bannerbannerbanner
Поворот винта

Генри Джеймс
Поворот винта

XVI

Я была совершенно уверена, что возвращение моих питомцев будет отмечено шумным проявлением чувств, и опять разволновалась, когда увидела, что они замалчивают мое отсутствие. Вместо того чтобы шутливо упрекать меня и ласкаться ко мне, они даже не обмолвились о том, что я их бросила, и видя, что и миссис Гроуз тоже молчит, я стала вглядываться в странное выражение ее лица. Я была уверена, что они чем-то купили ее молчание, однако я решила нарушить его при первом же удобном случае. Такой случай выдался перед чаем: я улучила пять минут наедине с ней в ее комнате, когда уже смеркалось и пахло свежеиспеченным хлебом, но у нее все уже было прибрано, царил полный порядок, и она сидела перед камином в тягостном раздумье. Такой я вижу ее и сейчас, такой она лучше всего представляется мне, глядящей в огонь со своего кресла в сумрачной, с отсветами пламени комнате, как на картине, изображающей отдых после уборки – ящики стола задвинуты, заперты, покой нерушим.

– Да, они просили меня ничего не говорить и, чтобы их не огорчать, пока они были в церкви, я, разумеется, пообещала им. Но что с вами такое случилось?

– Я пошла только проводить вас и прогуляться, – ответила я. – А потом мне пришлось вернуться, чтобы встретить одну знакомую. – Она явно удивилась.

– У вас есть тут знакомые?

– О да, у меня их двое! – Я улыбнулась. – Но дети объяснили вам, в чем дело?…

– Почему не надо было поминать об вашем уходе? Да, они сказали, что вам это будет приятнее. Вам это правда приятнее?

Выражение моего лица ее растрогало.

– Нет, мне это совсем не приятно! – Но я тут же прибавила: – А они сказали, почему мне это должно быть приятнее?

– Нет, мистер Майлс сказал только: "Мы не должны делать ничего, что ей неприятно".

– Хотелось бы мне, чтоб он так и делал! А что же сказала Флора?

– Мисс Флора такая милочка. Она сказала: "О, конечно, конечно!" И я то же самое сказала.

Я подумала с минуту.

– Вы тоже такая милочка – я всех вас так и слышу. Но тем не менее между мной и Майлсом теперь все разладилось.

– Все разладилось? – Моя собеседница уставилась на меня. – Но что именно, мисс?

– Все. Это уже не имеет значения. Я уже решилась. Ведь я, дорогая моя, – продолжала я, – вернулась домой, чтобы объясниться с мисс Джессел.

К этому времени у меня уже вошло в привычку, прежде чем коснуться этой темы с миссис Гроуз, постараться, в полном смысле слова, подчинить ее себе; так что даже сейчас, когда она услышала мои слова и заморгала, храбрясь, я могла заставить ее держаться более или менее стойко.

– Объясниться? Вы хотите сказать, что она с вами говорила?

– Да, дошло и до этого. Когда я вернулась, я застала ее в классной комнате.

– И что же она вам сказала?

Я и сейчас как будто слышу эту добрую женщину в ее простодушном изумлении.

– Что она терпит адские муки!… То, что представилось ей за этими словами, вот эта картина и вправду ошеломила ее.

– Вы хотите сказать, – запинаясь проговорила она, – муки отверженных?

– Да, отверженных. Обреченных. И вот поэтому она хочет разделить эти муки… – Я и сама запнулась, представив себе этот ужас.

Но моя собеседница, не столь поддававшаяся воображению, не отставала от меня.

– Разделить муки с кем?…

– С Флорой. – Не будь я готова ко всему, миссис Гроуз, наверно, отшатнулась бы от меня, услышав это. Но я держала ее в руках, мне надо было убедить ее. – Как я уже сказала вам, что бы там ни было, это не имеет значения.

– Потому что вы уже решились. Но на что?

– На все.

– А что значит "все"?

– Ну ясно, это значит, послать за их дядей.

– Ох, мисс, пошлите, ради бога, – вырвалось у моей собеседницы.

