bannerbannerbanner
полная версияЗапретная любовь

Халит Зия Ушаклыгиль
Запретная любовь

Он долго смотрел на резьбу на стене. Эти мелочи были результатом времени, проведённого там, под лампой с зелёным абажуром, рядом с Нихаль.

Аднан Бей протянул руку и взял со стола незаконченный портрет Нихаль. Он ещё не был готов; не были видны ни волны волос, как шёлковая рамка обрамлявших лицо, ни болезненная вялость худенького личика. Но под нечёткими линиями он ясно видел больное лицо, вызывавшее желание заплакать.

Ах! Печальное лицо Нихаль, дрожавшее хрупким изяществом розы, которая быстро увянет, белизна которого будто жаловалась на жизнь, а нестойкий розовый оттенок давал обманчивое ощущение радости! Улыбавшиеся глаза, которые во время болезни пытались обмануть вас лживыми улыбками, пытались ввести окружающих в заблуждение лживым счастьем, а в глубине плакала больная душа! Он всё это видел. Он вспоминал болезни дочери, её нервные припадки, начинавшиеся с затылка, неделями длившиеся головные боли. Вдруг ему показалось, что на него смотрит плачущее, грустное лицо Нихаль. Он хотел, чтобы сегодняшний день был стёрт из его жизни за минуту. Да, сегодняшний день должен быть стёрт, день должен был пройти в борьбе, как и все другие, он не должен был проиграть. Сделанное предложение казалось чем-то не поддающимся возмещению. Ему не приходило в голову изменить то, что было сделано или отступить. Позади плачущего больного лица было другое лицо, полное поэзии и молодости, с чёрными волосами, длинными бровями и большими томными глазами, улыбавшееся ему безумной улыбкой.

***

Несрин показалась из-за двери и сообщила:

– Приехали, господин!

Позади послышался голос Нихаль:

– Отец! Вы приехали раньше нас?

В комнату вбежала Нихаль, стройная фигура которой в голубом платье без пояса была слишком высокой для её возраста, а меланхоличное лицо напоминало узкую мордочку козлёнка; она взяла отца за руки, приподнялась на мысочках ботиночек и подставила лоб к губам отца.

– Вы от нас избавляетесь и убегаете, верно? – сказала Нихаль. – Ну, куда Вы ходили? Почему не захотели сказать нам, что собирались выходить? Нам рассказал Бешир. О! Мой маленький Бешир мне обо всём рассказывает.

Отец слушал с улыбкой, а она сопровождала каждое слово каким-то движением, и с непоседливостью, свойственной детям, то трогала что-то на столе, то касалась руками подола платья:

– Мы тоже хорошо провели время! Если бы Вы знали, сегодня странность мадемуазель была на высоте. Она рассказывала Бюленту историю одного попрошайки, которого знала в детстве. Так странно! Так странно! Старик проглотил большой кусок хлеба…

Когда Нихаль рассказывала, она сложила вместе тонкие, худые руки, через которые, казалось, было видно солнце, поднесла их ко рту и словно проглотила огромный кусок хлеба бесцветными губами маленького рта:

– Вот так! Вы должны увидеть, когда показывает мадемуазель… Вы же знаете Бюлента! Все в саду смотрели на нас, когда он заливисто смеялся. Скажем мадемуазель, папа, пусть она за столом и для Вас покажет.

Она сидела на коленях на ковре, прислонившись к коленям отца, и в подробностях рассказывала о прогулке в Бебек Бахчеси, перескакивая мыслями туда-сюда, как порхающая бабочка. Потом вдруг спросила с серьёзным лицом:

– Куда Вы ездили? Расскажите, куда Вы ездили в тайне от нас?

Он ответил, не задумываясь:

– Никуда! – Как только лживый ответ вырвался из его уст, он покраснел от стыда, который невозможно скрыть, и решил исправиться:

– В Календер!

Она сразу обнаружила этот обман благодаря странной способности, присущей детям с нервными болезнями:

– Нет, отец! Вы краснеете, значит хотите что-то скрыть от нас.

Она встала, наклонила голову с притворной обидой, надула губы и косо посмотрела на отца.

