bannerbannerbanner
Из деревенского дневника

Глеб Иванович Успенский
Из деревенского дневника

7

Надеюсь, что читатель поймет, почему в предшествовавших очерках я не коснулся той «крепкой думы», которая гнетет каждую крестьянскую голову «дома», у его домашнего очага, не на сходке, не у кабака, а под соломенной крышей своего дома. Браться за эту тему в беглом очерке – мне не под силу: так эта «крепкая дума» многостороння и мучительна и потому требует разработки обстоятельной. Имея возможность только поверхностно остановиться на этой стороне многочисленных крестьянских забот, мы можем указать лишь на то, что крестьянская дума одинока. В этом-то именно и заключается горе деревни: общественная мысль хлопочет о податях, о расходах на земство, на волость, на множество разновидностей всевозможных сборов или разрабатывает кабачный ритуал, и вот почему драма деревенской избы, тягота крепкой думы под соломенной крышей не выбралась из-под крыши на сходку. А в этой-то драме и есть настоящее дело: только бы она-то выбралась из-под низенькой соломенной крыши, только бы она-то сделалась достойною хотя такого же внимания, каким, например, пользуется «еще не пропитая» примычка, и в деревне в самом деле станет тесно, в самом деле станет душно в крестьянской избе. Как только это случится – конец кабаку, конец деревенскому навозу, деревенской пьяной драке, деревенской беспомощной болезни, бесследной смерти и всякому грабежу. Деревня немедленно «укупит» столько земли, сколько хватит глаз, и не будет ждать ни «черного передела», ни «генеральной межи». Деньги найдутся немедленно. Амбар будет выстроен гораздо лучше, чем выстроил его «красномордый»; мельница будет в исправности, учитель будет не такой, который сам ничего не знает, или не такой, который бьется из-за куска хлеба и которого гнетет презрением всякая деревенская шваль из породы Тит Титычей, а настоящий, знающий дело человек.

Как же вывести на дневной свет «крепкую» деревенскую думу?

Всякий раз, когда задаешь себе этот вопрос, утомленная обыденными порядками мысль непременно, неведомо почему – просто, кажется, ни с того ни с другого – вдруг выдвигает такой вопрос: «А откуда возьмут жалованье «им»?..» Это уж так как-то само собой является: до такой степени повсюду много всевозможных жалований и до такой степени не делается кругом даже ничтожнейших вещей без того, чтобы делающий не соприкасался с каким-нибудь сундуком. Какое обилие людей, примыкающих к сундукам, и как длинен самый ряд сундуков – судить не нам: пусть читатель представит себе это дело сам, и ему будет понятно, почему при решении такого трудного вопроса, каков деревенский, как будто ни с того ни с сего возникает мысль о каком-то жалованье.

VIII

Как дорог для деревни «разговорчивый человек». – Рассказ об одном добром человеке. – Коштаны и мироеды.

1

…Вспомнился мне еще разговор с одним крестьянином. Крестьянин – человек молодой. Очень часто он заходит ко мне, сидит, молчит и смотрит, что я делаю. Сидит молча часа два-три, потом уйдет. Иной раз разговорится. Впрочем, о современной крестьянской молодежи мы имеем намерение говорить особо, по возможности подробно, поэтому и полная характеристика молодого парня будет подробно изложена впоследствии. Теперь же скажу, что парень кой о чем крепко думает, хотел бы кое-что знать, видеть; но покуда ни до чего определенного не додумался: думает часа четыре подряд, вздохнет, а не то плюнет и вздохнет, и в конце концов уйдет.

Разговор зашел о новом волостном писаре, определенном на место того, который, как известно читателю моих деревенских заметок, уволен по случаю расхищений волостных сумм вместе со старшиною.

– Ну что ж, хорош новый-то писарь?

– Ничего, пущай…

– Не мотает мирских денег?

– Нету, покуда что не слышно.

– Аккуратен?

– Знамо что… А хуже прежнего-то!

– Как хуже? Ведь дело свое он справляет?