– Да, я и пошлю, пошлю! Вижу, что это единственный выход. А то, что у меня с Майлсом, как я вам сказала, все "разладилось" и он думает, что меня это отпугнет и он на этом выиграет, – то он увидит, что ошибся. Да, да, его дядя все от меня узнает тут на месте, и даже, если это понадобится, в его присутствии, потому что, если меня можно упрекнуть в том, что я так ничего и не предприняла насчет школы…

– Да, мисс? – понукала меня миссис Гроуз.

– Так причина этому – вот этот ужас. По-видимому, для бедняжки оказалось слишком много этих ужасов, и не удивительно, что она растерялась.

– Э-э… Но… о чем вы?

– Ну вот хотя бы о письме из его бывшей школы.

– Вы покажете письмо милорду?

– Я должна была сразу же это сделать.

– Ох, нет! – решительно ответила миссис Гроуз.

– Я скажу ему, – продолжала я, не сдаваясь, – что не могу взять на себя такое дело, хлопотать за ребенка, которого исключили…

– Ведь мы же не знали за что! – прервала меня миссис Гроуз.

– За испорченность. За что же еще – ведь он такой умница, очаровательный, просто совершенство? Разве он глупый? Неряха? Или калека? Разве он злой по натуре? Он прелестный – значит, только и может быть одно, – вот это-то и раскроет все. В конце концов виноват их дядя. Если он оставил здесь таких людей…

– Он же и вправду их совсем не знал. Это я виновата.

Она побледнела.

– Нет, вы не должны пострадать, – возразила я.

– Дети, вот кто не должен пострадать! – воскликнула она.

Я промолчала; мы глядели друг на друга.

– Так что же я могу ему сказать?

– Вам ничего не надо говорить. Я сама ему скажу.

Я задумалась.

– Вы хотите ему написать? – И тут же спохватилась, вспомнив, что писать она не умеет. – Как же вы дадите ему знать?

– Я поговорю с управляющим. Он напишет.

– И, по-вашему, он должен написать все, что мы знаем?

Мой вопрос, не совсем умышленно с моей стороны, прозвучал так язвительно, что мигом сломил ее сопротивление. На глазах у нее опять навернулись слезы.

– Ах, мисс, напишите вы сами!

– Хорошо, напишу сегодня же, – наконец ответила я.

И на этом мы расстались.

XVII

К вечеру я дошла до того, что решилась уже приступить к делу. Погода опять переменилась, поднялся сильный ветер, и я при свете лампы, рядом со спящей Флорой, долго сидела перед чистым листом бумаги, прислушиваясь к стуку дождя и порывам ветра. Наконец я вышла из комнаты, захватив свечу, пересекла коридор и с минуту прислушивалась у двери Майлса. Постоянно преследуемая неотступным наваждением, я не могла не прислушаться – не выдаст ли он чем-нибудь, что не спит, и тут же услышала, правда, не совсем то, что я ожидала, – звонкий голос Майлса:

– Послушайте, вы там – входите же!

Это был луч радости среди мрака!

Я вошла к нему со свечой и застала его в постели, он был очень оживлен и встретил меня с полной непринужденностью.

– Ну, что это вы затеяли? – спросил он так дружелюбно, что, если бы миссис Гроуз была здесь, подумалось мне, она тщетно стала бы искать доказательств того, что между нами "все разладилось".

Я стояла над ним со свечой.

– Как ты узнал, что я здесь?

– Ну само собой, я вас услышал. А вы вообразили, будто совсем не шумите? Похоже было на кавалерийский полк! – И он чудесно засмеялся.

– Значит, ты не спал?

– Да так как-то, не очень! Я лежал и думал.

Я нарочно поставила мою свечу поближе к нему и, когда он по-старому дружески протянул мне руку, села на край его кровати.

– О чем же это ты думаешь? – спросила я.

– О чем же еще, как не о вас, дорогая?

– Хоть я и горжусь таким вниманием, но не скажу, чтобы я это поощряла.

Куда лучше было бы, чтобы ты спал.

– Так вот, знаете, я еще думаю об этих наших странных делах.

