bannerbannerbanner
Лист лавровый в пищу не употребляется…

Галина Калинкина
Лист лавровый в пищу не употребляется…

– Папа, ппессимизм не способствует пищеварению.

– Да, друзья мои, выпьем ещё по одной. Берег для случая. Вот нынче случай и настал. Великолепное французское Го-Брион. Правда, его лучше бы не ботвиньей закусывать. Со встречей!

– Со встречей!

– И за бборьбу! Идем в протест!

– Я не указ вам, но герои не созывают на подвиг. Они молча сами на него идут.

– И ввсё же, Николай Николаич, не отходить! Нне играть в пподдавки.

– Таких наивных первыми в расход.

– Никола, злобнее ты сделался. Не пугай мальчиков. Мы при разных властях пожили. Нам интересно продлить, сравнить, увидать, что станется. Им важно, чем и как жить нынче.

– А чем? Мы прежде рядились с никонианами, чья правда выше, чья вера из начал вышла. А пришёл красный петух и курицу заклевал, яйца вдребезги разбил. И выбирать нечего.

– Ничего не кончилось. Сынам нашим всё одно выбираться на путь свой. Я вот желал Константина по врачебной части определить. Не случилось.

– Что же ты, Котька, в лекари не пошел? – Лавр открыто улыбался другу.

– Рродственной благотворительности боялся.

– Буржуйские у вас предрассудки. А товарищи не стесняются протекций. У нас на насосной станции в главных ремонтных мастерских старик Хрящев слесарем трудился. А нынче собрали всякий сброд и над всем производством поставлен соглядатаем сынок того слесаря – Ким Хрящев.

– Гугнивый? – Лавр даже вперед подался от неожиданности, тоненько задребезжали бокалы. – Федька?

– Эй, не налегай, здоров стал. Говорят тебе, Ким Хрящев. Может, имя сменил. Нынче модно. В деле инженерном ничегошеньки не соображает. Зато ходит в кожанке с ленточкой красной в петлице. Из-под картуза чуб на глаза свисает. Председатель Технической коллегии и местного комитета. Управляет он, управляльщик. Без его слова ступить никуда нельзя. Вчера не дал мне звонок сделать из моего же кабинета. Пришлось с водокачки бежать на Сухареву водонапорную, чтобы дать распоряжение в два слова. Там резервуары давно ликвидировали, а компрессоры стоят.

– Да как же? Старейшего работника и сместили?

– Чуба не отрастил.

– А чего Вы вволнуетесь? Может, дать им обгадиться?

– Мальчишка! Сообрази узел: Мытищинский водопровод, акведук на Яузе, Алексеевская водокачка, Крестовские водонапорные и Сухарева башня. Паровые насосы, компрессорная станция, контрольный водомерный пункт – мощь! Сбой в одном отрезке, и полгорода без воды.

Колчин шумно выдохнул и продолжил.

– По правде, и у самого такие мыслишки бегали: глаза закрыть. Думал, всё кончилось, кончилось. Но страшные слова – саботаж и контрреволюция. А того страшнее…

Колчин снова вздохнул и взглянул на священника. Протоиерей смотрел мимо него, будто безучастен к разговору. Но вся его поза в сосредоточенности своей выдавала крайнюю степень внимания.

– Застрелиться хотел. Стыдно жить. Ежедневный страх разъедает сердце. Мощности встанут и крах: Москва без воды в зиму. Долг. Кто на меня его взвалил? Да, никто. А этот «Тяпляпстрой» всё митингует и собранья проводит: кого выдвинуть, кого задвинуть, как у Бахрушинского приюта зданьице оттяпать, как профсоюзные взносы с работяг собрать. Тьфу… Виноват я, о. Антоний, грешен. Но душу свою я им не отдам.

– А я считал, мне хуже всех… После смерти супруги тоска невыразимая. Дошло дело до слез. Переменили жительство. Как же мы не чутки к чужому горю! Господь в нас дух раздувал, а мы все – тёплые.

В прихожей слабо тренькнул звонок. Переглянулись. Послышалось? И снова вкрадчиво: треньк. В глазах один вопрос: кого Бог под ночь принес. Чуть замешкавшегося племянника в дверях столовой придержала тётка несколько изумленным выражением лица.

– Я упредила, профессор на дому не принимает. А он, не раздевшись…

– А я по частному случаю, – возразил из-за плеча хозяйки густой баритон.

