топчемся, угощений не требуем.

– Вообще-то, случается… – Смущённо возражаю я.

– Ты про птиц в зиму или про мышей?

– Ну.... – Я задумываюсь в нерешительности, но косуля торопится расставить всё по местам:

– Не станешь прикармливать синиц, они найдут себе, где столоваться, но тебе ж самому то по нраву, когда зависимы от тебя те вольные птахи, и что, сними ты их с довольствия, погибнут. А касаемо мышей… тут ты, братец, сам виноват. Не зевай, следи за домом и порядком в нём, и будет тебе заместо мышиного проса – чистота и паутина по углам.

В изумлении глядел я на косулю, не понимая, в самом ли деле тот разговор или почудился.

Фыркнув недовольно, так что просыпался чуб снега со лба, лесная козочка не спеша, с достоинством развернулась, дозволила полюбоваться отороченными белым мехом шароварами, и прыгнула в самую гущу снегопада, где потерялась, совершенно слившись с ним. Ещё одно совершенное творение природы. Так радостно глядеть на любое из них. До слёз.

Заурядное

Пятак луны плавит закатное небо, брызжет каплями звёзд. Прислушиваясь ко влажному хрусту, что идёт от земли, луна понимает его причину, но сочиняет себе иную. Не из-за привычки говорить неправду, но для отвлечения от монотонности бытия.

– И чем же сия монотонность вам не угодила, скажите на милость?

– Так скука, знаете ли, однообразие… Мало красок, интонаций, чувств-с…

– Чего ж вам надобно?! Трясущихся синих губ или белых от гнева глаз, либо, быть может, разгорячённых смущением щёк?

– Ну, так – всего понемногу!

– Зачем оно вам, милейший? Неужто пробуждение поутру от естественных причин так нехорошо? Сон покидает вас и остаётся в прошлом, вы открываете дверцу в окне, дышите морозным воздухом, потом делаете гимнастику по Мюллеру, обтираетесь полотенцем и идёте завтракать…

– Слов нет, насчёт этого согласен, конечно, к этому я привык!

– Ну, таки вот, а коли посреди ночи постучат вам в окошко, да попросят…

– Чего?!

– Да что угодно! Воды, хлеба, переночевать, – мало ли. Испугаетесь, поди.

– Не знаю. Может быть. Не уверен.

– А я вот полагаю, что жаждут чужого беспокойства, не собственного. Дабы со стороны поглядеть, что выйдет из того. Лишённый перемен день более, чем хорош! Он предсказуем в каждом своём проявлении и уютен, как тёплый домашний халат.

Слышите, как точит дерево дятел? Мы не видим его, но верно знаем, что стружки от дупла непременно летят в сугроб. А луна, что расплывается по небу жирным пятном облака… разве она нехороша?

– …

– То то же. Довольно разговоров. Пойдёмте-ка пить скучный чёрный чай с колотым сахаром и булкою. Не слишком эдакое заурядно для вас?

– Отнюдь…

– Вот и славно.

Пятак луны плавит закатное небо, брызжет каплями звёзд, ровно кипящим жиром.

Только этим одним…

Бежит метель впереди паровоза, временами останавливается, дабы обождать. В спину ей – отставшие слегка снежинки. Оседают они на землю, запыхавшись, а метель им, – айда, за мной! Некогда, мол, прохлаждаться…

Смешно. Им, снежинкам, иначе-то и нельзя. Только прохлаждаясь не проводят они время в безделье. Их трудами нарядна округа зимой, худоба и ущербность сведены их же усилиями на нет. Всё ровно и гладко, а любой изъян – где его не отыскать, – глядится достоинством.

Тщится чёрный паровоз обогнать белое облако метели, отдувается горячо и важно. Снежинки, срываясь с подола ослеплённого собственным устремлением паровоза, впиваются в кожу щёк мелкими колючками, но те жарки чересчур, чтобы понять это, принять побуждение, как рану. И тогда летят те снежинки дальше, липнут к хрупким худым рукам трав, что выглядывают из засученных рукавов сугробов. Укрывая их, они делают одолжение, но больше себе, – кто станет разбирать красу снежинок в толпе? А так – каждая на самом виду.