Его маленькая твердая рука была прохладная.

– О каких "странных делах", Майлс?

– Да вот о том, как вы меня воспитываете. И обо всем прочем!

На секунду у меня перехватило дыхание, и даже слабого мерцающего света свечи было достаточно, чтобы я увидела, как он улыбается мне со своей подушки.

– А что же это такое "все прочее"?

– О, вы знаете, знаете!

С минуту я не могла выговорить ни слова, хотя чувствовала, держа его за руку и по-прежнему глядя ему в глаза, что мое молчание как бы подтверждает его слова и что в действительности в целом мире сейчас, может быть, нет ничего более невообразимого, чем наши подлинные взаимоотношения.

– Конечно, ты опять отправишься в школу, – сказала я, – если только это тебя беспокоит. Но не в прежнюю – мы найдем другую, получше. Откуда мне было знать, что тебя это беспокоит, ты же мне ничего не говорил, ни разу даже и не заикнулся об этом?

Его ясное, внимательное лицо, обрамленное белизной подушки, показалось мне в эту минуту таким трогательным, как если бы передо мной был больной ребенок, истосковавшийся в детской больнице; и это сходство так поразило меня, что я поистине готова была отдать все на свете, чтобы быть сиделкой или сестрой милосердия и помочь ему исцелиться. Но даже и теперь вот так, как оно есть, может быть, я могу помочь ему!

– А знаешь, ведь ты никогда не говорил мне ни слова о твоей школе – я хочу сказать, о старой твоей школе; никогда даже и не вспоминал о ней?

Он как будто был удивлен; он улыбнулся все так же подкупающе. Но он явно старался выиграть время; он тянул, он ждал, чтобы ему подсказали.

– Не вспоминал?

Не от меня он ждал подсказки, нет, от той твари, с которой я встретилась!

Что-то в его тоне и в выражении лица заставило меня почувствовать это, – сердце мое сжалось такой мукой, какой я еще никогда не испытывала; так невыразимо больно было видеть, как он напрягает весь свой детский ум и как пускает в ход все свои детские увертки, пытаясь разыгрывать навязанную ему каким-то колдовством роль невинности и спокойствия.

– Да, ни разу, с того времени как ты вернулся. Ты никогда не говорил ни о ком из твоих учителей или товарищей, ни хотя бы о чем-нибудь самом пустяковом, что могло с тобой случиться в школе. Ни разу, мой маленький Майлс, ты даже не обмолвился ни словом, ни разу хотя бы намеком не дал мне понять, что там могло случиться. Поэтому, ты можешь представить себе, я просто впотьмах. До тех пор пока ты сам не открылся мне сегодня утром, ты с того дня, когда я тебя первый раз увидела, никогда ни о чем не вспоминал из твоей прежней жизни. Ты как будто совсем сжился с теперешней.

 

Удивительно, как моя глубокая убежденность в его тайном преждевременном развитии, или как бы там ни назвать эту отраву страшного воздействия, которое я не решаюсь именовать, позволяла мне, несмотря на еле прорывающуюся у него тайную тревогу, обращаться с ним как со взрослым, говорить с ним как с равным по уму.

– Я думала, что тебе так вот и хочется жить, как ты живешь.

Меня поразило, что мои слова заставили его только чуть-чуть покраснеть. Но все же, как выздоравливающий и немножко уставший человек, он медленно покачал головой.

– Нет, не хочу, не хочу. Я хочу уехать отсюда.

– Тебе надоел Блай?

– О нет, я люблю Блай.

– Тогда что же тебе?…

– Ах, вы сами знаете, что нужно мальчику!

Я чувствовала, что вряд ли я знаю это так хорошо, как Майлс, и временно прибегла к увертке.

– Ты хочешь поехать к дяде?

И тут опять его головка с кротко-ироническим личиком слегка шевельнулась на подушке.

– Нет, этим вы не сможете отделаться!

Я помолчала немного и на этот раз, кажется, покраснела сама.

– Дорогой мой, я вовсе не собираюсь отделываться.