В прихожую протиснулся худощавый мужчина, вымокший под дождём. Хозяйка удалилась: разбирайтесь сами. За стенкой всхлипнул ребенок. Профессор молча предложил пройти.

– Приветствие моё собранию. Дождь, знаете ли. Последний зонтик утерял.

– А у вас всё теперь последнее, – не преминул заметить Колчин. – Жизнь донашиваете и новой не достать.

Подсчитав в уме, сколько не принимал у себя Черпакова, поди около двух лет, профессор опамятовался и пригласил позднего гостя к столу. Гость повесил на спинку стула плащ и, не заставив просить дважды, уселся возле Колчина, напротив Лавра.

– Но как хорошо у вас тут! За чаем и вином, при лампе. Мягкий свет. Белые скатерти. Такая полная жизни картина, почти идиллия. Только без дам и водочка не забирает. Согласитесь, из всех нынешних странгуляций тяжелее всего снести отсутствие прислуги и профур.

– Истинное безверие! – настоятель отсел от стола в кресло-бержер.

– Я, собственно, по делу-с, – принялся извиняться Черпаков в ответ на опустившуюся над столом тишину и выложил на стол цибик с этикеткой «В.Перлов с сыновьями». – Вот и чаю перловского прихватил. По случаю достал, настоящего, довоенного. Через важного человека. «Инжень, серебряные иголки».

– Теперь все довоенное. Всё бывшее кругом. Нынешнего-то у вас нетути! Не создали! – не унимался Колчин. – И мы все бывшие… Не люди, а чердачный хлам.

Черпаков не поддавался.

– У Перловых не всё конфисковали ещё. Как на Первой Мещанской лавку закрыли, остался магазин на Мясницкой, ныне Первомайская. Старшие сыновья за границу галопировали. Приказчики приторговывают на свой карман. Теперь вот пролетарии свое «Чайное Товарищество» открыли.

Едва договорив, принялся жадно запихивать в рот остатки кулебяки. С полным ртом промычал «за здравие», подняв бокал красного, предложенный профессором. Дожёвывая, вскочил и двинулся вкруг стола, оглядывая убранство столовой. Все услышали не вписывающийся в обстановку, чужеродный запах; но ещё не определили, чему приписать его происхождение.

– А я вас по записке сыскал… Здесь потеснее будет. Комнат в пять квартирка-то, а то и в четыре. Некомильфотно. В новом стиле, так сказать…демократическом. Ну так-то и лучше, не уплотнят, если достаточно народу проживает. Ребеночек к тому же. Внучок Ваш? А сын подрос, возмужал. А… вот и Лантратовых сынок. Не узнать. Разве по взгляду. Всё так же неприрученно глядите, как лис-корсак. Да, бежит времечко, прошлые дети – бородачи! Слыхал, уехали Лантратовы, стало быть, вернулись. Вот так новость! Сейчас все уезжают. Бегут с корабля, а вы на трап лезете?

– Да, присядьте Вы. Будет волчком вертеться… – одёрнул хозяин, видя, как остальные крутят шеями вслед непоседливому гостю, приглядываясь к человеку, но не поддерживая разговора.

Все подметили некоторые перемены в Черпакове: заметное похудение, словно бы вытянувшийся череп, больше прежнего оттопырившиеся уши, особенно одно – вислое к низу, взгляд перескакивающий, скользящий. Весь его облик слегка полинял и выцвел, убавилось вертлявости. Голос остался прежним, густым и насыщенным, но обрёл заискивающие ноты. В жестах и движении оставался театральный эффект, расчёт на публику. И всё же, что-то не то, не то. Будто даже театральщина дается с трудом: вместо солиста-доместика ужимки игры каботина.

– Вошел, не поклонившись вашим образам. А могу и теперь соблюсти, так сказать.

Черпаков повернулся в красный угол и принял нарочито подобострастную позу.

– Оставьте, – строго оборвал Евсиков-старший.

Присев, Черпаков тут же вскочил.

– Анекдот слышали? Сидят за одним столом никонианин, старовер и безбожник… Ээ…, пожалуй, в другой раз расскажу. Сколько новостей восхитительных накопилось, не поверите!

– Кадушкой сырой пахнет, – заёрзал вдруг Колчин.