В ту самую минуту без подготовки, пока не появилась настороженность, он почувствовал насущную потребность всё рассказать, чтобы очистить совесть перед существом, сошедшим с небес, перед невинным ребёнком, бросить правду, лежавшую камнем на сердце, перед этой худенькой девочкой. Он протянул руку, взял Нихаль за запястье и прижал к себе этого худого ребёнка, похожего на тонкую нежную ветвь, не допускавшую возможности, что из неё может получиться женское тело; запустил пальцы в её волосы, похожие на облако светлого шёлка над маленькой головой. Нихаль, мгновение назад весело щебетавшая, теперь ждала с тревогой на лице, как птица, которая почувствовала дыхание опасности, пролетевшее в тишине над её гнездом. Тогда Аднан Бей не смог сдержаться и спросил:

– Нихаль! Ты же меня любишь? Очень, очень, очень любишь.

С присущей детям хитростью она не захотела отвечать, не поняв смысла вопроса. Отец продолжил:

– Нихаль, я думаю кое о чём для тебя.

Его сердце сжималось, когда он говорил эту ложь:

– Пообещай мне, поклянись, что не будешь возражать и согласишься. Потому что любишь меня, да, потому что любишь меня…

Он не мог закончить фразу и обнаружил в своём голосе что-то, пронизывавшее тело холодной дрожью. Аднан Бей трусливо замолчал, подобно преступнику, не осмеливавшемуся признаться в убийстве. Нихаль медленно убрала руку и на шаг отошла от отца. Она, бледная и безмолвная, посмотрела на него с робким вопросом, застывшим на устах. Но не задала этот вопрос. Почему? Неизвестно. Ничего не предполагая, не пытаясь найти смысл в словах отца, она вдруг почувствовала, что мужчина, которого она любила больше всего на свете, отец хочет сказать ужасную ложь, которая тотчас сломает ей жизнь, а не как обычно обмануть в мелочах.

В комнате было темно, но они видели друг друга среди сумрака. Между ними словно дул холодный ветер. Отец и дочь молча смотрели друг на друга. Разговор, который необходимо было продолжить, вдруг оборвался. Нужно было прервать эту тишину. Аднан Бей упрекал себя. Зачем он решил сказать сегодня, когда ещё ничего не сделано и даже не получен ответ?

Вдруг они услышали похожий на колокольчик смех Бюлента, бежавшего по холлу. Кто-то гнался за ним. Бюлент убегал, его смех и топот маленьких ножек то доносились до места, где произошла эта беззвучная катастрофа, то исчезали в дальних углах холла. Чтобы что-то сказать, Аднан Бей произнёс:

– Наверное, Бехлюль снова гонится за Бюлентом…

Нихаль сказала:

– Попрошу, чтобы перестал. Ребёнок и так устал, сегодня мы всё время ходили пешком.

Нихаль искала повод, чтобы сбежать.Аднан Бей полагал, что разговор нельзя было оборвать и останавливаться опасно и решил обязательно рассказать об этом кому-нибудь другому, если не расскажет Нихаль.

– Нихаль! – произнёс он. – Скажешь мадемуазель? Я хочу её видеть.

Нихаль вышла, исчезнув в темноте, как белая тень. Шум в холле продолжался; Бюленту от смеха уже не хватало дыхания, чтобы убегать от Бехлюля, гнавшегося за ним и он спрятался в угол, за креслами, где взволнованно ждал и наблюдал за выпадами преследователя. Когда происходил выпад, он с криком принимался снова носиться по холлу.

Нихаль вышла из комнаты и серьёзным голосом крикнула Бюленту:

– Бюлент! Хватит уже, снова вспотеешь. Виноват тот, кто тебя дразнит!

Это был открытый выпад в сторону Бехлюля. Нихаль не смотрела на него. Дома они, брат и сестра, были врагами. Нихаль три дня не разговаривала с ним после ужасной ссоры из-за его слов про шляпку мадемуазель Де Куртон.

Увидев её, Бехлюль остановился, смочил языком, высынутым из-за зубов, тонкие светлые усы, и искоса посмотрел с усмешкой. Когда Нихаль схватила Бюлента за руку и повела наверх, Бехлюль почесал кончик носа и крикнул вслед:

– Моё почтение мадемуазель Де Куртон.