То на суше, а подле воды… Качается незаметно у берега, с заметной укоризной крошево льда, торопится вслед за ветром вода, переливается через край, а с нею выплёскивается на сушу и лёд. Лежит на мокром песочке, млеет, нежится на сквозняке, будто холит его морозцем. Обветренный, словно засахаривается… и пускай слижет его первым же лучом солнца, но покуда лёд здесь, он и жив, и счастлив. Только этим одним.

Вопросы и ответы

Округа растворяется в ночи. Дома в сугробах, как в овечьей шубе. Крыши все на пробор, и с восточной стороны стрижены на лысо, а с западной – просто очень коротко, щетина изморози, заодно и седы безвозвратно. Никаких тебе дамских шпилек сосулек и прочих приличных дамам убранств. Зеркала луж кои вдребезги, какие вдрабадан и в труху, в лихорадке тонкой наледи, но все до единого в рыхлой снежной пыли. Ибо – ни к чему любование собой, лишнее.

Ветру, что попытался было прибрать немного, указали на дверь. Тот скрипнул поломанной им же веткой, ровно калиткой, и ушёл, куда глаза глядят.

Голые, трогательные от того ветви вишен, зацвели вдруг зеленоватыми почками, сделались похожи на вербу. Моргнёшь и исчезнет видение, только как бы ни с чего раскачиваются озябшие прутики, растерявшие по осени всю листву. Стоишь, трясёшь головою, отгоняя наваждение, а из-за ворота меховой шубы сосны, что неподалёку, слышно сдержанный приличием хохот синичек. Звонкий, стеклянный, сам по себе смешной. Ах, проказницы… Удивили, старика.

– Когой-то, не расслышал я? Не то тебя?!

– Так сад! Старый он у нас, не всякий год цветёт, и плодоносит через раз, а рубить-то и жаль.

– Ты деревья пугал? Топором грозился?

– А то как же! И стращал, и топором по стволам стучал понарошку, всё зазря, не вняли. Да, ладно, пущай растут, и у людей не у всех детки, и у деревьев. Знать, судьба такая.

Округа растворяется в ночи, люди – во времени. Не от того ли всё временно, не в том ли постоянство всего сущего? И есть ли схожий с этими вопрос, на который отыщется один, на все времена, ответ…

Жаль

У всякого – своя жаль…

Автор

Совсем недавно был полдень, до вечера ещё далеко, а на улице уже темно и мрачно. Новогодние гирлянды, блеснув стеклянными глазками, потягиваются сонно в расписных коробках, зевают, вспоминая яркую прошлогоднюю жизнь. Так что веселье перепоручено электричке. Нарядной змейкой вьётся она по округе, будто по празднично украшенному дереву. И под барабанную дробь колёс о рельсы, убаюканные движением пассажиры улыбаются безотчётно и беседуют. Кто о чём.

Над дальними соседями топорщатся хохолки смешков, от них же сквозняк с платформы разносит по вагону выдохшийся наполовину дух одеколона. От ближних доносится запах обеда и тающей мойвы в бесстыдно, напоказ распахнутой сумке у ног.

Сдвинув ближе жаркие бока, те соседи, что ехали вместе на службу поутру, обмениваются новостями или дремлют, обменявшись улыбками. Прочие же, которые отчего-то не видались давно, рассказывают друг другу с того самого места, когда их ненадолго развела жизнь. Сперва, скороговоркой, о главном: что сын из армии вернулся… дочь замуж вышла… внук родился… и подробнее – о насущном:

– Жаль, вишен не случилось в этом году.

– Чего так?

– Вот, вроде, и зацвели весной, и шмели над ними славно так хлопотали, гудели во всю мочь. Завязались ягодки – одна к одной, веточки ровно зелёным бисером осыпало, уже и в погреб слазала, банки счесть – хватит ли на все ягоды, на варенье. А там, откуда ни возьмись – мороз с ветром. Выхожу однажды утром, – земля каменная, покрыта несбывшимся моим компотом с вареньем, целый ковёр завязи, как из тонкой, ржавой проволоки. Стою и плачу, хотя банки бей.

– Жалко…

– Да вот тож.

– А банки бить не след, сгодятся ещё.