– Шубинского помните? Да и как не помнить. Имущество его изъято, имения национализированы в доход новой власти. Усадьбу ему одну оставили, ну, не усадьбу, три комнаты…и прислугу позволили, но не из своих…от Советов кто-то. Так бежал! Бежал-с! А ведь приготовлял революцию, вот своими оправданиями стачек – приготовлял! Щадил каракозовых.

– Распаренным березовым листом, – поддержал Колчина профессор.

– Сафо нынче играет старух: боярыню Мамелфу Димитровну, княжну Плавутину-Плавунцову. Из усадьбы её не выселили, но уплотнили. Живёт в коммуналке с работниками канатной фабрики. Павлинов – в отставке, в изгнании, в забвении.

– Или дубовым.

– Антрепренёрша Магдалина Неёлова из ревности застрелила своего друга-артиста. Да, вот ведь как, не все Магдалины – мироносицы.

– Дубовый не пахнет.

– Карзинкина сняли с директоров Ярославской мануфактуры. Предложили ему место помощника бухгалтера в его же собственном деле. Ну, что за фортель?!

– Тимьяном ннесёт.

– Рязань воюет с Коломной, Туголуково с Жердевкой. Жесточайшие войны местного разлива. Хи-хи…

– Веником банным.

– У Лямина-ткача городской дом и дачу в Сокольничей роще отобрали без возмещения убытков.

– Оппределенно веником!

– Говорят, председатель ихнего ЦИКа Аарон Свердлов прежде фармацией занимался. Нынче правят фармацевтики.

– Травят?!

– Правят! Что в ступах толкут? Хи-хи…

– Коллега, а Вы сами-то на какой ниве трудитесь? Домашних животных в городе поубавилось. Есть ли нынче хлеб у коновалов?

– И верно, ветеринария в упадке. Но свезло достать прекраснейшее место! Нынче служу санитарным врачом в банно-прачечном заведении. Не прибыльно, но почётно. И продовольственною карточкою обеспечен, и уважением. Да-с.

– Банно-прачечное заведение? Забавная конфигурация. Удается, стало быть, ладить с новой властью?

– Говорят, большевики скоро лопнут. А по мне так один чёрт, только бы сидел крепко.

– Антихрист так антихрист?! Хай гирше, та инше? Ослиное мышление.

– Погоди, Николай Николаич, дай товарищу высказаться.

– Я не знал, как вас фраппирую. Но от бесконечных перемен власти можно умом тронуться. Советы так Советы. По слухам, на фронтах у красных всё шатко, господа. Глядишь, к весне сойдет пелена. Вместе с талым снегом-с. Вот недавно к Троице в Листах на лафетах гробы свезли. Народ бегал глазеть, и я не преминул. Лежат комиссарики не красненькие, а синенькие, с пустыми глазницами, с губами рваными, как пакля. Хи-хи.

 

– Надеешься, значит, апологет? Третью весну ждёшь? Но кто им сочувствует? На чем держатся который год? Кого ни спросишь, все против. А большевики на престоле.

– Спасительная чума. Отпадут они струпьями, я вам как ветврач говорю.

– А заслужили мы свет? – глухо из полумрака откликнулся настоятель.

– А если и сойдут весною, с чем останемся? – горячился заведённый Колчин. – С фекалиями? С оборотнями? С нехристями? Точно живем в Средние века, а не в эпоху цивилизованности. Да, впрочем, стыдно говорить о прогрессе, когда всё вокруг загажено. Потихоньку лишаемся культурных приобретений для здоровой жизни. Зубного порошка не найти! А на базаре он за баснословные деньги. Мела в стране нет, я вас спрашиваю? В ваших красных банях помыться – мука и разорение. В очереди отстоишь три часа. На вход – такса, на стрижку ногтей – такса, на выдачу огрызка мыла – такса. Получи номерок на мойку, номерок на парилку, номерок в раздевалку. Всю страну в очередь поставили! Стоят мужики да бабы с талончиками, узелками и чемоданчиками, как котомники последние. Штамп тебе в паспорт хрясь: помыт. А ты вон иди, ты третьего дня мылся. Скоро и канализации лишат, опять на жёрдочке над ямой выгребной висеть будем. В обывательских головах горожан ад устроят, где ничего помимо низменных забот не удержится. Одни только нужники искать станем.

– Мысль наглядная: низвергнуть, заставить человечишка радоваться любому всему. Но, Николай Николаич, будь осторожнее.

