bannerbannerbanner
полная версияЛевая сторона души. Из тайной жизни русских гениев

Евгений Николаевич Гусляров
Левая сторона души. Из тайной жизни русских гениев

И вот житейские пути двух столь незаурядных людей пересеклись, и добром это кончиться не могло. Столкновение это обязательно должно было высечь искру.

Пушкин и не сомневался в том, что его ссора с Толстым должна кончиться дуэлью; он считал, что должен «очиститься», как он писал Вяземскому. Поэтому он, живя в Михайловском, упражнялся так прилежно в стрельбе из пистолета и, имея в виду именно Толстого, говорил Вульфу: «Этот меня не убьёт, а убьёт белокурый, ведьма врать не станет». А то, что противник этот был серьёзный, Пушкин знал. К тому времени Федор Толстой убил на дуэли, как сказано одиннадцать человек. И Пушкину это было известно.

Тем не менее, в первый же день своего приезда в Москву из Михайловского Пушкин посылает друга своего С.А. Соболевского к Толстому передать вызов. Общим друзьям, однако, удалось их тогда помирить.

Реконструкция некоторых дуэлей Ф. Толстого-Американца: Об этом ходило множество легенд. Англичанин Миллинген в книге, изданной в Лондоне в позапрошлом веке, рассказывает, как однажды, поссорившись с неким морским офицером, Толстой послал ему вызов, который тот отклонил под предлогом чрезвычайного превосходства графа во владении пистолетом. Тогда Толстой предложил уравнять шансы, стреляясь дуло в дуло. Но и на это не согласился моряк, предложивший, в свою очередь, избрать «морской способ» – бороться в воде, пока один из противников не утонет. Толстой плавать не умел и стал отказываться, но был тут же обвинён в трусости. Тогда он – объяснение происходило на корабле – схватил противника и бросился вместе с ним в море. Выплыли оба, но несчастный моряк так переволновался, что умер от сердечного приступа.

А.А. Стахович, современник Толстого, записал такую историю: «Толстой был дружен с одним известным поэтом, лихим кутилой и остроумным человеком, остроты которого бывали чересчур колки и язвительны. Раз на одной холостой пирушке один молодой человек не вынес его насмешек и вызвал остряка на дуэль. Озадаченный и отчасти сконфуженный, поэт передал об этом “неожиданном пассаже” своему другу Толстому, который в соседней комнате метал банк. Толстой передал кому-то метать банк, пошёл в другую комнату и, не говоря ни слова, дал пощечину молодому человеку, вызвавшему на дуэль его друга. Решено было драться тотчас же; выбрали секундантов, сели на тройки, привёзшие цыган, и поскакали за город. Через час Толстой, убив своего противника, вернулся и, шепнув своему другу, что стрелять ему не придётся, спокойно продолжал метать банк».

Писательница М.Ф. Каменская, двоюродная племянница Толстого, рассказывала о своём дяде: «Убитых им на дуэлях он насчитывал одиннадцать человек. Он аккуратно записывал имена убитых в свой синодик. У него было 12 человек детей, которые все умерли во младенчестве, кроме двух дочерей. По мере того, как умирали дети, он вычёркивал из своего синодика по одному имени из убитых им людей и ставил сбоку слово “квит”. Когда же у него умер одиннадцатый ребенок, прелестная умная девочка, он вычеркнул последнее имя убитого им и сказал: “Ну, слава Богу, хоть мой курчавый цыганёночек будет жив”. Этот цыганёночек была Прасковья Фёдоровна, впоследствии жена В.С. Перфильева, московского губернатора». Между прочим, замечает по этому поводу автор исследования о русской дуэли Владислав Петров (Дружба Народов 1998, 5), только чудо расстроило дуэль Толстого с Пушкиным в 1826 году, и кто знает, не случись целой череды несовпадений, может быть, и довелось бы Толстому досрочно сыграть роль Дантеса.

Дуэль двадцать пятая (?). С Дмитрием Хвостовым.

Сведения об этом происшествии есть в воспоминаниях писателя и мемуариста Н.А. Маркевича: «Часто ездивши в Псков, он на каждой станции Пушкин писал четверостишие; одно из этих четверостиший чуть не закончилось дуэлью. Пушкин нашёл на станции камер-юнкера графа Хвостова, читающего книгу, по стенам ползало множество тараканов, вдобавок в дверь влезла свинья. Пушкин написал:

В гостиной свиньи, тараканы

и камер-юнкер граф Хвостов.