– Наверное… – Вздыхает попутчица, и на глазах её проступают ненарочные слёзы. Конец осени, почти уж зима, но несбывшееся тревожит её по сию пору. Не для себя хотела тех вишен, – для сына, дочери, для внука. Опять же – через улицу поселилась молодая семья из Снежного15, у них покуда пусто, так и их угостить. Всё ж своё, своим.

– Зато и жуков, как не бывало! – Перебивает её горькие думы соседка.

– Совсем?

– Не, ну как… Руками-то мы собирали каждый день, то правда, но не травили, как в прошлые годы.

– Яду пожалели? А чего?

– Не так, чтобы. Всё ж себе на стол, да и земле, матушке, надо от отравы отдохнуть маленько.

– Оно, может и надобно, но, дорогая моя, тут уж либо урожай и дом полная чаша, либо целый огород сытых жуков.

– Так мы их пивом поили, и пьяными после гребли. Промежду грядок в чаши разливали. – Едва ли не в полной, дробной тишине вагона звучит её ответ.

Улыбки расправляют морщины усталых пассажиров, а супруг рассказчицы, тот и вовсе хохочет, понарошку утирая усы от пенного, выпитого некогда за компанию с жуками. Хорошее было лето, жаль только, что скоро прошло.

 

По-людски

Лес чудился не чем иным, как коралловым рифом на морском дне. Облепивший его снег был назойлив без меры, навязывая свою волю, он принуждал деревья кланяться низко, так близко к подошедшей рыхлыми сугробами опаре земли, что уж и не бывает ближе. Только если в ней самой. С кустами снег не церемонился, с травою был и вовсе беспощаден. От неё не оставил он не то следов, но даже напоминания. Ещё вчера самые стойкие из трав держались на виду, в снегу по пояс, а то и по щиколотку, или тянулись к низкому от облаков небу на цыпочках пожухлых, изрезанных настом листьев, втянув худые животы стеблей. Седые головы трав кивали радушно и ветру, и проходящим мимо, но нынче… Сломлены, раздавлены, не сыскать уж их, поди…

Под снегом оказались погребены и звериные тропы, чья очевидность вселяла в лес надежду, наделяла радостью, служили свидетельством его обитаемости, делала уютным, наполненным жизнью, что вызывает к себе излишний, но неподдельный интерес и вредное, подчас, сострадание:

– Как они там, бедные, и в дождь и в стужу? Как же они там одни, без нас…

– Да уж ничего, вашими молитвами. – Вздыхал, слегка сутулясь, дуб, и сокрушённо качая головой.

То неспроста. Он хорошо помнил несчастный день, когда олениха, покормив своё новорождённое дитя, оставила его на попечении дуба, в траве рядом с ним. Дубок был тогда молод и гибок, землю мог разглядеть близко, намного ближе, чем теперь. И принесла же в ту пору нелёгкая в дубраву людей. Как увидали они оленёнка, запричитали, заохали, мол, бросила нерадивая мать своё дитятко на произвол судьбы, на съедение волкам. Ну и завернули малыша в рубаху, да унесли. Уж как не тянул дубок свои ветки к людям, как не ронял сучки со щепочками им под ноги, как не молил оставить в покое беззащитное дитя, не поняли они его стенаний, порешили – ветер гонит непогоду, нужно спешить-поспешать, дитя утешать. Да всё по-своему, по-людски.

Видел дубок, как после пришла олениха-мать к опустевшей колыбели травы. Слышал рыдания её, видел слёзы горючие, что текли из карих её глаз.

Говорят, отнял-таки лесник того оленёнка у людей непутёвых-неумных, да только не смог он выпытать – куда малыша возвернуть. Ибо не каждому человеку лес глаза открывает, кажет пути свои, да перепутки. Кого за руку ведёт, а кого и кругами кружит подле самого дома.

Сказка сказке рознь. Этой не не достало доброго конца. Устроил лесник оленёнка в густой траве, подальше от дороги, с малой надеждой, что приведёт лес мать-олениху, куда надо. А сам махнул рукой, да ушёл к себе в сторожку с тяжёлым сердцем и надорванной болью душой.

…Снег. Сыплет и сыплет без конца. Коли по-людски, так выше меры, а по-своему, так и в самый раз. Не зря, видать, старается. Прячет подальше от глаз людских, – что там делается в лесу-то, как живётся, без пригляду человечьего, по собственной, значит, лесной воле.