Потом добавил, растягивая слоги:

– И симпатичным цветам на её красивой шляпке…

Нихаль не ответила. Такой насмешки всегда хватало для многочасового скандала, но на этот раз она ограничилась тем, что приятно скривила губы и выразила этим то, что хотела. Они с Бюлентом, которого она держала за запястье, бегом поднималась по лестнице. Бюлент чувствовал неудержимый прилив свежих сил, дёргался в руке сестры и прыгал по ступенькам. Когда пришли наверх, он освободил запястье и начал радостно бегать в холле, как жеребёнок, вдруг оказавшийся свободным. Несрин зажигала свечи в люстре и встала на стул, чтобы дотянуться до них. «Ах, мой генерал, если ты толкнёшь меня, я упаду» – сказала она. Бюлент не ответил. Увидев Бешира, который тихо поднялся наверх за ними, он подбежал к нему, маленькими руками дотянулся до пояса и обнял изящного худого четырнадцатилетнего эфиопа, юность которого усиливала изящество невинности. Он просил, умоляя раскосыми глазами, которые так нравились Пейкер, и ожидал согласия Бешира, томное, тонкое лицо которого вызывало желание поцеловать его: «Давай снова поиграем, помнишь, как мы бегали в прошлый раз! Ну же, Беширчик, ну же!» Он просил, забравшись на него и пытаясь подняться выше, чтобы задушить поцелуями лицо, которое уже немного желало согласиться. Взгляд Бешира был прикован к плафонам люстры, которые зажгла Несрин, он смотрел на Нихаль, вспоминавшую, для чего она поднялась наверх; ждал от неё приказа, небольшого сигнала.

Покорный взгляд на Нихаль, счастливый тем, что ему позволяли дышать, получать приказы и участвовать в её жизни бросал душу этого бедного существа к ногам молодой девушки.

Вдруг Нихаль вспомнила и сказала себе: «Мадемуазель!» Несрин закончила работу наверху и теперь со свечой в руке опаздывала спускаться вниз; она сказала Бюленту, который принёс Беширу освободившийся стул: «Но, мой генерал, мне нужен этот стул, я ещё буду зажигать люстру в холле внизу», и выглядывала, чтобы главным образом посмотреть на игру. Нихаль прошла мимо. Из двери холла она вышла в коридор к спальням, и постучала в дверь третьей комнаты.

Каждый раз, переодев детей после прогулки, мадемуазель Де Куртон закрывалась у себя в комнате и оставалась там несколько часов, чтобы помыться и переодеться. В это время личная комната старой девы была закрыта для детей и всех остальных.

Нихаль крикнула: «Мадемуазель! Вы сходите к отцу? Он хочет Вас видеть.» Она убежала, не услышав ответа и снова пошла в холл.

 

В холле началась игра. Зрителей стало даже больше. Несрин со свечой в руке по-прежнему ждала, когда освободится стул. Джемиле, десятилетняя дочь Шакире Ханым, наблюдала за игрой, страстно желая поучаствовать, Шайесте, ставшая главной служанкой после замужества Шакире Ханым, пришла наверх, чтобы позвать Несрин и смотрела за игрой, время от времени задавая вопрос: «Что стоишь, девчонка? Внизу ни зги не видно, что скажет господин?»

Нихаль присела. Бешир сначала немного заколебался и сделал перерыв в игре, но снова принялся тянуть стул, на котором сидел Бюлент, когда увидел, что она не возражает.

Время от времени мадемуазель Де Куртон привозила детей в Бейоглу и водила по магазинам, чтобы исполнить их желание что-то купить. Во время таких путешествий Бюлента больше всего сводили с ума поездки в фаэтоне. Для него было праздником изредка вырваться из особняка, где они жили круглый год, и прокатиться в фаэтоне.

Сейчас они с Беширом совершали прогулку в фаэтоне по Бейоглу, останавливались возле кресел, заглядывали в магазины и покупали разные мелочи:

– Возница! – говорил он, – теперь в Бон Марше! Ах! Приехали? Да, приехали! Меч в витрине! Скажите, сколько стоит меч? Пять лир? Нет, дорого! Двенадцать курушей…Только хорошо заверните! Готово? Какой длинный! Не влезет в фаэтон.