В натуре было действительно так, но это не понравилось Хвостову в стихе. Уж не помню, как их помирили».

От себя добавлю тут, что может и не пришлось их тогда мирить. Все мемуаристы, между прочим, отмечают необычайное добродушие графа Хвостова. Он мог и не обратить внимания на опять не слишком изящную выходку Александра Сергеевича. Если бы Дмитрий Хвостов не был столь великолепно миролюбив, дуэль между ними могла бы произойти много раньше.

Дело в том, что Хвостов тоже писал стихи, в большом количестве, но настолько бездарные, что в среде литераторов петербургских стал живым воплощением графомании. Его так и называли «королём графоманов». И вот Пушкин опять не устоял и написал посвящение Д. Хвостову, настолько оскорбительное, что за такое, конечно, бьют канделябром:

Я же грешную дыру

Не балую детской модой

И Хвостова жесткой одой

Хоть и морщуся, да тру.

Нет, не грех за такое отвесить пощёчину, вызвать на дуэль, или, в крайнем случае, пожаловаться высшему начальству.

И что же граф Хвостов? Пощёчины не дал, на дуэль не вызвал, начальству не пожаловался. А впоследствии, а именно в 1831 году, он написал послание, обращённое к Пушкину, полное неумеренных похвал и превосходных эпитетов. А в следующем году сочинил весёлую песенку в честь Пушкина, в которой опять всячески восхвалял поэтический дар Александра Сергеевича.

Дуэль двадцать шестая (?). С неизвестным.

Из письма Фёдора Глинки биоргафу Пушкина Петру Бартеневу: «Мне удалось даже отвести его от одной дуэли. Но это постороннее…».

Комментаторы ничего не знают об этом эпизоде.

Дуэль двадцать седьмая (1828). С Теодором де Лагрене.

Повод. Пушкину, подошедшему на балу к некой даме (графине Закревской?), послышалось, будто Лагрене сказал ей нечто обидное для него. Позже Лагрене утверждал, что ничего подобного и быть не могло, поскольку он с большим уважением относится к Пушкину, как достоянию России.

Итог. Противники помирились

Свидетельство очевидца. Подробно об этой истории рассказал в своей «Записной книжке» мемуарист и историк-любитель Николай Путята: «Не хвастаюсь дружбой с Пушкиным, но в доказательство некоторой приязни его и расположения ко мне могу представить… одну записку его на французском языке. Пушкин прислал мне эту записку со своим кучером и дрожками. Содержание записки меня смутило, вот оно: «Вчера, когда я подошёл к одной даме, разговаривавшей с г-ном Лагрене (секретарь французского посольства: – Е.Г.) последний сказал ей достаточно громко, чтобы я услышал: прогоните его. Поставленный в необходимость потребовать у него объяснений по поводу этих слов, прошу вас, милостивый государь, не отказать посетить г-на Лагрене для соответствующих с ним переговоров. Пушкин».

Я тотчас сел на дрожки Пушкина и поехал к нему. Он с жаром и негодованием рассказал мне случай, утверждая, что точно слышал обидные для него слова, объяснил, что записка написана им в такой форме и так церемонно именно для того, чтоб я мог показать её Лагрене, и настаивал на том, чтоб я требовал у него удовлетворения. Нечего было делать: я отправился к Лагрене, с которым был хорошо знаком, и показал ему записку. Лагрене с видом удивления отозвался, что он никогда не произносил приписываемых ему слов, что, вероятно, Пушкину дурно послышалось, что он не позволил бы себе ничего подобного, особенно в отношении к Пушкину, которого глубоко уважает как знаменитого поэта России, и рассыпался в изъяснениях этого рода.

Пользуясь таким настроением, я спросил у него, готов ли он повторить то же самое Пушкину, он согласился, и мы тотчас отправились с ним к Александру Сергеевичу. Объяснение произошло в моём присутствии, противники подали друг другу руки, и дело тем кончилось… На другой день мы завтракали у Лагрене с некоторыми из наших общих приятелей…».

Дуэль двадцать восьая (1836). С Семёном Хлюстиным.

За год до рокового поединка с Дантесом-Геккереном Пушкин имел столкновение, которое едва не привело его опять к поединку. В этот раз повод был литературный.