Сны…

Я шёл по улице, и казалось, словно снег, изрытый копытцами дождя, весь в испарине, словно бы нездоров. По нему хотелось провести рукой, утолив его печаль и собственную потребность сострадать кому-либо, да остановить-таки, наконец, его рыдания.

К счастью, вполне осознавая губительность прикосновений, удавалось сдержать свои порывы и отступить с покаянием о собственной несостоявшейся оплошности, в надежде, что ненадолго заглянет ветер, пошепчет над ушком ласково, подует тихонько, притушив боль, а заодно и само таяние, исчезновение снега.

Оно бы так и случилось в самом деле, коли б оттепель вновь и по обыкновению своему истолковала неверно собственное предназначение, и испортив дело, не принялась шагать в растоптанных, тёплых домашних туфлях по податливым, мягким, будто бы загодя изжёванным тропинкам.

Голубоватый снежный сок брызгал на стороны, смешивался со слякотью, заставляя прохожих брезгливо морщится. Ибо та ещё докука – оттирать полы плаща с сапогами от присохшей грязи.

И ведь если бы только ущерб одежде, это ещё пол беда, так ещё простуда. Липнет она в эдакую погоду, не отпускает, тянет за рукава, пачкая их заодно с прочим, жарко дышит в лицо, брызгая слюной… А отстранишься слегка, потянешься утереться – сочтёт невежей. Вот и терпишь, да после, отойдя за угол дома, принимаешься доставать платок, роняешь его от поспешности и неловкости в самую лужу…

Домой возвращаешься в нечистой одежде, с головною болью и першением в горле. Так что с чистою совестью можешь позабыть про всё, чем намеревался располагать наперёд, как минимум, на неделю, ибо с этой самой минуты тебя ожидает много тёплого питья, невовремя сон, больше похожий на забытьё, в котором ты решаешься-таки преградить путь оттепели однажды, и кидаешься в снег, защищая его…

Падая, ты осознаёшь, что сам слишком горяч и кричишь от непоправимости происходящего, а просыпаешься мокрым, совершенно, с головы до пят. Тебя уверяют, что это хорошо, и переменяя на тебе бельё заодно с постелью, говорят, что вот именно теперь всё наладится и ты непременно пойдёшь на поправку. А ты вдруг отчего-то не соглашаешься, сердишься и даже плачешь.

Им, прочим, не понять, – из-за чего. Ты тщишься растолковать, что тебе жаль испорченного снега, но выходит бессвязно, и близкие списывают твои слёзы на слабость от болезни, и говорят с тобой, будто бы с ребёнком или того хуже – умалишённым. Ты злишься ещё пуще, посылаешь всех из комнаты прочь и собираешься больше никогда не спать, дабы уморить себя, назло всем, но засыпаешь почти сразу.

Утром же чувствуешь, что почти совсем здоров, и уже можешь садиться в постели, а то встать и пройтись до окна. Только вот, как-то неловко увидеть наяву, что натворил во сне. Однако ты делаешь над собой усилие, и идёшь за своим приговором.

Пасмурный день приникает к оконному стеклу и заглядывает в комнату. Он слишком ярок для отвыкших от света глаз. Ты зажмуриваешься ему навстречу, а после приоткрываешь немного ресницы, и с облегчением, даже с нескрываемой радостью находишь истоптанный копытцами дождя снег на прежнем месте.

Как хорошо, что сны не всегда сбываются. Как прекрасно, что сны сбываются не всегда.

Снегопад

Чистили блюдо луны к празднику до серебряного блеска, до её сиятельства, да то ли не удержались, либо не удержали, но сделалась луна ущербна, как бы косенька, пришиблена слегка, с примятым боком. Так что в люди не выйти и на людях не показаться.

Сидит у себя луна в опочивальне, пьёт маленькими глотками давно остывший кофе, крошит белую булку голубям на окошко. Скушно ей, нечем себя занят. Когда ещё отломанное заживёт. Судя по прошлому – ждать долго, три недели с гаком. А до той поры, выставит к белому свету белую щёчку, спрятав ущерб под голубым платочком сумерек или под чёрным, ночи, в мелкий горох звёзд, да и ладно. Перетерпит, сколь надобно, а там уж опять красавица будет, круглолица-бела…

– Что ж снегу-то снова… Не думает отдыхать, не бережёт себя. Ходит и ходит.