– Не сможете, даже если и хотели бы. Не сможете, не сможете! – Он лежал, глядя на меня своими прекрасными глазами. – Мой дядюшка должен сам приехать, вы с ним все окончательно должны уладить.

– Если мы это сделаем, – возразила я довольно внушительно, – ты можешь быть уверен, что это поведет к тому, что тебя навсегда увезут отсюда.

– Так неужели вы не понимаете, что как раз этого я и добиваюсь? Вам придется рассказать ему, как вы все запустили. Вам придется столько всего рассказать ему!

Ликующий тон, каким он это произнес, помог мне ответить ему еще внушительнее:

– А сколько тебе, Майлс, придется рассказать дядюшке? Многое есть, о чем он тебя будет расспрашивать. Он задумался.

– Очень возможно. Но о чем собственно?

– О том, о чем ты никогда мне не говорил. Чтобы он мог принять решение, что с тобой делать. Он не может вернуть тебя в ту школу.

– А я и не хочу туда возвращаться, – прервал он меня. – Мне нужно совсем новую колею.

Он сказал это с удивительной безмятежностью, с какой-то не допускающей сомнения, явной шутливостью, и вот этот его тон сильнее всего дал мне почувствовать всю горечь и противоестественность этой трагедии ребенка, который, по всей вероятности, вернется через три месяца обратно, все с той же бравадой и с еще большим позором. Меня охватило мучительное чувство, что я не смогу этого перенести, – и я не выдержала. Я бросилась к нему и с мучительной нежностью прижала его к себе.

– Дорогой мой маленький Майлс, маленький дорогой Майлс…

Я прильнула лицом к его лицу, и он принимал мои поцелуи просто, с каким-то снисходительным добродушием.

– Ну что, старушка?

– Неужели тебе ничего, ничего не хочется мне сказать?

Он повернулся лицом к стене, поднял руку и стал разглядывать ее, как делают больные дети.

– Я уже сказал вам, – сказал сегодня утром.

О, как мне было его жаль!

– Что ты просто хочешь, чтобы я тебя не донимала?

Он опять повернулся и глянул теперь на меня, как бы подтверждая, что я поняла его правильно, потом сказал очень тихо:

– Чтобы вы оставили меня в покое.

В том, как он это сказал, было даже какое-то особенное детское

достоинство, нечто такое, что заставило меня выпустить его из объятий, но

когда я медленно поднялась, меня словно что-то удержало остаться с ним. Видит бог, мне не хотелось будоражить его, но только у меня было такое чувство, что, если сейчас повернуться к нему спиной, это значит покинуть его… вернее – потерять.

– Я только что начала письмо к твоему дяде.

– Так допишите его!

Я помолчала с минуту.

– А что же там случилось до этого?

Он снова пристально посмотрел на меня.

– До чего "этого"?

– До того, как ты вернулся домой. До того, как ты ушел из школы.

Некоторое время он молчал, однако не сводил с меня глаз.

– Что случилось?

Его голос, когда он произносил эти слова, в котором, мне казалось, я впервые уловила едва заметную дрожь, и моя готовность допустить, что он все понимает, заставили меня упасть на колени возле его кроватки и еще раз попытаться отнять его, завладеть им.

– Милый маленький Майлс, милый мой маленький Майлс, если б ты только знал, как я хочу помочь тебе! Только это одно, ничего другого, я скорее умру, чем причиню тебе какое-нибудь огорчение или допущу какую-нибудь несправедливость – я скорей умру, чем позволю хоть волосок тронуть на твоей головке. Милый маленький Майлс, – и я решилась сказать прямо, даже если б мне пришлось зайти слишком далеко, – я только хочу, чтоб ты помог мне спасти тебя!

Но как только я это выговорила, я в ту же минуту поняла, что переступила границу дозволенного. Ответ на мою мольбу последовал мгновенно, но какой! Неистовый порыв ветра, поток ледяного воздуха вихрем пронесся по комнате, сотрясая все с такой страшной силой, как если бы вышибленная ураганом оконная рама обрушилась в комнату. Мальчик вскрикнул пронзительно громко, но, хоть я была совсем рядом с ним, в этом вскрике, заглушенном ураганным шумом, нельзя было различить ясно – ужас это или торжество. Я вскочила на ноги, сознавая только, что кругом мрак. Так мы и остались во мраке и несколько секунд молчали; я оглядывалась по сторонам и вдруг увидела, что опущенные шторы недвижны и окно плотно закрыто.

