bannerbannerbanner
Лист лавровый в пищу не употребляется…

Галина Калинкина
Лист лавровый в пищу не употребляется…

Упрямый Дар выкарабкался, к зиме встал на ноги, а весною снова объявился на дне ангела у Лаврика в гостях. Подоспевшую не в срок гипсовую кровать свезли в лесной лазарет «качающимся» мальчикам.

Теперь у закопченного храма Петра и Павла в Шелапутинском переулке набрел на свежее пепелище; ночью барак сгорел. Нету Лахтиных. Погорельцы уже оплакали происшедшее и бродили по пепелищу, выискивая возможное ко спасению. Пожарная команда оставила потоки чёрной воды, милиция снимала оцепление. Тесными московскими переулками вместе с разреженными клубами дыма и запахом ночной гари расползались слухи:

– Поджог, вот те крест, поджог!

– Третьего дня в Малом Гаврикове знатно полыхало.

– Одно к одному…

– Там-то пакгаузы с провиантом. А тута чаво?

– Чаво, чаво… В корень зри. Охрана сама и спалила.

– Проворовались?

– Следы замели!

– Всё-то вы знаете…

– Да, сами посудите, нажились, а отвечать не хотца.

– Так и бывает завсегда. Огонь пожрёт.

– А наш барак-то причем?

– Так Гаранин-то?

– На Казанке служил…

– Вот, батенька! И я о том.

– О чем?

– Экий Вы. В первом пожаре, должно, не без Гаранина обошлось.

– А нынче ночью видел ево хто?

– В том-то дело и есть. Никто не видел.

– Ивановы где?

– Тута где-то бродють. Лыськову в лазарет свезли.

– Кузовлёв-старшой в морге, малые ихние разбежались…Бяда.

– Ныне у всех беда.

– Гаранина кто видел?

– Чего пристал? Милиции то дело.

– Тело в участок свезли. Неопознанное.

– Аккурат со второго этажа, в углу.

– А Лахтиных видел кто?

– Лахтиных?..

По разговорам, Улита месяц как съехала куда-то в Рязанскую волость. Должно, живы они с Даром. Любопытствующие не расходились, глазели на девчушку, воющую у забора, на собирающих скарб среди обломков, на почерневшие стены храма.

– Глянь, церква-то обуглена стоить.

– Неспроста. Кара Божья.

– Божие посещение.

– Да, вы чего Господа в поджигатели записали?!

– Перебежчики оне, вот им за то и…

– Ага, перевёртыши.

– Непоминающие в клире тутошном.

– Каки непоминающи?! Живоцерковники тута.

– Храпоидолы.

Уже собираясь уходить, возле кучи обгорелых досок наступил на одну и ступнёю будто ожёгся. Вернулся на шаг и из мутной жижи выловил досочку расписную. Отёр ладонью. Взыскательно в него всмотрелась Матерь Божья. Оглянулся, хоть у девчушки спросить: чья потеря? Но у забора никого. Милиция и зевак разогнала.

Трамвай у Курского вокзала брали с боем, две остановки Лавр провисел на подножке и лишь на третьей удалось протиснуться вглубь моторного вагона; то же и в прицепном. Бережно к сердцу прижимал образок под свитером. Рядом пассажиры сплошь с мрачными лицами, лениво бранятся. Скрип деревянных конструкций и грохот железа по рельсам перекрывал зычный голос немолодой кондукторши. Лавру, подчинившемуся общей заторможенности в тряске, тоже не с чего веселиться. Дорога, как и лестница, – всегда пауза между тем, что было и будет, промежуток, момент безвременья, когда от тебя ничто не зависит, как будто и нет тебя самого. Сиди, стой, трясись и клюй носом. Пропала Улита. И брата нет. Живы ли? Евс уехал. Родители в земле. Под прошлым будто провели нестираемую черту: никого у тебя теперь, корсак. Жить тебе одному. Куковать, вековать, бобылить. Даже Буфетовы звать к обедне перестали. Никого? А Матерь Божья под сердцем?