– Как не справлять, справляет – ничего…

– Деньги не ворует, не тратит?

– Это что говорить…

– А ведь тот дела запустил и деньги мирские брал.

– Да об этом и речи нет. Размотали деньги до последней полушки. Что худо – того уж хвалить нельзя, а уж что хорошо – тоже объяснить следует.

– Что ж в нем было хорошего?

– А вот что: разговорчив был. Только вот это самое. Больше ничего в нем и не было стоящего. Ну, а разговорчив – так уж насчет этого цены нету! К нему, бывало, зайдешь по своему делу: дела не сделаешь, а не отвертишься, сидел бы да слушал, А этот что! От этого слова путного не дождешься. Такая необоюдная дубина!

– Да ведь дело-то делает?

– Да, он делает; пес с ним и с делом, делай его. Про то говорю: старый писарь и дела не делал, да был обоюдный человек: разговором был хорош. Обо всяких, например, делах, обо всех предметах, или там война например, или же там про разные статьи, как печатают, – до всего доходил, все знал; говорит – не наслушаешься. Вот чем был хорош, а насчет делов, так это для нашего брата все одно: хорош ли он, худ ли – нашему брату не велика прибыль.

И так хвалят того самого писаря, который на мирские деньги, как известно из учета, выписывал газеты. Поверьте, что даже простой разговор, не о том, о чем «калякают» миряне, и тот – в деревенской жизни новость, и притом очень большая.

Между тем, как известно, в деревне не видать «разговорчивого человека», хотя ему и было бы о чем поговорить здесь, и говорил бы он всегда от сердца, хотя и о самых обыкновенных вещах, потому что всегда его речи возбуждаются фактами окружающей действительности, а частица его речей – нет-нет да и перейдет прямо в жизнь, на глазах «разговорчивого человека». А ведь «разговорчивых людей» у нас немало, да разговаривают-то они всё в пустых местах, там, где вовсе в них и не нуждаются. Не только «разговаривают», а даже прямо поедают сами себя, истощаясь, изнывая в чисто теоретических разглагольствиях.

2

Некоторое время знал я здесь одного молодого человека. Андрей Васильич Соловецкий[24] был сын причетника, человека, обремененного семьей, нуждой во всех возможных видах, в таком удивительном совершенстве разработанных на русской земле. Неволя заставила его жениться, неволя заставила гнуть шею перед батюшкой, перед всем приходом, перед каждым мироедом, и притом перед каждым отдельно, на свой образец, гнуть из-за того, что у него семья, которую человек не желал иметь (вот какие бывают на Руси положения!), но которую нельзя бросать. Можете представить весь холод такого существования, весь гнет унижения, всю громадность размеров поругания над человеческим достоинством! Андрей Васильич с детства не слыхал ничего, кроме горького, слезного ропота отца, матери, детей на свое существование, на безвыходность и ужас этого существования.

Всякому известно, что причетник, с семьей человек в шесть, всегда бедней бедного мужика; что для его детей крестьянский двор, где все свое, где никто его не сгонит с насиженного места, – предмет зависти. Андрей Васильич до четырнадцати лет оставался неграмотным; все эти годы работал около дома, как работает простой мужик; он знал, как ходить за скотиной, как ее убирать, пасти, знал, как пахать, боронить; радовался при урожае, горевал – и горько – в засуху, словом, вся крестьянская забота была ему так же близка, как и всякому крестьянину. Но, кроме этой заботы, он, как челввек, поставленный в худшие условия, чем любой крестьянский мальчик, завидуя, изучил, приметил все хорошее в крестьянском житье-бытье, приметил потому, что в его жизни этого не было. Мало того: как член семьи, которая то ожесточается на судьбу, то, измученная, покорно возлагает яадежды на бога, он не раз в жизни, вместе с семьей, имел случай быть действительно спасаемым – и именно крестьянином.