В самом начале этого года произошла нелепость, которая до сей поры не поддаётся никакому объяснению. К Пушкину пришёл некто Ефим Петрович Люценко. Нужда его заключалась в том, что он перевёл поэму не слишком популярного в России, впрочем, как и в других странах, немецкого поэта Виланда. Поэма называлась «Вастола или Желания сердца». Переводчик искал издателя. Не знаю, чем уж взял этот Люценко Пушкина, но поэма в его переводе скоро вышла. Скорее всего, Пушкиным руководило в этом деле отчаяние. Он мог надеяться подлатать постоянно и катастрофически худой семейный бюджет. Немецкий романтизм был тогда в моде, и это могло дать верный грош издателю. Ставка сделана была на невзыскательную публику. Впрочем, это тоже не простительно. Я сомневаюсь даже в том, прочитал ли Пушкин это сочинение, прежде чем отправлять его в печать. Хотя и это, конечно, никакое для него не оправдание.

Чтобы пояснить всю остроту и пакость дальнейших событий необходимо привести хотя бы малый образец этого чистейшего образца бездарности. Надо сказать, что я долго искал эту литературную окаменелость. Предполагая, какую цену она может иметь для коллекционеров, я предпринял несколько походов по московским антикварным букинистическим лавкам, надеясь хотя бы увидеть это грустное чудо. И каким замечательным оказался тот факт, что цена оказалась доступной даже мне. Моё скромное собрание библиографических редкостей моментально стало бесценным. Хотя бы лично для меня.

Вот как описано в этой книжице одно из приключений главного героя:

Нечаянно в одной долине пред собою

Он видит трёх девиц прередких красотою;

На солнушке рядком

Они глубоким спали сном.

Перфонтий наш свои шаги остановляет,

Рассматривает их от головы до ног;

Все части озирает

И вдоль, и поперёк.

То щурит на их грудь, на нежные их лицы

 

Свои татарские зеницы,

Как постник на творог;

То вновь распялит их, как будто что смекает,

И так с собою рассуждает:

«Не жалко ль, если разберу,

Что эти девки, как теляты,

Лежат на солнечном жару!

Ведь их печёт везде: в макушку, в грудь и в пяты»…

Необъяснимое же заключалось в том, что имя переводчика при издании выскочило. «Издано Пушкиным» – гордо заявлял титул. Можно было, ничтоже сумняшеся, принять, что и сам перевод сделан Пушкиным же. Нелепость подоспела как нельзя более кстати. Не Пушкину, конечно, а его врагам. Ещё до того Пушкин был объявлен исписавшимся. И вот оно налицо – неопровержимое доказательство оскудевшего дарования. В дело вступает лучший юморист своего времени Иосиф Сенковский. Прямо напасть какая-то эти юмористы в России. Вон когда ещё началось чтобы приобрести теперь размах настоящего стихийного бедствия. «Пушкин воскрес! – в непристойном шутовском упоении возглашал Сенковский, – я узнаю его. Это его стихи. Удивительные стихи». «Да и кто, кроме Пушкина, в состоянии написать у нас такие стихи?». Всё это тиражировалось самыми читаемыми журналами того времени. Опять же скажу, что равнодушие к общественному мнению может существовать лишь в качестве мифа. «Хвалу и клевету приемли равнодушно», – твердил себе Пушкин, но это только благое пожелание. Живой человек на это не способен. Даже если знать, что общее мнение возбуждено подлыми приёмами. Пушкин, великий поэт Пушкин опускается до того, что пытается оправдаться перед юмористами. Делает это неловко и неубедительно. Это может подтвердить, что цель убийственного юмора достигнута, он всё более теряет равновесие. «Действие типографического снаряда есть самое разрушительное». Не помню, по какому поводу написал Пушкин эти слова. Он подвергался прицельному обстрелу типографского свинца задолго до пули Дантеса.

К тому времени Пушкин уже получил высочайшее разрешение на издание четырёх первых книг литературного журнала «Современник», которым рассчитывал он поправить вконец расстроенные денежные дела свои. Лучшие силы тогдашней словесности – Жуковский, Гоголь, князь Вяземский, князь Козловский, А.И. Тургенев готовы были участвовать в пушкинском начинании; но не дремали и враги, которых он нажил себе не только в высшем обществе, но также и в ведомстве цензурном, находившемся под управлением графа Уварова, перед тем жестоко оскорблённом известною эпиграммою «В Академии наук» и помещённом в «Московском наблюдателе» стихотворении «На выздоровление Лукулла». «Московский наблюдатель был запрещён, и стеснения грозили только что нарождавшемуся «Современнику».

Сулит мне труд и горе

Грядущего волнуемое море.