Кулишки проехали, Немецкую слободу. Трамвай тащился всё медленнее, выдыхаясь на длинном маршруте. Тускнело небо. Фонари на крыше вагона слепо шарили в сумраке при поворотах. Чем дальше от центра, тем меньше народу подсаживалось, больше сходило; остановочные павильоны пустовали. Кондукторша теперь дремала на перегонах, но вскидывалась при торможении и зорким взглядом выхватывала необилеченных. На подъезде к Хапиловке, Лавр услыхал разговор двух парней, с виду железнодорожников. «Вон, видал, надысь тут горело». «Малый Гавриков, что ли?» «Поджог, сказывали». «Ясно дело. Буржуи жгуть». На Большой Почтовой и те двое сошли. Почти в темноте трамвай свернул в узкую кривенькую улочку, нещадно скрипя деревянным остовом. Затормозив со скрежетом на безлюдной Малой Почтовой, состав встал. Здесь вместо остановочного павильона устроена высокая лавка под мощным меднолистым дубом. И прежде, чем трамвай снова двинулся, перед глазами трех человек: вагоновожатого, кондукторши и пассажира с задней площадки начало происходить что-то тревожно-непонятное. Через высокий сплошной забор на лавку к дубу свалился паренек в расстёгнутом тренчкоте и кубарем скатился под колеса вагона. Попытавшегося подняться свалил мужик в косоворотке, перелезший через забор вслед за парнишкой. Тут же к ним ринулся третий, зацепившись полами шинели за частокол. Косоворотка и шинель молча колотили тренчкот. Парень также молча отбивался от мужиков, но начал сдавать, отступая ближе к трамваю. И в плотной тишине слышались глухие страшные удары, ни слова. В голове у Лавра промелькнуло: «Забьют». И дальше, одновременно все трое невольных свидетелей сообразили одно и тоже: спасать надо. Лавр, не сходя с подножки уцепил парня за воротник куртки, перехватил за подмышки и кулём перевалил себе за спину. Пока сам отбивался от мужика в шинели, рванувшего на неожиданную помеху – долговязого пассажира, кондукторша втянула парнишку глубже внутрь вагона, дёрнула за шнур, ещё и ещё раз, подавая сигнал: двигай! А водитель, выдав электрической трещоткой резкий треск, рванул состав с остановки. Мужики с минуту тяжело бежали сбоку, но тут же и сдались.

Лавр закрыл дверные «гармошки»-створки и уселся на своё место. Парень, сидя на полу, утирая кровь на лице и держась за отвалившийся от проймы рукав, расхохотался. Над ним участливо склонилась кондукторша и протянула косынку с шеи.

– Утрись. Без билета провезу. Далёка тебе?

– Сспаси Христос! Ммне в Ппоследний переулок.

– Ишь ты! В другую сторону катим. Кровищи-то…За что тебя?

– Я физиологически нне ппереношу вранья.

Лаврик, уткнувшийся в вагонное стекло, развернулся и бросился к парню, поднявшемуся с пола.

– Костик!

– Ллантратов?!

– Котька, милый мой, Котька. Евс мой дорогой!

– Ппогоди, не жми так, сспаситель. Намяли мне. Ввымажешься.

Кондукторша уселась на высокое место и устало глядела на двоих молодых бородачей, обнимавшихся и тискавших друг друга. Потом пошла к кабине. «Прокопыч, ты ж две остановки промахнул». «Теперь до парка никого не будеть. Что там?». «Целуются». «Вот только что душу Богу не отдал, а уже целуется». «Не гони так, Прокопыч, ноги гудут».

Вернулась в хвост вагона.

– Эй, знакомцы. Сходить будете? На разворотное кольцо идем.

До Богородского добрались быстро. У развилки повезло встретить попутку. Телега со свиными тушами, уложенными поперёк, шла на салотопленный завод за Екатерининским акведуком. На ней и поехали, сидя в обнимку, ногами качая, как на краю сарайной крыши, холодя спины о ледяные, ноздрястые свиные рыла. Возница и напарник его в охране переглядывались и удивлялись двоим болтливым пассажирам. Длинный крестился в темноту, а другой, шустрый, живенький, кривился, за ребра хватался и стонал. Чудныя…

– Тты знаешь, день ккакой сегодня?

– Хороший день. Я жить начинаю, Котька.

– И мне ххороший, спасение принял. Ссегодня же четверток! Отец сстрашно рад ббудет гостю. Едемте, Ллантратов, едемте! Я Вам ккофе по-турецки сварю.

– И без кофе рад Леонтия Петровича видеть.

– Ввот и славно. Мы введь чего ппереехали… Ммаму схоронили. И в слободке больше жить не смогли. Вот ттеперь у отцовой ттётки живем. А четверги сошли сами ссобой.

– Не знал про мать. Покой Господи, душу усопшей рабы Своей.

– Ттвои где? Когда вернулись?

– Один вернулся. Схоронил родителей.

– Пприми их, Господи. Женат?