В глухую зимнюю ночь, во время отсутствия отца, который ушел в город хлопотать о переводе в другое место и не возвращался и не шел домой целый год, когда семья съела все, что было в доме, когда ребята буквально «кричали» от голода, мать сказала маленькому Андрею: «пойдем!» И пошли они за господские амбары воровать… Андрей Васильич и до сей поры не забыл этой ночи, этого ужаса, который охватил его душу от воя ветра, от страха быть пойманным и от жгучего, стыда…

И вдруг – господь спас их: «откуда ни возьмись» – крестьянин. Кажется, он темною ночью пробирался из лесу с мирскими дровами… Он сам знал нужду и сразу понял, зачем пономариха с сыном толкутся за амбарами…

– Власьевна! – сказал он тихо. – Что ты это?.. Парнишку заморозишь!.. Сажай его – довезу до дому.

Довез, дал и дров и хлеба. Буквально спас.

Через год от отца пришло письмо: оказалось, что он получил место уже в другой губернии, куда пошел пешком, а не писал потому, что писать было нечего – не поможешь. Целый год он по грошам собирал деньги на переезд семьи и теперь вот посылает десять рублей. Он знает, что за эти деньги нельзя доехать: так далеко он забрался; но пишет, что больше нет, достать негде, «как знаете, больше моих сил нет!» На переезд за одних только лошадей требовалась сумма по крайней мере раз в семь более присланной; и что же? – опять бог спас, и опять в лице крестьянина: нашелся человек, «пришел сам», который взялся отвезти и за десять рублей – ради христа потрудиться… Отвез, да еще всю дорогу, около месяца, бог его ведает как, кормил семь человек…

Немного, правда, было таких случаев в жизни Андрея Васильича; но то, что было, оставляло след неизгладимый, вековечный, навеки посевало в сердце впечатление красоты души этого заскорузлого, грубого, безжалостного крестьянина… Таким образом, Андрей Васильич знал крестьянина, как человек подневольный, больше, чем крестьянин знал сам себя; он знал его и грубость, и беспечальность, и желание гнуть в дугу; но знал и силу крестьянского великодушия, и доброту, и понимание чужой нужды, беды…

 

На четырнадцатом году отец хотел отдать его к мужику в кузню, в ученики. Мать заступилась и, после целого месяца жестоких ссор с отцом, настояла на том, чтобы везти неграмотного уже четырнадцатилетнего мальчика в духовное училище. В городе, в семинарии, у Андрея Васильича был брат, тоже с детства измученный нуждой и уже знавший, что будущая жизнь его – та же нужда, так как сердце говорило ему, что отец недолго наживет, что семья только и надеется на него. И вот ему предстоит уже помочь семье: поместить в училище неграмотного парня… Какие всё задачи достаются на долю этих тружеников! Как, в самом деле, поместить неграмотного в училище, где требуется экзамен? Но находятся добрые люди, советуют, «выбирают время», и Андрей Васильич попадает в училище…

Выбран был какой-то особенный момент, когда могло совершиться такое дело. Жена смотрителя – женщина горячая, всегда суетится, спешит; задумает что – все вдруг; в субботу смотритель и смотрительша ездили ко всенощной, в седьмом часу: тут обыкновенно в доме идет содом – смотрительша в суетах, шумит, торопится… Смотритель обыкновенно сам не свой, тоже как оглашенный… Все это было исследовано, и устроено так, что неграмотного малого всунули к смотрителю в самый разгар сборов ко всенощной… Как и следовало ожидать, смотритель, «обыкновенно в это время как оглашенный», бормотал впопыхах: «не время», «не время»; его просили проэкзаменовать, потому что мальчику негде жить и надо либо поступить сейчас на казенный счет, либо уехать назад. Смотритель, задавая какой-нибудь вопрос, конечно впопыхах, спрашивал: «Кто сотворил мир?» Но жена не давала покою, и экзамен прерывался… Впопыхах, наконец, смотритель, как бы выбившись из сил, сказал «Ну, пусть остается…» И оба с женой, еле переводя дух от усталости, уехали ко всенощной, а неграмотный был принят.