– Господа, я не из ВЧК, при мне можно. Хотя агента одного знаю лично. Варфоломеев. По прозвищу «Капитан». В баню к нам ходит мыться. Хи-хи. Требует у банщиков особым образом тимьян запаривать. И под лицо ему кладут на массаже. Товарищи прибрали банный вопрос к рукам. Услуги-с. Выгодно. А знаете, как ВЧК растолковывается? А вот как: век человека короток. Так что имею возможность обеспечить банным ордером и составить протекцию на омовение. Хи-хи…

– Хоть в шайку ко мне не лезьте! Где есть мыло, дело должно быть чистым. Не ходил в ваши бани и не загоните. Грязно там…

– На какую грязь намекаете? Не сексот. Приходите. И вашу кержачью кожу отмоют, попарят первый класс!

– Да он глуп!

– Оскорбляете? Теперь всех уровняли. И бывший кобелиный доктор не ниже инженеров.

– На таких и держатся большевички: глупых и беспринципных.

– Профессор, мне на дверь указывают. Проводите!

Евсиков-старший поспешно вышел из-за стола вслед за выскочившим без поклона Черпаковым.

– Вот тебе и четверток, – подытожил Лавр.

– Пподстрекатель?

– Провокатор? Новый человек? Нет. Попрыгунчик. Перепрыжкин. Любопытен, так как пованивает. Всё вонюченькое притягивает, не можешь не приоткрыть.

– Нелепая дурашливость. Гебефреник, – предположил профессор, вернувшийся с тенью озабоченности на лице, – Но напрасно всё же, напрасно ты, Николай.

За поздним часом, не сойдясь во мнении, разошлись. Прасковья Пална не дозволила будить Толика. Условились возвернуть ребенка назавтра к обедне. Провожая настоятеля, Лавр решился в дверях задать вопрос. Сегодняшним утром он входил к щепотникам, в нововерческий храм, искал среди погорельцев в закопченной церкви «Петра и Павла» своих: брата молочного и кормилицу. Священник цепко взглянул в глаза спросившему, как душу встряхнул, ответил: «Таковым не замирщишься. Что ставится в свет, становится светом». Шагнул было прочь и вдруг вернулся из задверной темноты: «Где Господь, спрашиваешь? Господь во храме Своём святом». И вышел в ночь. А у Лавра заныла макушка. Вот ведь какое дело, взял человек и просто вышел в темноту. Ушёл, а осталось ощущение чего-то значительного, как ливень, как снега. Тут же простился и Колчин.

Профессор вызвался помочь с разборкой следов застолья; Феня, приходящая прислуга, объявится не раньше девяти утра. Но урезоненный тёткой отправился спать. Перебирая под хмельком все события вечера: от сыновьего расквашенного лица до ссоры и досадной просьбы, задремал быстро. Как далеки и бесполезны казались теперь «восхитительные новости» Черпакова, из жизни невозвратной, будто бы уже не имевшей к ним никакого отношения.

Лавр и Евс спать не собирались. Жалко времени на сон. Всё же в комнате у Константина устроили Лавру постель, на какой тот еле поместился.

– Ллаврик, а пправду скажи, чего всё-таки ввернулся.

– Закопали колодцы?

– Ззакопали.

– Вернулся откапывать те, что отец вырыл.

– Да, вот и я всё приключений жждал. Скучно было, благополучие развращает. Теперь грянуло. Жживёшь…не понимаешь…чего Время от тебя ххочет…

Говорили долго, Котька сдался первым и перед рассветом уснул крепко, постанывая и вздыхая, но не ворочаясь. И как внезапно Коська объявился, будто ниоткуда, после находки с пожара. Просто вывалился из-за забора. Вот тебе «не гаси огонёк-то». Долго всматривался в квадрат окна, меняющий цвет. Но белого так и не дождался, сморило. Из темноты комнаты унесся куда-то в ещё большую кромешную темноту.

Колчин проводил священника до полдороги, на Первой Мещанской распрощались. Вернулся домой за полночь в бравурном настроении, словно не со старыми знакомыми, а с близкой родней повидался, словно кровь обновил. Нет, рано в расход, рано. Гнать постыдные мысли. Отбросить напрочь. Отец Антоний обещал подыскать в помощь человека из простых, но толкового и добродетельного. Надежных рук не хватает, сердца надежного. И теплом встречи отодвинулась на один вечер тревога за жену и сыновей, оказавшихся в Крыму, отрезанных линией фронтовой между белыми и красными. Что сбивает человека с ног необратимо: разруха жизни революцией или разруха личной жизни? И то, и другое губительно. И всё же, и всё же стоит ждать от Бога нечаянной радости.