– Что это? Свеча погасла! – воскликнула я.

– Это я ее погасил! – сказал Майлс.

XVIII

На следующий день, после уроков, миссис Гроуз, улучив минуту, тихо спросила меня:

– Вы написали письмо, мисс?

– Да, написала.

Но я не прибавила, что мое письмо, запечатанное и адресованное, еще лежит у меня в кармане. Будет еще время отослать его, когда посыльный отправится в деревню. Между тем никогда еще у моих воспитанников, по тому, как они держали себя, не было такого блестящего, такого примерного утра. Было совершенно так, будто они в глубине души твердо решили загладить все недавние маленькие трения между нами. Они проделывали головоломные фокусы по арифметике, далеко превышавшие сферу моих скромных познаний, и придумывали с небывалым воодушевлением географические и исторические шутки. Особенно у Майлса заметно было желание показать, что ему ничего не стоит превзойти меня. Этот ребенок запечатлелся и живет в моей памяти, осиянный красотой и страданием, каких не выразишь словами; в каждом его порыве сказывалось особенное, только ему присущее благородство; никогда еще маленькое, бесхитростное существо, само чистосердечие и непринужденность для человека, не посвященного в его тайну, не воплощало в себе такого даровитого, такого удивительного юного джентльмена. Мне постоянно приходилось остерегаться, чтобы не выдать своего изумления, в которое моя наблюдательность посвященной то и дело повергала меня, не выдать себя недоуменным взглядом, взглядом отчаяния, которое я старалась подавить, теряясь в догадках, что же мог сделать такой маленький джентльмен, чтобы заслужить кару. Допустим, что темная сила, о которой я знала, открыла его представлению все зло, – жажда справедливости во мне мучительно требовала доказательств, что плодом этого был какой-то поступок.

Во всяком случае, никогда еще он не казался таким добропорядочным, как в тот ужасный день после раннего обеда, когда он подошел ко мне и спросил, не хочу ли я, чтобы он поиграл мне с полчаса. Давид, игравший Саулу[11], не мог бы с такой чуткостью выбрать более удачное время. Это было поистине подкупающим проявлением такта, великодушия, как если бы он прямо сказал: «истинные рыцари, о которых мы любим читать, никогда по пользуются своим преимуществом. Я знаю ваш ход мыслей: вы думаете, что оставить меня в покое, не следить за мной, то есть перестать меня донимать и ходить за мной по пятам, это значит позволить мне отдалиться от вас, предоставить мне приходить и уходить, когда я хочу. Так вот я пришел, вы же видите, – но я не ухожу! Для этого еще много времени впереди. Мне в самом дело приятно быть с вами, и я только хочу показать вам, что спорил из принципа». Можно ли удивляться, что я не отказала ему в его просьбе, и мы, как прежде, взявшись за руки, пошли с ним в классную. Он сел за старенькое фортепьяно и стал играть – так он еще никогда не играл, и, если есть люди, которые думают, что лучше ему было бы играть в футбол, я могу только сказать, что я совершенно с ними согласна. Ибо по истечении какого-то времени, которое я под влиянием его игры перестала ощущать, я вдруг очнулась с каким-то странным чувством, что я, по-видимому, спала, заснула на своем посту. Это было после завтрака, в классной перед камином, но в действительности я вовсе не спала: со мной произошло нечто гораздо худшее – я обо всем забыла. Где же все это время была Флора? Когда я задала этот вопрос Майлсу, он с минуту продолжал играть, не отвечая мне, а потом сказал только:

– Что вы, дорогая, откуда же мне знать? – и тут же разразился веселым смехом, который, словно вокальный аккомпанемент, постепенно перешел в бессвязный, сумасбродный напев.