Семинарского житья-бытья Андрея Васильича я описывать не буду. Труженик-брат на своих плечах вынес его из беды, которая ежеминутно могла разразиться, ежели бы открылся обман. Работая до упаду днем над своими уроками, он по ночам работал с братом: одновременно он учился читать и писать и наизусть, со слов брата, выучивал все заданные уроки. Через год такой муки Андрей Васильич, наконец, справился, стал настоящим, не поддельным учеником, пошел по обыкновенной семинарской дороге, и пошел хорошо.

3

Я познакомился с ним в то время, когда он проживал у дальнего родственника из духовных, верстах в десяти от той деревни, где пришлось жить и мне. Кто-то из заезжих крестьян, услыхав, что в контору требуется грамотный человек для переписки прошлогодних счетов и отчетов, указал на Андрея Васильича, присовокупив, что парень этот больно добер, только бы ему маленько с делами справиться…

Написали Андрею Васильичу записку с предложением работы, предложили рубль серебром в сутки и сказали, что работы хватит на месяц, а то и на два. Приехал он немедленно, в восторженном состоянии, с множеством планов: главное – ехать учиться. По приезде Андрей Васильич сейчас же сел за работу и недели две подряд корпел над всевозможными счетами. Казалось, он ни о чем другом и не думает, как только об этих счетах, о том, чтобы рублей не записать в копейках; а если придется сходить куда-нибудь, так только по делам, все насчет тех же цифр, рублей и копеек, а между тем его деревенское происхождение, его знание деревенской жизни, деревенских речей, манер, лиц – все-таки сделали то, что он в эти две недели не только знал деревню, но уже вошел и в ее интересы. Припомните, какое значение в жизни его имела деревня, и вы поймете, что не войти в деревенские интересы для Андрея Васильича не было возможности. Прошло два месяца; счеты были окончены, а Андрей Васильич не мог ехать, всё дела, то то, то другое. Он продолжал проживать, то есть спать и обедать кой-где, где застигнут обстоятельства; в то же время деревенская печаль, постоянно трогая его за сердце, понемногу втягивала да втягивала его в самую ее глубину.

Свалился с крыши человек, плотник, лежит и не дышит. Разумеется, никто не знает, как и чем помочь.

– Позови-ко Андрей-то Васильича!.. – говорит народ.

Андрей Васильич приходил. Оказывается необходимым спирт, нужна перевязка.

Сторож-солдат, находящийся среди зрителей, объявляет, что у него есть, например, одна штука, и бежит за ней. Скоро он возвращается с бутылкой, в которой какая-то жидкость.

– На-ка, погляди, что такое? Стоит в чулане уж второй год: не то лекарство, не то что; пес ее знает, что такое. Пробку объедает, и дым валит… А штука крепкая – одно слово!

– Чего лучше! – говорят в толпе, – обдай ему спину-то, оно жаром его очувствует.

Бутылка дымится и, точно, объела пробку, но что такое в ней – никому не известно.

– Ишь пес какой, лютая, шельма!.. – толкуют в толпе.

А Андрей Васильич сгорает со стыда: он также не знает, что за пес в бутылке, и хоть настоял на том, чтоб не поливали этой жидкостью спины плотника, но горько пожалел о своем невежестве. Плотник очнулся, а Андрей Васильич, разыскав какой-то старый лечебник, всецело отдался изучению его. Стыд незнания, так осязательно доказанный ему жизнью, мучит его. Куда ни пойдет – лечебник у него в руках.

– Что, Андрей Васильич, жена моя помирает быдто, – говорит мужик.

– Чем она больна? давай я по лечебнику…

– Да пущай ее помирает… Право!

– Как так, зачем?

– Не по душе мне она… Пущай, не трожь ее, помирает! а то ей хуже будет… Из всех сердцов она меня выводит… потому – хитрая, язвенная женщина. Меня на ней насильно женили.

Идет рассказ о насильственной женитьбе, о злом характере жены, которая виновата тем, что не спросила у жениха до свадьбы – хочет ли он взять ее, а пошла с первого слова. Андрей Васильичу есть что сказать, хоть все, что он говорит, – всё вещи старые, всем известные. Но тут в деревне они нужны.