Но более всех свиданию радовался Черпаков. Его не задевали насмешки инженера, ухмылки молокососов и даже откровенная негация попа не трогала. Он шёл пешком по ночному городу, довольно похохатывая: получил задаток от важной персоны с уговором, ежели устроит негласную аудиенцию у профессора на дому, получит вторую часть оговоренной суммы. Профессор согласился принять инкогнито.

Ранним утром Прасковья Пална собрала племяннику завтрак с собой. Евсиков-старший встал в приподнятом духе. Торопился в лазарет, прислушиваясь к звукам за окном в ожидании казённого тарантаса. Возница Полуторапавлов, старикашка, издавна работавший при лазарете, всякий раз подъезжал точно в срок. Как старик угадывал время, не имея часов, для профессора оставалось загадкой. Перед выходом взглянул на троих спящих мальчиков, сердце умилилось. И сверкнула мыслишка, а может, и нет никаких Советов, может, наваждение, морок накатил. Боже, Боже, было бы так! Но тут же будто кто задёрнул плотные шторы, и свет чаяний погас. Вспомнились Штольцер, Полуиванов, Черпаков. Хоть Черпаков и нездоровый человек, а прав кое в чём. Ведь вопреки навязываемому мировому пролетарскому счастью для каждого всё же имеет превышающее значение его маленькое обывательское счастье. Тихий свет елейника. Бархатная скатерть с золотой канителью. Фарфоровая чашка с пасторалью. Венские стулья вокруг стола. И чтоб ни одного пустого. Не в вещах дело, но в том, что они не дают забыть. Удовлетворение ищи в себе. В душе твоей есть мир древний, самородковый, смарагдовый мир, намного весомей и значимей навязываемой коллективности и общественности текущей жизни.

Перед выходом оставил записку сыну: «Сударь, Вы под домашним арестом. Вам строжайше предписывается постельный режим. Лантратова надолго не отпускайте. Феню отправьте с упреждением в Аптекарский.

P. S.: на буфете две контрамарки, Черпаков навязал».

Когда профессор в шевиотовом пальто с саквояжем в руке спускался по лестнице парадного, спину его догнал тёткин вопрос:

– А чего вечор банщик-то приходил?

– Банщик?

– Ну да. Сосед кумы моей из Левоновой пустыши. В Ржевских банях спины трёт.

Будто вовсе без рессор просипела на мостовой подоспевшая лазаретская пролётка. Профессор собрался было расспросить в подробностях, но, не ответив, махнул рукой и быстрым шагом прошёл к экипажу.

3
Дрездо и мыльник

Трамвайные пути огибали Трубную площадь, впихнувшую в приоткрытые окна вагона звуки живого рынка. Квохтанье и курлыканье птичьих рядов перебивалось собачим лаем и щенячьим повизгиванием с рядов псовых. Площадь гудела разноголосьем, но не радостно-ярморочным, прежним, а больше похожим на озабоченно-взбудораженное брюзжание пчелиного роя, почуявшего умирание в доме рядом с ульями. Местная какофония ненадолго привлекла внимание пассажиров, но его тут же отвлекло на себя другое чудное происшествие: передвижной цирк.

С задней площадки моторного вагона на открытую платформу прицепного с любопытством смотрели рослый юноша и мальчик на вид лет семи. Пассажиры вокруг криво ухмылялись.

– К чему эти трюки? Доехать бы…

– Лучше б составов больше пустили. И так народ на подножках висит.

– Вон энтот с «колбасы» зараз сорвется.

– А вам чего не сделай, всё дерьмо.

– Не говори, власть старается. Праздники им устраивает.

– Подвинься, не засти.

– Твое ли место? Купленное?

– Господа, господа! Товарищи! Не создавайте давку.

– Вы чё бабу голую не видали, чё ли?

– Скоро трамваи до весны остановят. Снега на подходе.