Расчёт Сенковского был безошибочен: он знал, на что «клюнет» широкая публика, и стремился убедить её в том, что поэту плевать на своих читателей. В те дни, когда Пушкин впервые познакомился с рецензией на «Вастолу», он был просто вне себя. Он понимал, что при огромном тираже «Библиотеки» оскорбительные инсинуации Сенковского так или иначе повлияют на мнение широкого круга читателей, тех самых, которых поэт надеялся видеть подписчиками «Современника».

Свидетельства очевидцев и современников. Из материалов к биографии поэта «О Пушкине» Петра Бартенева: «Эта ядовитая выходка достигла своей цели: она раздразнила Пушкина и сделалась предметом толков и пересудов. В числе светских приятелей Пушкина жил тогда в Петербурге богатый молодой человек Семён Семёнович Хлюстин, родной племянник известного американца, Ф.И. Толстого, получивший за границею отличное образование, ученик известного педагога Эванса, участник Турецкой войны 1828-1829 гг., потом подобно И.И. Пущину служивший в Москве надворным судьею и пользовавшийся видным положением в обществе. С Гончаровыми он был давно знаком по Калужской деревенской жизни. Из одного письма Пушкина к его жене видно, что сия последняя прочила Хлюстина в супруги сестре своей. Раздосадованный Сенковским Пушкин неосторожно поговорил с Хлюстиным».

Пушкин неоднократно встречался с Хлюстиным и до ссоры, которая произошла 3 февраля 1836-го года на его квартире во время визита к нему Хлюстина и Григория Павловича Небольсина, редактор некой коммерческой газеты. Он впоследствии вспоминал: «Я не был коротко знаком с Пушкиным и его семейством, поэтому не могу судить о его домашнем быте, но мне случилось однажды быть свидетелем его запальчивости, которая чуть не разразилась дуэлем. Приехав к нему вместе со старым его знакомым, отставным гусаром Хлюстиным, я был принят им по обыкновению весьма любезно и сначала беседа шла бойко, пока не коснулась литературы русской, с которой Хлюстин, живя долго за границей как человек очень богатый, получивший французское воспитание, был мало знаком. Он упомянул между прочим, что Булгарин писатель недурной и романист с дарованием. Это взорвало Пушкина, он вышел из себя и наговорил Хлюстину дерзостей, так что мне пришлось с ним удалиться. Затем между Хлюстиным и Пушкиным завязалась переписка в таких обоюдно оскорбительных выражениях, что только усилия общих знакомых могли предупредить неизбежную между ними дуэль».

Переписка, которая началась и закончилась в течение одного только дня, поможет представить и понять суть произошедшего. Дело было не только в Булгарине.

Из переписки Семёна Хлюстина и Пушкина.

С.С. Хлюстин – А.С. Пушкину: «М. г. Я только приводил в разговоре замечания Сенковского, смысл которых состоял в том, что вы „обманули публику“.

Вместо того, чтобы видеть в том с моей стороны простое повторение или ссылку, Вы нашли возможным почесть меня за отголосок г. Сенковского, Вы в некотором роде сделали из нас соединение, которое закрепили следующими словами: „Мне всего досаднее, что эти люди повторяют нелепости свиней и мерзавцев, каков Сенковский“. В выражении „эти люди“ разумелся я.

Оскорбление было довольно ясное: Вы делали меня участником „нелепостей свиней и мерзавцев“ <…>.

<…> при взаимности оскорблений, ответное никогда не равняется начальному, в котором и заключается сущность обиды. А между тем… Вы все-таки обратились ко мне со словами, возвещавшими фешенебельную встречу: „Это чересчур“, „Это не может так кончиться“, „Мы увидим“ и т.д. Я ждал доселе исхода этих угроз, но так как я доселе не получил от Вас никаких известий, то теперь мне следует просить у Вас удовлетворения:

1) В том, что Вы сделали меня участником в нелепостях свиней и мерзавцев,

2) В том, что Вы обратились ко мне с угрозами (равнозначащими вызову на дуэль) <…>.

3) В неисполнении относительно меня правил, требуемых вежливостью: Вы не поклонились мне, когда я уходил от Вас.

Честь имею <…>.

Семён Хлюстин. 4 февраля 1836 года. СПБ, Владимирская, 75».

Важно и то, что компромиссное решение в ликвидации ссоры, вырабатывалось не без участия третьих лиц.

Небольсин писал потом: «Только усилия общих знакомых смогли предупредить неизбежную между ними дуэль».