Неизвестно насколько большим в воображении стал меч, если Бюлент не мог найти места для свёртка, который словно держал в руке. Наконец, он запихнул его в фаэтон и снова уверенно приказал вознице:

– Теперь к кондитеру, к Леброну! В кондитерскую Леброна, возница!

Фаэтон двигался. Джемиле, наконец, не выдержала и включилась в игру, толкая стул сзади; Несрин сказала: «Ах, мой генерал! Ты отвлёк меня от дела!», отказалась от стула и спустилась вниз. Шайесте крикнула издали:

– Бешир, много не бегай! Уронишь ребёнка.

Нихаль сидела неподвижно, безмолвно, с задумчивым вгзглядом и по инерции слушала болтовню Бюлента. Он говорил кондитеру:

– Нет, нет, Вы не поняли! Не та, а другая корзинка, не видите? У неё наверху мешок, а между ленточками птичка. Я отвезу её старшему брату. Поняли, да? Бехлюль Бею… Он всё время привозит мне шоколад. Конфеты положили? Положите также десять абрикосов! Хорошо! Хоть бы не помялись!

С большой осторожностью он будто взял корзинку из рук кондитера и сказал: «Пусть лежит здесь, у меня на коленях!» – а потом снова приказал вознице:

– Мост! К мосту! Мы всё купили. Быстрее, не успеем на пароход, бегом, бегом… Что мы скажем отцу, если опоздаем?

Шайесте снова крикнула издали Беширу:

– Сейчас ты ударишься о тумбочку. Тоже мне! Слушаешь, что сказал ребёнок.

Бюлент теперь подражал мадемуазель Де Куртон и говорил по-французски, как она, держась за голову двумя руками:

– О! Будет казаться, что нас уносит вихрем.

Потом он крикнул по-турецки вознице, но на турецком языке мадемуазель Де Куртон:

– Вёзуниса, стои! Стои!

Бюлент так хорошо подражал манерам, тону и беспокойству старой гувернантки, что на тонких губах Нихаль показалась улыбка. Вдруг она услышала рядом голос мадемуазель Де Куртон:

– Нихаль! Это Вы стучали в мою дверь?

Вздрогнув, будто очнулась от глубокого сна, Нихаль встала и секунду не могла ответить; потом вспомнила, сразу почувствовала сердцем приближение неизвестного несчастья и сообщила:

– Я сказала Вам спуститься к отцу, он хочет Вас видеть.

Она стояла, словно хотела ещё что-то добавить. Потом не сумела найти, что можно добавить, отвела взгляд от мадемуазель Де Куртон и села.

Когда старая дева спускалась вниз, она опять наблюдала за Бюлентом. Бюлент забыл, что приказал вознице ехать к мосту. Теперь они ехали от Таксима. «А! Остановимся здесь,» – сказал он. «Погуляем немного в саду.»

Нихаль не сводила глаз с фаэтона Бюлента, однако уже не слышала, что говорил брат. В её крошечном уме будто разорвалось чёрное облако и всё заволокло тьмой.

***

Вечером за столом все, кроме Бехлюля, молчали. Усталый Бюлент хмурился, ему захотелось спать раньше обычного. Наверное, Бехлюль рассказывал странную историю… Он смеялся, когда рассказывал, его смех передался даже Беширу, стоявшему позади Нихаль.

Нихаль не смотрела на него. что-то привлекло её взгляд; она увидела, что улыбавшийся, чтобы казалось, что он слушает Бехлюля, отец смотрел на неё странным, словно выражавшим жалость, взглядом. Это взгляд разозлил её, она отвела глаза, но постоянно чувствовала тяжёлый взгляд отца.

«Дочка! Сегодня вечером ты опять не ешь мяса?»