Трюкачи на ходу исполняли цирковые номера: жонглировали, строили гимнастические фигуры и показывали акробатические этюды. Пассажиры завороженно следили за движениями женщины-змеи в блестящем чешуйчатом костюме, с лицом подростка и фигурой травести. Змея ловко свивалась в кольцо, закидывала ноги за шею, доставала пятками до макушки и так же легко распрямлялась. Люди на улицах кутались в фуфайки и поднимали воротники пиджаков. А циркачка в одном трико, на скорости, на ветру, крутила свои фигуры под жидкие, редкие аплодисменты и освистывание прохожих.

На Сретенке трамвай встал из-за преграды: на путях застряла карета «скорой помощи». Водитель безуспешно пытался завести заглохший мотор. Пассажиры, чертыхаясь и матерясь, разочарованно вылезали из вагона, требовали обратно плату за проезд и, смешиваясь с толпою прохожих-зевак, останавливались посмотреть репризы актеров. Кондукторша с сумкой наперевес и с зелеными от меди ладонями бранилась с особо въедливыми, но денег не возвращала. Женщина-змея куталась в шерстяное пончо, уступив место жонглерам, и заметно дрожа, смотрела в толпу печальными стрекозьими глазами. Мальчик тянул своего высокого спутника поближе к краю платформы, но высокий упирался и тащил мальчишку в обратную сторону: негоже скуфейке в цирк ходить. Как не жаль лишаться веселого представления, а всё же ребенок не ослушался старшего товарища и вскоре они, взявшись за руки, зашагали вниз к Сухаревой башне.

Толик горделиво косился на спутника, уважение вызывал рост нового друга и от каждого мимолетного внимания прохожих к Лавру у Толика росло сердце. Лавр вёл за руку мальчонку и косился на кафтанчик и скуфейку, вот когда-то и у него самого будет такой сынишка, с доверчивым наивным личиком, с толковыми взрослыми рассуждениями и рыжими вихрами. Подсев к живейному извозчику на «трясучку» быстро докатили до Горбатого мостка и точно к обедне добрались до Буфетовых. Толик всю дорогу болтал про то, как они с дядюшкой Романом математику учат, как с дьяконом Лексей Лексеичем глиняные подсвечники лепят, как с диаконицей Варваруней шанежки пекут. Лаврик рассказал мальчонке про акефалов, про приключенческие вылазки с Евсом, про музейный зал с мумиями, про свою «коллекцию происшествий». Оба радовались знакомству. У Буфетовых их приветливо встретили, и Толика тотчас увели играть младшие дети. Диаконица усадила гостя за стол. В кухне пахнет свежей выпечкой, обстановка хранит уют добрых времен – отсюда не уйти запросто.

– Эх, сиротка наш Анатолий, – завела разговор хозяйка.

– А он настоятеля дядюшкой зовёт, – откликнулся Лавр.

– Может и родня дальняя. О. Антоний его у себя оставил после упокоения одной новопреставленной. У нас тогда отпевали. Про папашу его все года ничего не слыхать, должно и тот сгинул со свету. Вот мальчонка при храме и растёт. Мать-то из Тмутаракани его привезла, из Китаю.

– Из Китая?

– Ох, не одобрит Лексей Лексеич, разболталась. Времена страшные, а сироте-то куда страшнее. Ты вот скажи мне, Лаврушка, вот за границами ты побывал, ученый, поди, знашь. А вот что за интернационализма такая? Никак я не возьму в разум. Ой, вон Калина Иванович по тропке чешет, к нам должно. Не случилось ли чего? Или так, к обеду. И ты оставайся трапезничать.

Лавр поднялся, собираясь уходить.

– Мир дому сему.

– С миром принимаем. Как дела твои, Калина Иваныч?

 

– Бисером вышиваем, мелочь засыпала, – буркнул как обычно церковный сторож. – Наплывает суета и хождение тудысюдное.

А диаконица недовольство на себя примеряла: задела чем Калину? Почто сердитый пришёл?

Не дождавшись протодиакона и раскланявшись со сторожем в дверях, Лавр заспешил домой. Сторож сверкнул на Лантратова «цыганским глазом» и как штыком кольнул в упругих кольцах бородой: не лезь поперёк, цыплак!