– А лечить все-таки лечи. Это нельзя. Поезжай к фельдшерице, привези!

– Куда я в евтакую погоду? Это и сам замерзнешь.

– Поезжай непременно!

– Да у меня лошадь споролась; играла да на кол грудью наткнулась, на левую переднюю не ступит.

– Да что же ты за чорт после этого! Бессовестный ты человек! Мало колотил ты ее, теперь бросил умирать как собаку! Найми у мужика, ежели своей лошади нет.

– На что я найму? У меня и гроша за душой нету.

– Ну так я тебе найму. Пойдем со мной!

– Да по мне – нанимай…

Андрей Васильич занимает рубль серебром у мужика, члена банка. Мужик дает ему деньги и говорит:

– Ты вот что, Андрей Васильич, ты хошь и три возьми, да распутай ты меня с банкой с эстой! Ведь ночей не сплю. Народ говорит: «нажился»… Черти эдакие! А я тебе, по чистой вот по совести, какая бывает у человека совесть, например, чистая!..

– Ладно, ладно…

И еще раз жизнь втянула Андрея Васильича в маленькое, но серьезное дело – в семейную драму… Поправившись, больная идет к нему благодарить и рассказывает, что во время болезни родные, мать родная и сестры, выбрали у нее из сундука всё до нитки: «думали, умру!» «Муж в ту пору тоже моей смерти дожидался, а теперь вот, когда бог помог встать, заступаться стал». Муж, точно, стал совсем другой: горой стоит за жену или за имущество – неизвестно. И опять Андрей Васильичу, как человеку деревенских интересов, нельзя не вступиться в дело.

4

Покуда он участвует во всех семейных сходках, покуда он с величайшими усилиями добивается «уступок», то есть покуда, благодаря ему, родители возвращают взятые вещи, возвращают медленно, с промежутками, по полотенцу, по паре чулок, народный говор тянет его в банк: «разбери!» Но, прежде нежели взяться за дело и разобрать как следует, надо отдать рубль серебром члену, которого обвиняют в растрате. Андрей Васильич решается наняться на эту работу у товарищества. Происходит самый обыкновенный наем.

– Много ль тебе надо-то?

– Да вы дайте мне, чтоб хватило и на еду и на табак.

– Много ль?

– Да рублей восемь.

– Это в год, что ли?

– Как в год, в месяц!

– У-у-у ты, боже мой! Куды этакую прорву… Это и совсем банку пристановить надо… Табаку на столько рублев!..

– Дураки вы этакие! – кричит кто-нибудь из тех, кто расслышал, в чем дело. – И на пищу и на табак.

– Больно жирно восемь-то рублев… Этак по восьми-то рублев будем проедать, так нам и с банкой надо по миру пойти.

– Да вы сосчитайте, много ли я прошу-то.

– Клади на счетах!.. Давай счеты! Это лучше всего!

– Он тебе на сорок насчитает! Счеты-то велики!

– Клади, клади!.. Будет галдеть, дьяволы!

Раздается стук счет.

– Клади, – говорит Андрей Васильич: – на харчи хоть по пятнадцати копеек в сутки…

– Куды – столько! Это разор…

– Да ты скажи, – горячась, вопиет Андрей Васильич: – почем говядина? Ну почем фунт мяса?.. Ну?

– Теперь, поди, пост!

– Я говорю: ты скажи цену? Какая цена?

– Ну три копейки…

– Ну три фунта – девять…

– Да это лопнешь с трех-то фунтов…

– Лопну или не лопну – это дело мое! А меньше трех фунтов мне в день нельзя. Попадается кость – в ней тоже фунт целый пропадает весу-то.

– Верно! – раздается голос.

– За три заплати, а уж трех фунтов никогда не принесешь.

– Вер-р-рн-а! – утверждают. несколько голосов.