– Холост. Ты что ли женился?

– Что ты, Костя Евсиков не скоро обручится. Ох, ох, любезный, выбирай ддорогу-то, на кочках аж дух заходится.

У Буфетовых Евсу отмыли разводы запекшейся крови, перевязали разбитую руку, подшили по пройме рукав тренчкота. Отпускать не хотели, но советовали всё ж в больничку. А Костику зачем в больничку, когда дома отец лучшим образом осмотрит. Дьякон Лексей Лексеич так и ахнул, увидавши образок: ««Похвалы Божьей Матери», ветковская, на тополиной досочке. Вот дар-то какой тебе, Лаврушка».

В Большой дом забежали на минуту, икону пристроить. Костик с видимым удовольствием бродил по комнатам, крестился на знакомые образа, рассматривал позабытые предметы: часы напольные, бившие прежде приветственным боем; барометр, где из домика вышел горожанин, а жена его показала спину; чернильницу с гусляром; вазу Галле с чёрной хризантемой; лудильный инструмент с припоем; карту мира, довоенную. Бирюзовые шторы из дамаскина даже потрогал: не снится ли ему. И не замечал, как у Лавра нарастает изумление на лице. Потом и увлеченному чужим домом Костику невозможно стало не разглядеть странного поведения хозяина. Тот быстро-быстро туда-сюда заходил по комнатам, потом застекленной верандой поспешил мимо девичьей в кухню. Костик за ним.

– Обоккрали?

– Наоборот. Ничего не понимаю.

– Что ппроисходит?

– Вот и тут, и тут, гляди!

– Ппироги. С капустой, ккажется. Духовитые… Буфетовы подкармливают?

– Бывает, угощают. Но сейчас Лексей Лексеич ничего не сказал. Да и дом заперт. Ключи вот они.

– Ччудеса!

– Вот и я себе так сказал. Как вошли, сразу понял, что-то не то. Книжки стопочкой сложены, инструмент аккуратно разобран, я с янтарем иной раз работаю, заготовки из Риги привез.

– А сюда ччего прибежал?

– Форточка! Сегодня забыл закрыть, но с полдороги возвращаться не стал. К Лахтиным собрался в Шелапутинский.

– Вот Дар, ддолжно, женат уже.

– Ничего не разузнал. Барак их дотла выгорел.

– Жживы ли сами?

– В мёртвых нет, в раненых тоже. Добиться ничего вразумительного не мог – все всполошённые. Но соседи вспомнили, будто с месяц назад Улита с сыном на родину подалась. Селезнёво, деревня её.

 

– А кто ж тебя ппирогами-то потчует? Тут рука жженская чувствуется.

– Ума не приложу, веришь, Евс? И фортку-то отворенную с улицы не видать. Через сад, значит, в кухню пробрались.

– Странные воры! А ппирог наивкуснейший. Попробуйте, Лллантратов.

– Полы!

– Что пполы?

– Смотри, Котя, доска не просохла. Каустиком пахнет, щёлочью.

Погасили свет, печи не разжигали, затворили накрепко форточку, проверили все окна.

– Это не ккаустиком, Лаврик. Пповерь мне, здесь пахнет чувством.

2

Правильные вещи

В девятом часу вечера среди редких газовых фонарей ехали в новый дом профессора Евсикова, поймав у церковной горки извозчика.

– Значит, один зздесь?

– Один. Я ведь ещё когда собирался к вам, в Последний-то переулок. Сразу как записку нашел с адресом. Но часовщика встретил, как его, Вера, Надежда, Любовь и отец их Лев.

– Гравве? Ттак что же?

– Точно, Гравве. Он и сказал, что вы в Эфиопии или в Туретчине. Напрасно солгал.

– Ты про него нне знаешь? Лев Семёнович пповредился умом.

– Помешан?!

– Горе у него ббольшое. В семнадцатом Веру в ттолпе задавили насмерть. Вскоре Надю ссыпняк свалил, не выходили. Любу в Сокольничей роще сснасильничали, а она потом в большевички пподалась. Все ччасы у него забрали, когда декрет о ввремени вышел. Младшая накляузничала про коллекцию своего отца куда следует. Кконфисковали. Как ччасовщику без часов?

– Мне показалось, он болен. Не помешан, а просто истощён.

– Гравве говорит ошеломительные ввещи, не имеющие под ссобой оснований. Но все принимают их за чистую пправду.

– И я не усомнился в его словах.