Этот вопрос каждый раз повторялся за столом. Она через силу ела мясо. Для Аднан Бея это всегда было проблемой. Она, давясь, ответила: «Я ем, папа!» Кусок у неё во рту становился больше, она не могла его проглотить. Нихаль подняла глаза и посмотрела на сидевшую напротив мадемуазель Де Куртон. Старая дева смотрела на неё задумчивым и печальным, будто скорбным, взглядом. Вдруг она почувствовала глубокое сожаление под жалостливыми взглядами отца и старой девы, смотревших на неё словно со слезами. Два взгляда казались ей результатом встречи отца с гувернанткой, как если бы она увидела явное доказательство несчастья, которое пока не смогла обнаружить. Она всё ещё не могла проглотить кусок. Вдруг что-то застряло у неё в горле, она закрылась и заплакала навзрыд, не сумев вовремя сдержать хлынувшие слёзы.

***

На следующий день утром она вошла в кабинет отца и сказала: «Отец! Будете сегодня работать над моим портретом?» Потом подбежала, не дождавшись ответа на вопрос, который был поводом, чтобы войти, обняла руками шею отца, положила голову ему на плечо и сказала: «Отец! Вы всё равно будете меня любить так, как сейчас любите, да?»

Отец прошептал, целуя светлые мягкие волосы, касашиеся его губ:

– Конечно!

Нихаль замерла на секунду, словно пыталась найти силы сказать, потом, не поднимая голову с отцовского плеча, точки опоры, которую словно боялась потерять и не хотела отпускать, сказала: «Если так, пусть приходит!»

3

Насколько нарядными и эффектными были головные уборы мадемуазель Де Куртон, что делало их предметом насмешек Бехлюля, настолько, наоборот, простой и краткой была история её жизни. Её отец, потерявший последние крохи состояния на бегах на ипподроме Лонгшамп в Париже, уничтожил пулей свои мозги, которых могло хватить лишь на птичью голову. Мадемуазель Де Куртон, опоздавшая выйти замуж, должна была выбрать один из двух путей: или пойти на панель в Париже и запятнать благородную историю семьи, или до конца жизни найти приют у родственников в провинции как бедная, но благородная девушка. Она предпочла второе. Чтобы не оставаться в положении полностью полагающегося на чью-то помощь существа, а зарабатывать хлеб, который ела за столом, она взяла на себя обучение и образование детей в доме. Это изменило направление жизни мадемуазель Де Куртон. Однажды из-за небольшой обиды и возникшей вследствие этого возможности бедная благородная девушка из одного из уголков Франции приехала в качестве гувернантки в известную греческую семью в Бейоглу. Она прожила в Стамбуле много лет, не зная в других мест, кроме переулков и моря от Бейоглу до Шишли, от Моста до Бюйюкдере; особняк Аднан Бея был вторым и, наверное, последним местом её работы гувернанткой.

Нихаль было всего четыре года. Аднан Бею нужна была гувернантка. В числе первых пришли группы девушек, утверждавших, что они только что приехали из Франции, не признававшихся, что бывали только в одном, хорошо, если в двух местах, с плохо выученным в монашеском приюте или в швейной мастерской французским, который они пытались скрыть за фальшивым произношением. Аднан Бею не удалось встретить такую, которая смогла бы покорить его привередливую натуру. Два года проводились постоянные замены с тех, кого считали необходимым мягко отослать на второй же день, на тех, присутствие которых, наконец, можно было выдержать пару месяцев. Аднан Бей так испугался гувернанток, одна из которых заявила, что немка, а на следующий день оказалась софийской еврейкой, другая по приезду казалась вдовой итальянца, а спустя неделю не помнила, что солгала и проговорилась, что никогда не была замужем, что начал думать о другом решении для дочери.

Случай – при поиске гувернантки в Стамбуле можно верить только в случай – нашёл для Аднан Бея то, что он не мог найти: мадемуазель Де Куртон.

Мадемуазель Де Куртон стремилась попасть в Стамбуле в турецкий дом, пожить турецкой жизнью в турецкой стране… Когда она оказалась в особняке Аднан Бея, её сердце радостно забилось, словно она попала в дом своей мечты. Потом биение сердца превратилось в удивление. Она представляла себе большой холл, вымощенный мрамором; купол, поставленный на колонны из камня; диваны, отделанные кое-где перламутром и покрытые восточными коврами; женщин с голыми руками, окрашенными хной ногами, глаза которых подведены сурьмой, а на голове чадра, с утра до вечера спавших на диванах под аккомпанемент темнокожих женщин с дарбуками или не выпускавших из рук трубки, погружённые в рубины и изумруды гранёных кальянов сбоку маленькой серебряной жаровни, источавшей янтарный запах; она не допускала возможности, что турецкий дом может отличаться от легенд и мифов Востока, оставшихся в воспоминаниях западных писателей и художников. Оказавшись в роскошной, маленькой комнате для гостей особняка, она вопросительно посмотрела на проводника: «Вы уверены, что привели меня в турецкий дом?»