– Так как же ты хочешь, чтобы на обед и на ужин хватило меньше трех фунтов! – с горьким упреком говорит Андрей Васильич.

– Что ты его слушаешь, – раздаются сочувственные голоса. – Он сам не знает, что у него язык болтает… Ладно! Бери на три фунта – чего там, авось не проешь.

Едва улаживается дело с мясом, как вопрос о курительном табаке вновь поднимает целую бурю, и только после весьма продолжительных прений, оранья, брани, перекоров дело решается в пользу Андрея Васильича.

– Ладно! Пущай! – говорят одни.

– Шут с ним! – заканчивают дело другие.

И Андрей Васильич принимается за работу. Оказывается необходимым разобрать не только книги последнего года, но все банковые дела с основания, причем в течение последних двух-трех лет оказывается такая путаница, которую, кажется, нет никакой возможности разобрать, если основывать все дело на писаных документах и записях. Записи, вроде, например: «дано в кабак 10 р.», или: «Миридоновы за 22 фун. по 13 к. за вичину брата опсвятках повернуть в оборотные» и т. д., без означения года, месяца и числа, – записи, однако, свидетельствующие о том, что в кабак действительно дано, а Миридонова ветчина тоже действительно зачислена в оборотные, – все это требовало других, не писаных документов и разъяснений. Необходимы были словесные объяснения, расспросы и о ветчине, и о Миридоне, и о кабаке. Необходимо было поэтому перезнакомиться не с одной, а с двадцатью деревнями, необходимо было разъезжать по этим деревням, ночевать в избах, расспрашивать и Миридона и Миридоновых односельчан. При этом обнаруживается такая масса приятных и отталкивающих вещей, что знание народной среды, приобретенное в детстве и отрочестве, делается у Андрея Васильича еще шире. «Нет, – решает он: – сюда надо являться во всеоружии знания и опыта, а дела здесь – несть числа!» И мысль о знании мучит его. Дорабатывая банковое дело, он только и думает о том, хватит ли у него денег на пароход…

Наконец дело окончено: выяснены все темные места, все пропуски; все записано вполне, на основании всевозможных справок; с громадными усилиями достигнуто то, что из кармана лиц, заведывавших банком, были возвращены и десять рублей, данные в кабак, и деньги за Миридонову ветчину, словом – выяснена вся сумма недочета и по возможности, с ругательствами, бранью, проклятиями, возвращена в банковую кассу… Дело сделано старательно, справедливо, ничего не утаено. Лучше всех об этом знают виновные, и, по окончании Андреем Васильичем работы, чувствуя, что худое дело как-никак, а снято с их плеч, виновные в банковых беспорядках начинают относиться к нему с искреннейшей благодарностью. Они знают, что могло быть и хуже, что, несмотря на то что Андрей Васильич, кажется, уже до всего доходил, а в самом деле-то до корня не добрался, а без него – кто станет добираться? Такого другого человека не найти. Стало быть, самый корень-то так и останется в забвении.

– Спасибо тебе, вот какое спасибо! – искреннейшим образом говорит один из виновных. – Оправил ты меня!.. Я уж думал – Сибирь мне… Пойдем чай пить!..

– Нет, не хочу!

 

– С медом! Ну сделай милость, пойдем!

Другой, тоже из числа оправленных, зовет к себе:

– А оттедова ко мне, бражкой угощу!.. уж как мы тобой довольны, вот тебе перед богом…

Нехорошо на душе у Андрея Васильича. Знает он, что люди эти не раз, во время банковой работы, оставляли у него на душе тяжелое, обидное впечатление.

– Обругать бы тебя надо, Игнатий Петрович! – говорит он одному из «оправленных»: – а не чай пить.

– Ну будет! Знаю я! Оставь это, сделай милость, пойдем!