– Его теперь ччасто видят у Путяевских прудов. Говорят, тропинки вытаптывает, ккаждый день ккак на работу ходит. Строит ллабиринт, от кузницы к гроту и до пожарной ввышки. От завалов ддорогу расчищает, ппроходы закольцовывает.

– Здесь невероятно страшно. Я в Риге не верил слухам.

– Сслухи не всегда страшнее жизни.

– Если не драка, не знал бы про вас.

– Сслучайная закономерность.

– А за что тебя?

– За ггенерала заступился. Тот Ленина их ссатаной назвал.

– А где генерал?

– Почем знаю? В очереди за табаком ссхлестнулись.

– Купил табак?

– Нет.

– Табашничать начал?

– Нет.

– А зачем тогда?

– На обмен. Мне ордерок пперепал.

В доме Евсиковых сильно беспокоились. Костика ждали к обеду, а он и к ужину запаздывал. Хозяйка квартиры Прасковья Павловна, одинокая женщина почтенных лет, Костика с малых лет считала своим внуком, да и племянника, Леонтия, любила и уважала за высокий чин. Сам профессор сидел у стола в столовой и читал неожиданному гостю справочные цены из свежего выпуска «Известий Советов Депутатов». Гость допивал чай с только что испеченными волованами. Профессор читал вслух, а сам то и дело вскидывал глаза на часы-луковичку. Гость всякий раз замечал тревожные взгляды собеседника, не разделяя беспокойства, утешал: «Вот-вот звонка ждите».

– Мука пшеничная ожидается по шестнадцати рублей за пуд. Ожидается! Вы слышали? Третьего дня уже на рынке по сотенке рублей торговали за тот же пуд. Гуся одного купить, не меньше двухсот рубликов отдать придется.

Профессор нервно скомкал газету в руках и зашвырнул к креслу у окна.

– Нет, стало совершенно невозможно читать газеты. Как будто бы хотят научить своего нового человека совершенно другому русскому языку! Не заметишь, как обвит всякими измами: марксизм, троцкизм, федерализм, формализм, аморализм…а-бра-ка-дабра, а-бра-ка-дабра…

Долгожданный звонок в прихожей, и вправду, прозвучал внезапно и чересчур оглушительно. Профессор перестал бурчать и бросился отворить двери, обогнав на ходу тётку. А гость тем временем обеспокоенно заглянул в проходную комнату рядом со столовой: тихо ли там? Тихо, еле слышное сопение.

В переднюю вошел коренастый мужчина, в наглухо застёгнутой тужурке с двумя рядами начищенных пуговиц. Снял фуражку, поклонился с порога образам и крепко обнялся с Евсиковым.

– Мир дому.

– С миром принимаем. Николай Николаевич, дорогой, проходи. Сколько не видались?

– Так почитай, с похорон супруги Вашей.

– Стало быть более года.

– Не прогоните? Вспомнил вот про четверги прежние. На тепло домашнее потянуло. А Вы, смотрю, не в духе. Хотя кто нынче духом спокоен.

– Проходи, друг, проходи. Сын запропастился где-то… Вот и беспокоюсь. Тётя Паша, гость у нас. Колчин.

Прасковья Пална появилась с тарелкой в руках и приборами, только ждала не гостя, а домочадца. Раскланялась с пришедшим и ушла снова хлопотать. Сердце старушечье радовалось, когда в доме появлялись люди, так одиночество меньше досаждало. Сегодня просто праздник престольный, хотя под грудиной ныло то ли на перемены погоды, то ли из-за пропажи Константина. Профессор поспешил вслед за хлопочущей тёткой.

Инженер прошёл в столовую, где к своему изумлению застал за столом священника. Подошёл под благословение.

– Отец Антоний!

– А Никола… Христос Воскресе!

– Воистину Воскресе!

– Давно в храм не заглядывал. Чем живешь?

– С Пасхи не слыхал слова доброго. Не живу почти.

– Грешное удумал?

Колчин вздрогнул и глаза опустил.

– Жизнью своей так распорядиться дело скорое. Но ведь у Бога отымешь! Им дадено, а ты вырвать хочешь.

– А нужен я Богу-то?

– Никола, и тебя сшибли? Не верю.

– Разрушаюсь, отец.

– Семья в Крыму?

– Сначала радовался за них. Теперь худо и там.

– Вот ты кажешься себе одиноким. Забыл, значит, о Боге-то? А Он ведь о тебе не забывал. Двое вас. Верующему должно говорить себе так: я люблю Его. Я слышу Его. Я чувствую Присутствие.