– Да гляди, красотища какая! В лес идёшь будто на бал, все в белом! Конфетти снегопада, сосны в пушистой мишуре или в воланах широких юбок, рябина в серпантине. Тропки со стёжками ровные, будто отглажены-отутюжены, всё чисто выметено и прибрано, овраги расставлены плюшевыми диванами, пеньки пуфами… Шагаешь и в груди восторг клокочет, а слов не хватает, чтобы выказать, сколь радости в округе. Улыбка накрепко примерзает к губам. После зайдёшь в тепло, да так до ночи и не можешь перестать улыбаться, а ляжешь – едва заснёшь, потому – жаль расставаться с таким-то днём.

– А снег так и сыплет без остановки…

– То не снег, а луна крошит белую булку голубям через окошко.

Такие дела…

Было хорошо слышно, как мышь самозабвенно грызла под подоконником. Противу обыкновения, я был совершенно спокоен. Не стучал по раме кулаком в сердцах, не выговаривал сердито, призывая травоядное млекопитающее к мирному сосуществованию в виду друг друга, наотрез отвергая её притязания на моё жилище.

И тут… Я слышал это собственными ушами! – мышь принялась внятно сквернословить, ибо стена утеряла былую сговорчивость.

– Да, хозяева явно осуществили своё намерение возвести преграду промежду внешним миром и собственным логовом. – Угрюмо сообщила одна мышь другой.

– Они называют это домом.

– Какая разница, нам теперь туда не пробраться.

– А ежели чуть левее?

– Пробовала. Бесполезно. Там всё тоже, сетка. Металл нам не по зубам.

– Эх… Сколько мы там столовались… И как теперь? Нечто в лес податься…

– Оно, конечно, хотя и не так чтобы. А ту-то – да… – Принялась суетиться в расстройстве вторая мышь, но первая перебила её на полуслове:

– Но ежели рассудить, это всё равно не могло не закончиться когда-то. Спервоначала и вправду было раздолье, после немного похуже, а там и вовсе стало ничего не достать, ни до чего не дотянуться.

– Ну, так сами и виноваты, если что. Так же?

– Это да. Что есть, то есть. Помню, было дело, – что хочешь грызи: и тебе картошка, и морковка, и миска на полу – кот тамошний не жадный, делился, нас не обижал. Всё чинно-благородно. Пришли, пожевали, ушли, – хозяевам ущерба на копейку, а нам удовольствий на рубль. Да потом как-то всё наперекосяк пошло.

Сперва кто-то из наших замешкался, попался на глаза, мелькнул серой тенью понавдоль плинтуса. И это было бы ещё полбеды, хозяева могли б списать на то, что почудилось. Ну, а мы что? Понимаем! Раз такое дело и хозяева насторожились, притихли ненадолго, поостереглись ходить. вроде как передышку сделали.

Дальше-больше. День ходим, день пережидаем, но тут малышня, будь она здорова, проведала про хлебное местечко, да расшатала однажды в ночи норку, проникла в кухню, и такой устроила тарарам, стыдно сделалось, что нашего они роду-племени.

– Что ж там такого произошло?

– Этим недорослям мало показалось хлебных крошек на полу и картошки под лавкой, – полезли на стол, погрызли свечу и мыло, а уж сколь наследили… даже в сковороду умудрились пробраться, и там напачкали.

– Вот, правду говорят, никудышняя молодёжь пошла. Никакого понятия о чести и совести. Хотя… вполне себе мышиное поведение.

– Ну, это кому как. В общем, с тех-то пор и закончилось наше веселье. Ни в дверь шмыгнуть, ни под окошко. Это, в которое не прошли только что, было последним.

– Ничего не попишешь, придётся идти к соседу.

– Да, это сколько угодно, хотя сейчас. Только у него, пусть и не заперто, накурено очень, и, кроме чёрствой корки под кроватью, поживиться особо нечем.

– Голодует мужик?

– Да нет, жалеет денег на закуску, а так не бедствует.

…Мышь внятно сквернословила. Вы не слыхали? А мне довелось. Переняла, видно, от людей, научилась плохому. Вот, такие вот дела.

15Донецкая Народная Республика, город Снежное
Рейтинг@Mail.ru