Я сразу же пошла к себе в комнату, но сестры Майлса там не было. Тогда, прежде чем сойти вниз, я заглянула в несколько других комнат. Раз ее здесь нигде нет, наверное, она с миссис Гроуз, успокаивала я себя, отправившись на поиски. Я нашла миссис Гроуз там же, где и вчера вечером, но на мои торопливые расспросы ответом было только испуганное молчание. Она не знала. Она полагала только, что после завтрака я увела обоих детей гулять; и с ее стороны естественно было так предположить, потому что это было первый раз, что я совсем упустила девочку из вида, не приняв никаких мер предосторожности. Конечно, она могла уйти с кем-нибудь из служанок, так что первым делом надо было попытаться разыскать ее, не поднимая тревоги. Мы тут же уговорились об этом с миссис Гроуз, но когда минут через десять мы встретились в холле, как было условлено, то могли только сообщить друг другу, что после очень осторожных расспросов нам так и не удалось напасть на ее след. После того как мы обменялись нашими наблюдениями, мы с минуту смотрели друг на друга в ужасе, и я чувствовала, какую глубокую озабоченность вызвало у миссис Гроуз все то, о чем я рассказывала ей раньше.

– Она, должно быть, наверху, – сказала миссис Гроуз, – в одной из тех комнат, где вы не искали.

– Нет, здесь поблизости ее нет. – Я уже догадывалась. – Она куда-то ушла.

Миссис Гроуз посмотрела на меня с тревожным недоумением.

– Без шляпы?

Наверно, у меня тоже был встревоженный вид.

– А женщина эта, ведь она всегда без шляпы?

– Она с ней?

– Она с ней! – сказала я. – Надо отыскать их обеих.

Я схватила за руку мою подругу. Она, потрясенная моими словами, не ответила на мое пожатие, но тут же поделилась со мной своей тревогой:

– А где же мистер Майлс?

– О, он с Квинтом. Они оба в классной.

– Господи, мисс!

Сейчас, – я чувствовала это, – вид у меня был совершенно спокойный, и никогда еще голос мой не звучал с такой твердой уверенностью.

– Нас обманули, – продолжала я, – у них все было очень хорошо обдумано. Он нашел поистине божественный способ удержать меня около себя, когда Флора сбежала.

– Божественный? – растерянно повторила миссис Гроуз.

– Ну, дьявольский! – чуть ли не шутливо бросила я. – Он ведь и для себя тоже постарался. Но идемте же!

Она беспомощно и хмуро возвела глаза к небу.

– Вы оставляете его?…

– Когда он с Квинтом? Да, теперь это уже не имеет значения.

В такие минуты миссис Гроуз всегда сама хватала меня за руку, и это и сейчас еще могло бы остановить меня. Но, пораженная неожиданностью моего отречения, она, помолчав, спросила:

 

– Это из-за вашего письма?

Вместо ответа я быстро нащупала в кармане письмо, вынула его, показала ей и, отойдя, положила на большой стол в холле.

– Люк возьмет его, – сказала я, вернувшись к ней. Потом я подошла к входной двери, отворила ее и уже ступила на крыльцо.

Моя подруга все еще мешкала: ночная и утренняя буря утихла, но день был сырой и пасмурный. Я сошла на дорожку, а она все еще стояла в дверях.

– Вы так и пойдете, не надев ничего?

– Не все ли равно, ведь и девочка не одета? Некогда одеваться, – крикнула я, – а если вы считаете это необходимым, я не буду вас ждать. Кстати, загляните наверх.

– Туда, к ним?

О, тут бедняжка мигом подбежала ко мне.

11Цитата из Ветхого Завета (Первая Книга Царств, 16:23): «И когда дух от Бога бывал на Сауле, то Давид, взяв гусли, играл, – и отраднее и лучше становилось Саулу, и дух злой отступал от него». Будущий царь Израиля Давид, в юности служивший у царя Саула оруженосцем, прославился необыкновенной способностью рассеивать игрой на гуслях приступы глубокой меланхолии (депрессии), порой мучившей господина. Эта аллюзия – очередной намек на неуравновешенное состояние гувернантки.
Рейтинг@Mail.ru