– Тяжко мне в их логике. Как всё вокруг покраснело, изверилось, перевернулось, протухло.

– И вот уже храм внутри тебя повержен…

– Так ты ещё и винишь меня, отец? Сурово, по-нашенски, по стыраверски…Зашел на четверток, погреться, называется.

Помолчали. Священник заговорил со вздохом.

– В первый год революции – битком в храме, на литургиях не протолкнуться. Радостно видеть полный приход с привычным порядком. Но кликушествовали, пророчествовали, на исповедях про видения всяческие толковали. Мистицизм веру затмевал. Нынче повсеместно духовная жизнь замерла, прихожан поубавилось. Одни старухи-богомолки исправно ходят. Унылая малолюдность повсюду. Очень не хватает прежней сложности. Невероятно всё просто вокруг. Всё Божье как будто бы устранилось. Ну и чтоже? Должно ли происходящее повергать меня в отчаяние? Но гляжу я на древних старух – у них-то не искоренить. У вас всё быстро-быстро перевернулось. А у старух – нет.

Вернулись профессор с хозяйкой. Евсиков заметил хмурые лица гостей и отведенные взгляды, проследил, как тётка расставляет блюда с закуской. Пытался усадить и её за стол. Но Прасковья Пална ни в какую: «Пойду у малого сердечка погреюсь, ребячий сон посторожу». Хозяин застолья достал из буфета ополовиненный графин с яблочной чачей и снова вытащил часы из кармана жилетки. Помолились.

– Ангела за трапезой.

– Невидимо предстоит.

– Кулебяка у нас хоть и с капустой да на хлопковом масле, а всё же сытно и вкусно. Волованы с селедкой тётка славно готовит. Лазарет мне карточку продовольственную даёт, и сын в своем фольварке получает паёк. Жить можно, не бедствуем пока.

– Мне их хлеб поперёк горла. Я инженер. Не стар ещё. Работаю за совесть. Почему я должен получать по карточкам или заборной книжке?

– А мне не зазорно, дорогой Николай Николаич. Как пользовал людей, так и продолжаю. А Советы считаю досадным условием, временным недоразумением. Много знакомых сбежало. Те же Лантратовы, едва война началась. И мне бежать? Мне, мирному доктору, ничего не грозит при самой свирепой власти. Дело делаю, но не на чьей-то стороне.

– Затащат.

– Почему же, Роман Антонович, непременно затащат? Есть свобода, вступать или не вступать в их партию.

– Видимость.

– Соглашусь с о. Антонием. Затащат, загонят. Нынче уже есть перебежчики, от нас, да к тем перебежали. Вот хоть бы Вашутина взять. Платон Платоныч с большевиками рука об руку и в храм ходить продолжает. Ведь ходит в храм-то?

– Ходит.

– А вы принимаете?

– Принимаем.

– А я вот, может, потому и не хожу. Мне красные рожи всюду мерещатся. Хоть в храме не видеть их. Так нет же. Там Вашутин с его вечным: «и то-то, и то-то, так вот так». На каждом шагу идиотские хари – и ветеринар тот, Черпаков, не кажется так отвратителен. Хотя сто лет его не видел и столько же и не видеть.

– Николай Николаич, злобным ты стал. У меня в лазарете больных всяких достает. И что? На койке палатной или на столе хирургическом спрашивать, какой он масти? Жить надо дальше. Не посматривать издалека, а делать то очередное дело, какое жизнь тебе подбросила. Всё временно. Всё преходяще. Погоди еще: владеют городом, а помирают голодом.

– Может, затем и пришёл, послушать, как вы спасаетесь.

– Выпьем-ка по первой, гости дорогие.

– Спаси Христос! Вот объясните мне, техническому человеку, мужи умные. Каждое поколение спрашивает у предыдущего: как же вы упустили? Что же не поднялись? Хотя сами-то от калош отказаться не готовы. Тень хаоса давно надвигалась на отечество… И ведь мы видели, замечали ее манки, знаки, приметы. Но надеялись, авось, не с нами, с кем-то другим. Теперь вынуждены жить в своей стране и чувствовать себя чужими, каково?

– А когда мы изгоями не были? Нам ли привыкать, – Перминов отклонился на стуле и взглянул на своих собеседников, как смотрят при первом знакомстве. – И в мыслях моих один вопрос: не носитель ли бациллы большевизма русский человек?