– Да и тебя, Капитон Васильич! И у тебя рыльце в пушку! Уж извини…

– Мы что знаем? – наивничает Капитон Васильич: – мы нешто грамотные? Там писаря напишут бог весть что, а мы отвечай… Нашего брата и так уж пилили-пилили… Я с эвтой банки – ночей не спал… Бог с ней и с банкой! А доволен я, что по крайности ты меня выправил! Кабы помене ты с меня начету взял, я б тебя, вот перед богом тебе говорю, не то чтобы бражкой, а самым что ни на есть… да уж больно ты меня деньгами-то наказал…

– Мало, мало, Капитон Васильич!

– Да бббу-дет вам, христа ради! – умоляет первый из виноватых. – Пойдем чай-то пить, шут с ней и с банкой!

– Нет, погоди… Вот он жалуется, что с него много взято.

– Да пущай его жалуется! Перестанет…

– Да я и не жалуюсь. Благодарим, мол, покорно… Оправили… Ну маленечко многовато бытто.

– Нет, маловато, Капитон Васильич! Давай я тебе на счетах докажу.

– Нешто мы что знаем? На счетах все можно…

– Н-ну нет, брат! – сердясь уже, произносит Андрей Васильич.

– То-то мы не понимаем эфтого. А представляется нашему уму глупому – бытто лишки. Да это что уж! Бог с ними, не про это!.. А что благодарим – больше ничего.

Андрей Васильич не может не волноваться. Капитон хоть и говорит свои речи улыбаясь, но, очевидно, имеет против него зуб, неудовольствие и будет питать его непрестанно, сколько ему ни разъясняй, ни растолковывай. Это один из упорных деревенских земцев, смиренный, подхалимоватый, но злопамятный человек. У Андрея Васильича, знающего все это и не раз выводимого из всякого терпения людьми этого сорта, закипает желание во что бы то ни стало убедить этого земца, сломить его упорное отстаивание явной неправды, про которую знает сам Капитон, да не хочет сознаться.

– Нет, – говорит Андрей Васильич: – ты меня, Капитон Васильич, уж пожалуйста, не благодари, сделай милость. А вот что я тебе скажу. Я было собрался уезжать, думал, что дело это кончено; ну а теперь останусь… Давай опять всем миром проверять книги!

– Что ты! Что ты! вот еще затеваешь! – вопиют оба оправленные в один голос. – Ну ее к богу!

– Нет! – задетый за живое, говорит Андрей Васильич, – давай сызнова. Говори, на чем тебя обсчитали?

– Да будет тебе! Брось ты его, лысого дурака!

– Ну – в чем? – пристает Андрей Васильич.

– Али захотел, чтоб хуже было? А как накатают на твою лысину еще с полсотни – лучше будет?

– Да господи помилуй! Нешто я жалуюсь! – уж вполне виноватым тоном произносит Капитон. – Что вы это! Я только так, мол… Что вы нас, дураков, слушаете? Я нешто – что?.. Опять считать! Нет, уж увольте, и так она вон где, банка-то…

– А надо бы тебя, Капитон Васильич, поприжать! Погоди! Ей-богу, я опять засяду. Я сорок рублей записал на жалованье письмоводителю, то есть будто бы себе, а ведь эти деньги прямо надо с тебя взять.

– Помилуй, что ты! Господи боже мой! Чай, и этого будет! Еще сорок! Нет уж, сделай милость, ты это оставь…

Капитон начинает уж умолять. Андрей Васильич доказывает ему, что он не будет вновь поднимать этого дела потому только, что ему надо ехать, а то бы следовало пробрать Капитона Васильича и не так… Дело кое-как улаживается. Андрей Васильич чувствует, что он делал дело правильно, как мог, никому не помирволил и что протест Капитона он, по совести, имеет право оставить без внимания, хотя знает, что Капитон, испуганный перспективою переучета, только притворился вполне удовлетворенным и что ушел он домой все-таки со злобой в сердце.

24Андрей Васильич Соловецкий. – В этом герое, по свидетельству современников Успенского, – писатель изобразил А. А. Александровского, судившегося за революционную деятельность по процессу 193-х, был оправдан, после чего в Самарской губернии работал в качестве приказчика в имении К. М. Сибярякова.
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23 
Рейтинг@Mail.ru