На улице похолодало к вечеру, а ночью может и подморозить. Русский под зиму ждет холодов, ощеривается, ощетинивается, а ежели холода запоздали, человек русский топорщится шкурой, ропщет, мается: морозы да снег ему подавай. В крови у русского память холода, повинность и готовность защиты. А кто ж от благодати тепла станет защищаться? Благодать тепла для русского есть поблажка временная, скоротечная, невзаправдашняя. Зимою понадобится аккуратно протапливать дом и флигель. А дрова нынче ценность невероятная, даже коренья дорого стоят. Хорошо, на холостяцкую жизнь немного уходит, малым продержишься. Забор с улицы чугунный, не то давно бы выломали, как за ночь исчез целый пролёт на тылах сада; стоит с прогалом. Замок вот с ворот увели. Теперь створки тряпицей подвязаны. И хоть на дворы у кладбища да Церковной горки не покусились, хоть Буфетовы без хозяев поддерживали жизнь в Большом доме и флигеле, а не вернись теперь жилец и не уберечь от мародёров лантратовской усадьбы.

С хозяйственных дум Лавр снова вернулся к размышлениям о Толике и ночи у Евсиковых. Тепло сердцу. Чтобы другу радоваться как брату, чтобы возле чужого ребенка согреться, как возле сына собственного, нужно сначала потерять всех, одному остаться, в пустых комнатах с мышами беседы завести.

С улицы, от калитки, заметил бесформенный тряпичный куль у перил крыльца. Мешок привалили или кто-то укрылся с головою, поджидая хозяев? Улита?! Дар?! Сердце забилось, шаг ускорился сам собою, а перед крыльцом опять замедлился. Из-под телогрейки шли негромкие хрипящие звуки с посвистыванием. Человек спал. На ступенях валяется четыре окурка. Лавр кашлянул в кулак. Куль навстречу развернулся. На верхней ступени почти вровень с лицом подошедшего Лавра оказался плотненький парнишка в телогрейке. «Не знакомы» – пронеслось с досадой. Но тут же голос заговорившего дал подсказку. «Ерохвост, осади!». Сперва проявлялось воспоминание о месте, где он слыхал ту фразу и тот голос – горка, Святки – и потом всплыли другие слова, обрывки смысла и вся ситуация разом.

– Тоня? Хрящева?

– Уу… какой длинный. Здоров, Лаврушка.

– Христос воскресе!

– До Пасхи далёко вроде.

– Моя Пасха вечная.

– Пустишь? С час тут мёрзну. Сморилась вот.

– Так это ты через форточку?

– Ага, рукой раз, и створку отворила.

– Проходи.

Девушка уверенно прошагала верандой вдоль дома мимо окошка девичьей, мимо двери в комнаты. Лавр затворил за гостьей. Слышный махорочный запах вёл в кухню. Из подмышки Тоня достала сверток. Телогрейку сбросила на лавку возле стены.

– Оладья тыквенные. Остыли. Вот конфекты.

– Что ты мне как дитю? Не носи, Тоня. И полы намыла…зачем?

– Меня теперь Мирра зовут. Мировая революция!

– Антонина красивое имя.

– Ты совсем другой стал.

– И ты.

– Мне про тебя Аркашка Шмидт доложил. Женихается.

– Виделись с ним мельком. Так ты в невестах?

– Фью… От него клейстером воняет.

– Как в детстве. От Аркашки всегда кожами пахло и сапожным клеем.

– Ты один? Теперь одному не прожить.

– Я не один.

– С поповскими?

– От себя или от красной власти спрашиваешь?

– Откуда знашь, что я с ними?

– Видно вас сразу.

– И вас…ладанников. Порченые.

– Верующим быть не стыдно, Тоня. А вот кожаным – позорно.

– Ты когда бояться перестал?

– А никогда и не боялся. Как брат твой?

– Федька – сняголов, бядовый. В начальниках.

Мирра рассмеялась.

– Где же?

– На водокачке. Такой гулявой, девок меняет кажну неделю.

Оба замолчали. Говорить больше не о чем. Лавр занялся чаем. Разжёг плиту, налил воды в чайник. Самовара, пожалуй, на двоих много будет. Достал с дальней полочки непарную чашку для гостьи. Свою чашку взял, твёрдого фарфора с синими жар-птицами. С табурета посреди кухни за его движениями следила девушка в военной форме, качала короткой ножкой, обтянутой узкими мужскими рейтузами. Не знала, куда деть обветренные руки. Из кармана гимнастерки торчал край красной косынки. Короткая стрижка, под «бубикопф», делала её личико мальчишеским, по-детски любознательным.

– Куришь тут?

– Сам не табашничаю и тебе не стоит.

– А я с детства пролазой слыла. Федька меня в узенькую фортку подсаживал, крохотную, и пролезала.