– Я – лекарь. Заглядываю в человеческий организм, а там система капиллярная одинаковая. И органа такого – большевизм – не наблюдается. Но иной раз спрошу себя, в России ли я? Люди те же, а страна другая. Осатанелая.

– Вот зачем мы водопроводы строили, акведуки, попечительские советы вводили, богоприимные дома затевали, музеи… Кто империю проклял? Зачем всё было? Музей изящных искусств сам Государь Император открывал. Общества трудолюбия придумывали. Сказывали, даже подземку в Москве заложить собрались, проект утвержден на самом высшем уровне. На выставке парижской по фаянсу первые места занимали. Матвей Сидорович – «король фарфора». Россию славили. Да пальцев не хватает хорошие дела вспоминать… Кому нынче? Прахом? Скажи, отец.

– Чада любезные, сам я в раздрае. Но сомнения мои не губительны, не разрушительны для души. Бог милостивей человека. Человек – жесточее Бога. И вера крепкая дает мне объяснения, и обещание спасения, и силы дает. Вот нынешняя власть достаток одних ставит в вину, в причину бедности других. Я дам вам пример. Помните такого домовладельца Солодовникова? Плюшкиным прозывали, не жаловала его Москва.

– В его доме нынче на квартире живу. В семейной половине, а другие полдома холостякам отданы.

– Вот-вот, от скареды и то городу перепало. Ничего с собой не унёс. Богатство одного отходит многим. Или вот другой купец нашей веры – Солдатёнков. Первый барыш в двадцать тысяч серебром отослал в долговую тюрьму за должников, коих и знать не знал. Потом стал накапливать. Достаток ныне хулим, поругаем и преследуем. Но он же для гонителей есть грубый соблазн, предмет вожделения, искус. Христос учил: отдай свое. Большевики учат: чужое присвой. Да и разве в обеспеченности есть радость жить?

Роман Антонович переложил лестовку в левую руку и продолжил.

– Вот вам, вероятно, чудно: предстоятель, а про капиталы рассуждает. Но мнение мое таково: грех отрицать неравенство и насаждать общие разряды жизни. Перед Богом мы все равны, а между собой нет. Ведь никогда не сравнишь исповедника Аввакума с безбожником Ванькой Пупырь-Летит. И в Воинстве Небесном нет равенства: архистратиги над ангелами стоят. Силой духа мы разнимся, мыслью и притерпелостью к подлому. «Ученик не выше учителя, и слуга не выше господина своего».

– Роман Антонович, почему они перешагнули, а мы совестимся?

– Рад бы ошибиться, Никола. Но тут кто дальше от Бога, у кого пуповины с Богом нет

– Так которые же победят?

– А те, кому оглядываться не на кого. Те, что думают меньше.

– У них не болит ничего. Болеть нечему.

– Столько в России умов. Почему всё же развал? – Леонтий Петрович адресовал вопрос обоим своим гостям, но ни от одного не ожидал ответа.

– А единения нету, – откликнулся Колчин. – Все в теории знают, что надо делать, и солдаты, и студенты, и политики, и кадеты, и анархисты с монархистами. Все идут к одному идеалу – счастью и справедливости – только в разные стороны.

 

Помолчали. Выпили по второй стопке. Колчин первым прервал тяжёлую паузу.

– Великое чувство любовь к Родине. Но какую Родину, по-вашему, я любить должен? Русь взрастила и гонителей и гонимых. Непостижимо, неподъемно уму моему малому. Нету у меня нынче ни любви, ни Родины. Кругом оплевано и поругано. И ведь гонит лучших: мастеровых, деловитых, зажиточных. Творцов гонит. Что останется? Пустошь… И кто гонит? Кто жжет, кто рушит? Тот самый мужик. Строитель и есть губитель! Ничего не ценит. Не барина загубит, себя загубит. Империю! Дурак народ. Как не видит обману? Я человек дела, я без дела не могу. А у меня дело отымают.

– И чего ж не отнять, не обидеть? Так и Христа проткнули копьем. Господа-то у них нет. На кого обернутся? Расточительна Русь, своих детей губит…

– Жить стыдно. Как мы допустили?

– А я вам скажу как…

– Нет, я вам скажу, гости мои бесценные, с чего все началось. А началось, когда все промолчали против замены веры. Вот тогда, двести лет назад! Ведь ересь пропустили, переписали требники, заутреню по-другому чину завели и вечерню, двуперстие в щепоть сложили… Не мы еретики, а нас анафеме предали. Они есть сектанты, кто от веры старой отшатнулся, не мы. Еретики и раскольники они потому, что вчера ещё в нашей вере молились, вчера родителей своих хоронили по обычаю предков. А сегодня вдруг тот обычай объявили неправильным. Так значит, и мать, и отца прокляли, крестившихся двуеперстием?! И все смолчали. Стали жить дальше, лямку тянуть. Окромя горстки смельчаков, гонения принявших, принявших всесожжение.