Несколько дней спустя недоразумение между ними было окончательно исчерпано, это следует из того, например, что Пушкин сделал именно Хлюстина своим доверенным лицом в ещё одном деле чести, возникшем чуть ли ни на следующий день после описанного события, на этот раз касающемся В.А. Соллогуба.

Дуэль двадцать девятая (1836). С Владимиром Соллогубом.

История эта завязалась при следующих обстоятельствах. Окончив знаменитый университет в Дерпте, граф Владимир Александрович Соллогуб, в будущем, известный беллетрист, только что вернулся в Петербург. Молодому человеку предстояло служить под началом тверского губернатора, и он, воспользовавшись отпуском, с упоением окунулся в вихрь светской жизни: танцевал на балах, ухаживал за дамами. Накануне отъезда в Тверь на званом вечере к Соллогубу подошла Наталия Николаевна Пушкина. Что там за разговор произошёл между ними, теперь не дознаться. Полагают, что она с юмором отнеслась к наметившейся романтической страсти вчерашнего школяра к одной солидной даме. Впрочем, она была не замужем, и Соллогуб будто бы даже и жениться на ней хотел. Соллогуба разговор этот рассердил, он сделал ей какие-то замечания, был неучтив.

Впрочем, попробуем дать слово самому Владимиру Соллогубу. Известен его доклад на эту тему, сделанный в Обществе любителей российской словесности:

«…Я был назначен секретарём следственной комиссии, отправляемой в Ржев, Тверской губернии по случаю совершенного там раскольниками святотатства… Следствие продолжалось долго и было к удивлению ведено исправно. Оно знаменовалось разными любопытными эпизодами, о которых здесь упоминать, впрочем, не место. Самым же замечательным для меня было полученное мною от Андрея (Николаевича) Карамзина письмо, в котором он меня спрашивал, зачем же я не отвечаю на вызов А.С. Пушкина: Карамзин поручился ему за меня, как за своего дерптского товарища, что я от поединка не откажусь.

Для меня это было совершенной загадкой. Пушкина я знал очень мало… решительно ничего нельзя было тут понять, кроме того, что Пушкин чем-то обиделся, о чём-то мне писал и что письмо его было перехвачено… С Карамзиным я списался и узнал, наконец, в чём дело. Накануне моего отъезда я был на вечере вместе с Натальей Николаевной Пушкиной, которая шутила над моей романтической страстью и её предметом. Я ей хотел заметить, что она уже не девочка, и спросил, давно ли она замужем. Затем разговор коснулся Ленского, очень благородного и образованного поляка, танцевавшего тогда превосходно мазурку на петербургских балах. Все это было до крайности невинно и без всякой задней мысли. Но присутствующие дамы соорудили из этого простого разговора целую сплетню: что я будто оттого говорил про Ленского, что он будто нравится Наталье Николаевне (чего никогда не было) и что она забывает о том, что она ещё недавно замужем. Наталья Николаевна, должно быть, сама рассказала Пушкину про такое странное истолкование моих слов, хотя и знала его пламенную необузданную натуру. Пушкин написал тотчас ко мне письмо, никогда ко мне не дошедшее, и, как мне было передано, начал говорить, что я уклоняюсь от дуэли. Получив это объяснение, я написал Пушкину, что я совершенно готов к его услугам… Я стал готовиться к поединку, купил пистолеты, выбрал секунданта, привёл бумаги в порядок… Я твердо, впрочем, решился не стрелять в Пушкина, но выдержать его огонь, сколько ему будет угодно. Пушкин всё не приезжал… Вероятно, гнев Пушкина давно охладел, вероятно, он понимал неуместность поединка с молодым человеком, почти ребёнком, из самой пустой причины, «во избежание какой-то светской молвы». Наконец узнал я, что в Петербурге явился новый француз, роялист Дантес, сильно уже надоевший Пушкину. С другой стороны, он, по особому щегольству его привычек, не хотел уже отказываться от дела, им затеянного. Весной я получил от моего министра графа Блудова предписание немедленно отправиться в Витебск… Перед отъездом в Витебск надо было сделать несколько распоряжений. Я и поехал в деревню на два дня; вечером в Тверь приехал Пушкин… Я вернулся в Тверь и с ужасом узнал, с кем я разъехался… Я послал тотчас за почтовой тройкой и без оглядки поскакал прямо в Москву, куда приехал на рассвете и велел везти себя прямо к П.В. Нащёкину, у которого останавливался Пушкин. В доме все ещё спали. Я вошёл в гостиную и приказал человеку разбудить Пушкина. Через несколько минут он вышел ко мне в халате, заспанный и начал чистить необыкновенно длинные ногти. Первые взаимные приветствия были холодны… Затем разговор несколько оживился, и мы начали говорить об начатом им издании «Современника». «Первый том был слишком хорош, – сказал Пушкин. – Второй я постараюсь выпустить поскучнее: публику баловать не надо». Тут он рассмеялся, и беседа между нами пошла более дружеская, до появления Нащёкина. Павел Войнович явился, в свою очередь, заспанный, с взъерошенными волосами, и, глядя на мирный его лик, я невольно пришёл к заключению, что никто из нас не ищет кровавой развязки, а что дело в том, как бы нам выпутаться всем из глупой истории, не уронив своего достоинства… Спор продолжался довольно долго. Наконец мне было предложено написать несколько слов Наталье Николаевне. На это я согласился, написал прекудрявое французское письмо, которое Пушкин взял и тотчас же протянул мне руку, после чего сделался черезвычайно весел и дружелюбен…».