Старая дева никак не могла поверить, что обманулась в мечтах. Несмотря на долгие годы жизни в турецком высшем обществе, она хотела верить, что существовала предполагаемая ею восточная жизнь.

Не найдя того, что искала, мадемуазель Де Куртон в первый же день захотела вернуться обратно. И вернулась бы, если бы сразу не почувствовала в сердце смешанную с глубоким состраданием любовь к Нихаль, которая пришла с бледным, вялым, болезненным лицом, усталая и унылая из-за гувернанток, часто менявшихся в течение двух лет, и с трогательной покорностью протянула ей тонкие пальцы крошечной руки. В её сердце было большое желание любить. Постаревшая чистота бедного сердца, не знавшего матери, не полюбившего отца, не сумевшего почувствовать привязанности к кому-либо, бившегося без любви, всегда искала то, чему можно отдать себя; она дружила с детьми, прислугой, котом и попугаем в доме, где жила, и отдавала им спрятанные сокровища своего сердца. Но однажды она внезапно обнаружила пустоту в любимых вещах, с горечью увидела, что фонтан любви, текущий из её сердца, лился в бесплодную песчаную пустыню и стала врагом детям, слугам, кошкам, попугаю, которые пять минут назад были её друзьями.

Не выпуская руку Нихаль, она сказала: «Малышка, давайте я посмотрю на Ваши глазки!» Когда Нихаль подняла длинные светлые ресницы, кончики которых были загнуты вверх, что придавало взгляду выражение странной усталости, и посмотрела на неё с улыбкой, сиявшей весенней чистотой в голубых глазах, мадемуазель Де Куртон повернулась к проводнику и внезапно решила: «Да, я остаюсь!»

На следующий день она подружилась со всеми домочадцами. Не понимая языка, она сразу же полюбила Шакире Ханым, Шайесте и Несрин только за манеру с улыбкой говорить ей «Мадемуазель!»; подняла и подбросила вверх Джемиле, которая тогда ещё ходила вразвалку; погладила подбородок с маленькой ямочкой посередине постоянно улыбавшегося лица Бешира и сказала: «О! Маленькая чёрная жемчужина!» Она была очень довольна воспитанием и элегантностью Аднан Бея; показала ему свою предаанность, особенности за столом. Она не почувствовала явной любви к Бехлюлю, но и холодности тоже не почувствовала. Больше всех домочадцев, даже больше, чем Нихаль, она полюбила хозяйку дома.

Мать Нихаль была больна и беременна Бюлентом. Мадемуазель Де Куртон познакомилась с ней в самую последнюю очередь. Спустя два дня Аднан Бей лично отвёл её в комнату больной. Врачи не разрешали больной ходить и гулять; молодая женщина была заключёна в широком кресле у окна своей комнаты. Как только она увидела тонкое, худое лицо больной в обрамлении светлых волос, казавшееся ещё бледнее в белом платье, в сердце старой девы сразу проснулось сострадание. Больная почувствовала доверие, которое не смогли вызвать увиденные за два года лица гувернанток, к чистой жизни пятидесятилетней старой девы, которая держалась весело и спокойно, и с грустной улыбкой сказала с помощью мужа: «Надеюсь, Нихаль не очень будет беспокоить Вас. Она выросла избалованной, но в её характере есть покорность, которая с избытком заставляет простить избалованность. Я уже долгое времени не могу ею заниматься. Даже не знаю почему, может быть, из страха, что она останется без меня, я хочу как можно меньше видеть её и думать о ней. Это значит, что Нихаль оставляется Вам как сирота. Вы будете для неё больше матерью, чем учителем.»