– Тогда промолчали, так и нынче промолчат… Целая страна молчунов! Церковь звала, но мир что вода, пошумит, да разойдется. Правду искать на земле стоит немалой крови. Прав дорогой наш хозяин, с раскола пошло. От себя отказались. Тогда они души людские переписали, не токо же книжки. Гроб открытый – гортань их. Языками своими обманывали.

– Ну, Никола, нынче новые книжки пишут. Что не день, то декрет. Социалисты – большие фантазеры, самоучки-книжники, далекие от дела, от производства.

– Как погляжу, книжные люди не брезгают и расстреливать?! Безбожие – нынче религия.

Священник едва договорил, как в передней заливисто-молодецки затрезвонил звонок. Профессор сразу просветлел лицом: так громко умел прийти только его сын. И хоть с Лавром радостно обнялись сразу на входе, без нагоняя Евсу не обошлось. Отец, бранясь, потащил сына к тётке на кухню, где ярче прихожей горел свет: «Раскрасавец!».

– Ллантратов, Вы вот сюда, через проходную в столовую. Я ммигом. Только закажу ттётушке консоме диабль-пай и ппудинг нессельроде.

Из кухни послышались тёткины причитания. Идя в полумраке проходной комнаты на свет и голоса за портьерой, Лавр приметил, в углу на кровати кто-то зашевелился, забормотал. Всматриваясь в темноту, подошел, наклонился. Ребенок сонными глазами смотрел на него.

– Мама?

И тут же снова рыжей головенкой припал к подушке и, казалось, уже крепко спал, не просыпаясь. Лавру померещилось, будто он сам, желторотик, в своем доме, в своей кроватке видит сон о матери. На стуле возле висел кафтанчик, рядом лежала скуфейка.

– Вы что ттут? – налетел Костик.

– Тсс! А говорил, не обручен. У самого сын растет.

– А… у нас Толик, ссынишка иерея.

– Ну как там?

– Ррёбра целы. А ррука и челюсть заживут.

Лавр подошёл под благословение. Поцеловал священника в левое плечо. Отец Антоний тыкнул его пальцами в лоб и по макушке пристукнул, как осерчав. После приветствий и первых расспросов, помолясь, «ядят нищие и насытятся, и восхвалят Господа взыскающи Его, жива будут сердца их в век века», снова уселись за стол. В одном торце восседал Перминов, в другом – хозяин, по длинные стороны сели Костик с Лавром и инженер Колчин. Он и начал разговор, как обычно.

– Что там? Те еще?

– Тте.

– Они не торопятся, – вслед за другом откликнулся Лавр.

– Дело-то, похоже, невозвратное, – подтвердил Колчин

– Времена дико смотрят, – заключил священник.

– Как знать, как знать. И потопа Ной не ждал. Вот и я не ждал, а какой нынче четверток! Собираемся в круг! – профессор радостно передавал тарелки с ботвниньей, разливаемой Прасковьей Палной из фарфоровой супницы. – Присаживайся, тётушка, порадуемся вместе.

– Не серчай, Леонтий, к дитю пойду.

Старушка вышла. Убрали стопки и разлили теперь уже по бокалам красное вино.

– Ради встречи. С праздником! С четвергом!

– С четвергом!

– А чего бороды отпустили, молодёжь? Сынами вроде не обзавелись?

– Сынов не сскоро родить.

– А ты зачем вернулся-то? – в лоб спросил Колчин у Лавра.

– Как объяснишь… Мучило ощущение, будто там чего-то важного не сделаю. Тут нужнее.

– А… Наполеона убить! Сидел бы в своем хуторе возле могилок. Целее был бы – Лантратовская гордость. Своим умом прожить хотите, умники?

– Гордость не гордыня.

– Чего Ввы накидываетесь? Лично я считаю, ввсе мы нужны для одного ддела. Затем тебя нне существует.

– Костик, защита не требуется. Сам за себя отвечу.

– Тоже мне, защитник разукрашенный. За что бился?

– За ббалерину.

– Ух ты…форс давишь. Похвально.

– Так почему же я зря вернулся?