– Выносила чего?

– А то.

Девушка снова рассмеялась.

Опять замолчали, не шёл разговор. Неловкость паузы чуть скрашивало нарастающее гудение закипающей воды в чайнике.

– Сахару наколю. А больше угостить нечем.

– Вот конфекты.

– Не носи, говорю.

– Чем жить думаешь? Может, к нам на фабрику? Форму шьём для армии. Выгодное дело, вечное. Я с товарищами поговорю. Твое буржуйское прошлое простится.

– Никогда не распрямится хвост собачий, никогда не пойдет скорпион прямо.

– Ты не юли. Так непонятно мне.

– Хорошо живешь, Тоня?

– Очень хорошо. Едва и жить начала.

Прихлёбывая горячий чай из блюдечка с сахаром вприкуску, девушка принялась рассказывать, как в первый же год за ударную работу на фабрике её выдвинули на руководящую должность. Уверяла собеседника, политика военного коммунизма обязательно даст прорыв. Нынче норма хлеба на одного рабочего четыре фунта, а будет и пять, и десять. Лавр силился вспомнить сколько Тоне лет, пытался вот так, по нескладному их разговору, понять её жизнь. Они с Костиком и Федькой ровесники, она младше их. Тонечка слишком юна, чтобы окружение, грубая жизнь, наступившая простота нравов, желание подражать и не выделяться, сумели заглушить в ней женское начало. Девичье, живое, должно быть, не умерщвлено. Вихры спутаны и, кажется, никогда не знали укладки, руки в цыпках и ссадинах, а взгляд чистый, со слезой и солнцем, губы пухлые, детские, будто не знающие червивых слов. Лицо из тех, что созданы быть красивыми, но с расплывчатостью, где не хватает чёткости в чертах, где так видна грань между миловидностью и неказистостью. Гримаса гнева, злобы может промелькнуть печатью безобразия и вмиг стереть привлекательность. Сострадание и какая-то неожиданная нежность к женщине, что знал девочкой, и какая теперь рядится в мужское платье, пахнет табаком, сплёвывает на пол, жалась к сердцу и смущала. Видно было, и Тонька смущается.

С веранды донесся глухой звук. Во входную дверь настойчиво стучали. Оба обрадовались постороннему. Лавр взглянул на медный колокольчик на дверной притолокой кухни, но медь молчала. Поспешил отворять. Тонька следом верандой.

– Чего барабаните? Звонок исправен, – Лавр нажал кнопку, звонок унёсся за угол, к кухне и комнатам.

На крыльце стоял мужик с одутловатым лицом и замотанной грязным бинтом шеей.

– Супников. Осмотр бы провести, – прохрипел пришедший.

– Чего осмотр? – поинтересовался Лавр.

– Дома и флигеля, чего… Сами с месяц как объявились, а сами не учтенные.

– Мандат есть? – выдвинулась вперёд Тонька.

– Кто хозяин? Ты?

– Я не отсюда, товарищ. Я с фабрики «Красный швец».

– Чего квартхоз в заблужденья вводишь? – возмутился Супников и протянул Лавру потёртый на сгибах квадратик бумаги.

Мандат перехватила юркая Тонька, прочитала по слогам, шевеля пухлыми губами, и вернула уполномоченному.

– В порядке.

Супников, сморкаясь в грязный лоскут и багровея лицом, обошёл дом, дотошно и разборчиво осмотрев его со всеми подсобными помещениями: чердаком, мансардой, чуланами. Кое-где цокал языком, издавал хриплые звуки, но воздерживался от лишних расспросов, видимо, страдая ангиной.

– Здесь подпол. Там погреб.

– Ага…Хе, кхе…

– Ванная.

– Ага, моечная… Кхе…

– Уборная.

– Нужник?

– Лаз на чердак.

– Кхе…

– Полезете?

– Айда.

Пока Лавр искал ключи от флигеля, Супников с Тонькой перекурили на дворе, негромко разговаривая. Втроем вошли в дом Малый. Судя по участившимся хрипам флигель Супников расценил более подходящим к расселению нуждающихся. Здесь комнаты меньше, чем в доме, не нужно строить перегородок. Уплотняй хоть завтра и докладывай в районный Жилсовет.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32  33  34  35  36  37  38  39  40  41  42  43  44  45 
Рейтинг@Mail.ru