 

Эти слова были сказаны дрожащим голосом под влиянием матери, которая больше боялась оставить своего ребёнка одного, чем умереть. Когда мадемуазель Де Куртон слушала Аднан Бея, то пыталась также понять душевное состояние больной и не сводила глаз с её лица, с которого слетали волны просящей улыбки. Последняя фраза тронула самую чувствительную, самую трепетную струну в её душе: Мама! Идея стать матерью Нихаль была самой большой болью среди всех лишений в жизни, находившихся глубоко внутри… Слёзы всевозможных лишений могут утихнуть в сердце бедных женщин, отказавшихся от женской судьбы, но лишь боль остаться лишённой материнства – это незаживающая рана, на которую постоянно капают капли яда. Считается, что природа поместила в глубине женской души колыбель, которая не терпит пустоты. В душе у старой девы тоже были пустая колыбель и похожие на плач колыбельные матери, желавшей хотя бы убаюкать пустоту. Она подумала, что последние слова больной заполнили пустовавшую колыбель и любовь, смешанная с благодарностью, привязала её к больной.

У мадемуазель Де Куртон были чувства, которыми она не могла пожертвовать из-за своего благородного происхождения. Когда она пришла в дом Аднан Бея, они повлияли на формулирование нескольких условий. Она не будет вмешиваться в уход за ребёнком, будет проверять одежду, но не будет вмешиваться в купание. У неё будет комната, будет сделано то-то и то-то… Условия были определены и считались такими же важными, как официальный договор. Вечером после встречи с больной мадемуазель Де Куртон попросила у Несрин горячей воды, чтобы перед сном помыть ноги ребёнку. Когда Несрин мыла ноги и смешила Нихаль, которая больше всего боялась щекотки на ногах, в какой-то момент мадемуазель Де Куртон забыла про своё благородное происхождение, села рядом с Несрин, закатала, чтобы не намочить, рукава, окунула руки в таз, взяла одну из маленьких белых ножек и, лаская и щекоча её, рассмешила Нихаль, словно преподав Несрин урок. Идея стать матерью для Нихаль отменила все условия.

Каждый день около полудня, после уроков, она брала ребёнка, шла в комнату больной и сидела, улыбаясь, пока Нихаль, не в силах усидеть на месте ни минуты, переворачивала всё вокруг вверх дном. Две женщины лишь выражением глаз изливали друг другу то, что было у них на сердце. Они слушали души друг друга в тишине и подружились, без слов понимая то, что хотели сказать.

После рождения Бюлента у больной начали проявляться признаки ухудшения и мадемуазель Де Куртон вместе со всеми поняла, что дети обречены остаться без матери. Больная протянула два года, словно постепенно умирая, как нежный саженец, который медленно засыхал в витрине. Наконец, Нихаль и мадемуазель Де Куртон отправили на остров Бюйюкада к старой тёте Аднан Бея. За пятнадцать дней, проведённых там, ребёнок ни разу не спросил о матери и не тосковал по дому. Только в день возвращения она вдруг поняла правду по заплаканным глазам встречавших и закричала:

– Мама! Я хочу увидеть маму!

Увидев вокруг несчастных домочадцев, отворачивавших лица, не в силах ответить, ребёнок бросился на землю и заплакал, корчась в нервных конвульсиях с воплем «Мама! Мама!», обречённым, к сожалению, остаться без ответа.

Тогда перед старой девой была поставлена возвышенная и священная по своей важности задача: заставить осиротевшего ребёнка забыть, что он остался без матери…