– На рожон лезете. Сын у меня такой же, старший. Большой ты стал, Лавр Лантратов, красивый, тихий, глаза вот яркие, синие. Вдумчивые глаза. И сила в тебе есть, трудно не заметить. И всё же зря вернулся.

– Как приехал, к Вашему дому ходил. Но окон не знаю.

– Вряд ли бы и застал. Нынче гончая я. Ношусь между Алексеевской насосной станцией, Катенькиным акведуком, Крестовскими водонапорками. По четыре-пять километров от одной до другой. Где на перекладных, а где вот на этих вот двух. Сапог всю седмицу не снимаю. Иной раз и сплю в сапогах. Положиться-то не на кого. Старые кадры кто арестован, кто на войне сгиб, кто бежал от красной сыпи. А новые ничего не смыслят в инженерном деле. Агитировать да митинговать здоровы.

– У нас в Аптекарском ппохоже. Уткина пприслали, ппоставили заведующим оранжереей. Он раньше стригольником ббыл в цирюльне и даже не слышал о ботанических очерках Кайгородова или «обмене веществ» Фаминцына. Его ппролетарским руководством загублены редкие экземпляры бромелиевых. Вытоптан бельведер сортовых гортензий. Колодец в центре сада засыпан, ттащите воду с тылов, чем неудобнее, тем ближе к пролетарской пполитике. Мы по ночам, по нерабочим дням ссамое ценное выкапываем, пересаживаем, по домам ппрячем. Уткин желает сделать из Аптекарского огорода самый ббольшой в мире климатрон, остров будущего или грандиозный стадион. Очковтирательствующий тип.

– Так ты в Аптекарском подвизался? Я же заглядывал туда.

– Пплачевное состояние. Видел?

– Видел. И всюду также. С магазинов старые вывески отодрали и кругом обшарпанные стенки. Будто сразу весь город в ремонте.

– Казалось бы, чего жалеем? Трубы, пальмы, стены, заборы. Но вот и у нас в Шереметьевском лазарете медикаментов всё меньше. Нуждающихся в них преогромное число. И, говорят, ожидается ещё большее количество жертв. Так и хочется сказать кому-то там за башнями кремлевскими: закройте заводы, каучуковый, бойный, салотопленный, кирпичный. Все заводы закройте. И выпускайте только корпию на марлю. Одну только корпию.

– Разлагается Россия, Леонтий Петрович. Встала Русь. Гниём. Как говорится, сгнила раньше, чем созрела.

– Не так линейно, Никола, – предостерёг Перминов. – Большевики безусловно победили. Но Россия за Богом.

– Однако неразбериха. Толковых докторов рассчитали, как классово чуждых. Приходится бегать из отделения в отделение. Меня учит лечить большевик, получивший знания в остроге! Каково?! Бывший каторжанин Штольцер набрал себе свору приспешников. Прежде не приходилось видеть такого скотства в человеке. Один там выдающийся тип – Полуиванов. Подготовил памятку, обязывающую персонал прислушиваться к разговорам больных и их родственников на тему критики Советской власти. Каково, я вас спрашиваю? А мне выговаривают за вероисповедание и принадлежность к крепкой вере. Я им обоим поставил вопрос: как влияет двуеперстие на то, в какой руке я стетоскоп держу? Ничего толкового не услышал, да и не полагал услышать. А оскомина осталась: будто ты другого сорта. Для них – безбожников-коммунистов – понятнее атеиствующий. А старообрядца оне окромя как «дырником» да «капитоном» и не зовут. Впрочем, что там мои оскомины – детские слёзы. Тут на углу Моховой…

– Это напротив «моховой площадки»? Где бывший экзерциргауз? Давно не заглядывал туда.

– И теперь не заглянешь. Заместо экзерциргауза правительственный гараж. На углу Моховой встретился с Войно-Ясенецким, вот где горе. Валентин Феликсович на несколько дней в Москву по делам. Седой, старый. А мы ведь почти ровесники. Сдается мне, затравили светило. Он свою недавнюю статью о методе перевязки артерий поместил в «Deutsche Zeitschrift». За ту статью, должно, товарищи и мстят. Такого масштабного человека губят. У него колоссальный опыт по борьбе с пандемией! Ещё с 1905-го, когда и холера развернулась, и оспа, и тиф. Он пишет очерки по гнойной хирургии, увлечён с головою. Грандиозная вещь могла бы выйти. Да ведь загубят. И подобной бестолковщины кругом полно.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32  33  34  35  36  37  38  39  40  41  42  43  44  45 
Рейтинг@Mail.ru