Итак, ситуацию спасает друг поэта Нащокин. Конфликт исчерпан. Впоследствии Александр Сергеевич подружится с Владимиром Соллогубом…  Пройдёт всего несколько месяцев, и, граф будет секундантом поэта на его первой, несостоявшейся тогда дуэли с Дантесом.

Дуэль тридцатая (1936). С Николаем Репниным.

Об этой истории вскользь упоминается в книге П. Милюкова «Живой Пушкин», изданной в Париже к столетней годовщине со дня рождения поэта. Генерала от кавалерии и члена Государственного совета, князя Николая Репнина Пушкин вызвал на дуэль за то, что тот будто бы сделал где-то нелестное замечание о стихах против графа Уварова «На выздоровление Лукулла». Сама история тут такая: под Лукуллом поэт, это очень понятно было современникам, имел в виду графа Д.Н. Шереметева, заболевшего тогда какой-то опаснейшей болезнью. Его наследником  и должен был стать  родственник по жене граф Уваров, который, в предвкушении  его смерти,  опечатал уже всё его имущество, а тот возьми да и выздоровей. Случай трагикомический. Пушкин откликнулся на это. Вот как описывает он предчувствие наследником грядущего счастливого достатка:

 

…Теперь уж у вельмож

Не стану нянчить ребятишек;

Я сам вельможа буду тож;

В подвалах благо есть излишек.

Теперь мне честность – трын-трава!

Жену обсчитывать не буду

И воровать уже забуду

Казённые дрова!

Некоторый ненужный переполох добавил в это дело профессор Казанского университета, преподаватель греческой, латинской и французской словесности Альфонс Жобар. 13 января 1836 года он написал письмо Уварову, к которому приложил собственноручный перевод «Лукулла» на французский язык и просил разрешения на его публикацию в Брюсселе. Копию этого письма он предусмотрительно отослал Пушкину. 24 марта 1836 года последовал ответ, выдержки из которого говорят о большом смятении в душе Пушкина:

«<…> В письме к г-ну министру народного просвещения вы, кажется, изъявляете намерение напечатать свой перевод в Бельгии с присовокуплением некоторых примечаний, необходимых, по вашему мнению, для понимания стихотворения: осмелюсь умолять вас, милостивый государь, отнюдь этого не делать. Мне самому досадно, что напечатал произведение в минуту дурного расположения духа. Опубликование его вызвало неудовольствие одного лица (Царь через Бенкендорфа приказал сделать Пушкину строгий выговор. – Е.Г.) которого мнением я дорожу, и которым пренебрегать не могу, не оказавшись неблагодарным и безумцем. Будьте добры: удовольствием гласности пожертвуйте мысли оказать услугу собрату. Не воскрешайте своим талантом произведение, которое само по себе впадает в заслуженное забвение».

Милюков так комментирует дуэльные истории последнего пушкинского года: «Тут проявляется уже ясно особый мотив дуэлянта – Пушкин искал смерти. Таково было мнение Хомякова о причинах его смерти; так думал граф Соллогуб, дочь Карамзина (Мещерская); так же высказался и его враг Геккерен: “Ему просто жизнь надоела; и он решился на самоубийство”. Грубая форма и враждебный источник этого суждения не должны мешать нашему согласию с ним, тем более что за несколько дней до смертельного исхода поединка Пушкин высказался в том же смысле старому другу, Евпраксии Вревской, дочери Осиповой. Он сам сказал ей о своём намерении искать смерти и, когда она пыталась успокаивать, “был непреклонен”».

Рейтинг@Mail.ru