***

Некоторые подмеченные в Нихаль особенности пробуждали небольшой страх в её сердце. У ребёнка были странные, не поддающиеся анализу противоречия. Жалость к ней всегда преобладала в любви отца и домочадцев и чувство, что любят из жалости, делало ещё тоньше и чувствительнее больные, наследственно слабые нервы ребёнка. Это создавало вокруг неё атмосферу покорности и словно распространяло ядовитое дыхание, которое не погубит, но заставит постоянно увядать этот нежный цветок. Поэтому в Нихаль было сиротское страдание, вызванное плачущим выражением глаз окружающих. Может быть, это не привлекало бы столько внимания, если бы не причина. Противоречия делали яснее и определённее тонкость, вытекавшую из покорности. Были моменты, когда Нихаль вела себя настолько избалованно, что казалось, будто она вдруг стала другим ребёнком. Особенно с отцом она иногда становилась избалованным маленьким ребёнком, залезала к нему за колени и хотела поцеловать его губы под усами в месте, где жёсткие волоски не могли поцарапать, словно её не удовлетворяла любовь в такой степени и хотелось быть любимой ещё больше. Нихаль, казалось, постоянно пыталась убежать от непрерывно мучавших её грусти, тайных, глубоких сердечных огорчений, нельзя было ожидать, что она будет оставаться на месте дольше пяти минут, забавляться чем-то больше пяти минут,

Это особенно беспокоило мадемуазель Де Куртон. Она не могла заставить Нихаль полчаса аккуратно заниматься правописанием или играть на фортепиано; уроки постоянно прерывались и состояли из обрывков. Неведомым образом Нихаль усваивала такие постоянно прерывавшиеся уроки.

Если Нихаль не успокаивали истерика и пролитые слёзы, раздражительность продолжалась несколько дней. После слёз, конвульсий и топания ногами её лицо успокаивалось от усталости, будто она много спала, словно приступ утомил и заставил отдохнуть. Слёзы, проливаемые через неопределённые промежутки времени по неожиданным причинам, были следствием излишней хрупкости души и обязательно требовали выхода. Затем начинался период безумной радости; широкие холлы и большой сад особняка тонули в шуме бесконечных прогулок с Бюлентом, Джемиле и Беширом.

Мадемуазель Де Куртон боялась, как бы худое, тонкое тело Нихаль не сломалось среди этих крайностей, как тонкая, нежная, непрочная ветка, случайно попавшая в точку соприкосновения разных ветров.

Они подолгу обменивались мнениями с Аднан Беем, обдумывали разные способы, как можно уравновесить темперамент ребёнка, смягчив, насколько возможно, эти крайности! Но нервная суета постоянно бунтовала против задуманных мер.

Трудности наблюдались особенно в руководстве отношениями с Бюлентом. Нихаль хлопала в ладоши и с радостью принимала известие о том, что из живота матери извлекут младенца, но после его рождения внезапно произошло изменение. Она придумывала всевозможные капризы, чтобы не уходить от матери, привычно приходя к ней один-два раза в день, не оставлять другим возможность заниматься новорождённым, забираться в кровать матери и всё время целовать Бюлента. Пока ребёнок неделю оставался в комнате матери, казалось, что Нихаль сошла с ума от ревности. Когда ребёнка пришлось забрать от больной и поместить в один из уголков особняка, к Шакире Ханым, стало ясно, что Нихаль забыла про Бюлента. Ребёнка приносили матери редко и тайком, Бюлента редко видели в особняке.

Позже ребёнка забрали от Шакире Ханым и спросили у Нихаль, можно ли передать его мадемуазель Де Куртон. Ей сказали: «Мы отдадим тебе Бюлента, будешь его воспитывать, укладывать спать, одевать, теперь он будет твоим.» Казалось, что Нихаль попалась на эту уловку. Она с безумной радостью согласилась с тем, что ей отдадут Бюлента и что Бюлент принадлежит Нихаль, только Нихаль и никому другому.

В ревности Нихаль не было коварства, которое почти у всех детей смешано с ревностью; она не кусала тайком ребёнка за палец и не щипала его тихонько за руку. В её ревности было что-то иное. Она оберегала Бюлента ото всех, а не всех от него и хотела быть к нему ближе всех, поместив себя между ним и другими.

В доме установился обычай (всё началось с шутки, постепенно стало правилом и приобрело силу обычая): когда что-то происходило с Бюлентом, обращались к Нихаль, через неё делали предостережения Бюленту и даже грозили ему.

Потеряв мать, Нихаль по неразличимому велению сердца ещё больше сблизилась с Бюлентом.

Природное чувство как будто побуждало маленькую девочку стать для младшего брата матерью, но такой матерью, которая ревновала бы ребёнка ко всем и у которой разрывалось бы сердце, когда до него дотрагивалась чужая рука.

Рейтинг@Mail.ru