bannerbannerbanner
полная версияПоследний юности аккорд

Артур Болен
Последний юности аккорд

Гром прогрохотал где-то вдали, негромко… Дождь кончился. Все было сказано… Кажется, я поцеловал ей руку… и нырнул в ночь, как драматический актер.

О том, чтобы вернуться домой, не было и речи. В беседке под крышей, в укромном местечке, я нашел сигареты и спички. Закурил и стал ходить взад-вперед по скрипящей гаревой дорожке. Смятение в душе было полное. Я вдруг представил себя женатым человеком. Сначала Наташкиным мужем. Выходило так: сумрачный кабинет прокурора области, на подоконнике – фикус, на стене – порыжевшая фотография молодого лейтенанта с лихо взбитым русым чубом и заломленной на ухо фуражке, за столом, покрытым зеленым сукном сидит седой, крепко сбитый мужчина с умным усталым лицом, с орденом Красного Знамени на кителе, с тлеющей папиросой в руках. Он смотрит на меня испытывающее долго, насмешливо, проницательно. Он видел-перевидел на своем веку сотни хитрых преступников и вот перед ним сидит новый противник, покусившийся на самое святое – на его дочь! Да еще как сидит! Нога за ногу. Взгляд умных глаз ясен и смел, легкая ирония прячется в улыбке. Наглецом не назовешь, хитрованом тоже. Отчего же тревога в отцовском сердце? «Значит, надумали, – говорит, наконец, прокурор с усмешкой, – быстро у вас теперь это происходит, я за своей Нюрой три года ухаживал. Ну, а каковы же ваши взгляды на жизнь, позвольте спросить, молодой человек? Чем думаете заняться? Или – конкретизирую вопрос – чем собираетесь зарабатывать на жизнь?» Я улыбаюсь. Я – гений. Это и есть ответ на все вопросы. Папаня играет желваками, а сделать ничего не может. Наташка загрызет его, если он будет артачиться. Она сидит у меня за спиной и делает угрожающие знаки отцу. Хорошая была сцена, я многократно отсмотрел ее.

Потом я представил себя мужем Нины. Тоже был кабинет, только увешанный портретами бородатых ученых и мещанского фикуса на подоконнике не было. За столом восседал крупный седой профессор и тоже изучал меня пытливым взглядом. Он тоже почему-то не доверял мне. И тоже спрашивал, чем я собираюсь заниматься. И я отвечал ему с улыбкой, что жизнь покажет, а вообще-то – ничем. Еще, мол, не нашел себя. Да и искать не собираюсь. А на самом деле я уже написал книгу, и она лежала в издательстве, и все говорили, что книга – гениальная. То есть денег впереди было немерено! Нет бы все это рассказать старому ослу, но ведь надо знать меня! Пусть догадается!

Потом я вспомнил, как целовался с Ниной, и хмыкнул. Потом я мысленно стал целовать ее грубо и нетерпеливо, и она слабо сопротивлялась и вскрикивала, а я возбудился и вдруг понял, что целую уже давно Наташку, которая привычно вздрагивала от наслаждения, цепко и больно хватала меня за уши и стонала. Я отпихнул ее и полез за влажным куревом в карман.

Какие же они были разные! Они даже пахли по-разному. Нина пахла луговыми цветами, мятой и нежным, теплым ароматом волос. Натали пахла крепкими духами и табачным дымом, и еще этим острым бесстыжим женским запахом, который вместе со страстью зарождался у нее между ног и который сначала пугал меня, отталкивал и был даже неприятен, а потом стал моим наваждением, моим наркотиком, моей постыдной тайной.

Наконец я выбросил окурок, решительно подтянул брюки и зашагал к своему отряду. Тихонько пробрался я на крыльцо своего барака и, стараясь не скрипеть половицами, подошел к Наташкиной двери. Она была не заперта. Я осторожно приоткрыл ее и увидел пустую не застеленную постель. «Ищет меня», – подумал я. В тишине слышно было только, как сопят в комнатах-спальнях пионерские носы.

Я накинул куртку и вышел на крыльцо. Решил, что найду Наталью возле библиотеки. Но ее там не оказалось. Я несколько раз обошел вокруг дома, высыпав себе в кустах акации на плечи целый дождь, но обнаружил только серого кота, который страшно сверкнул на меня из травы фосфорическими глазами и метнулся, задрав хвост, в траву. Я забрался в большую круглую беседку, которая стояла на самом верху холма, и огляделся. Подо мною, скрытое рваной мглой, лежало холодное, карельское озеро. За ним – лес. Темными своими контурами он напоминал высокие горы. Между озером и лесом, на холме, и ютился весь наш лагерь. Два десятка деревянных одноэтажных домиков, разделенных песчаной дорогой. Центральный плац, вокруг которого было разбито с десяток клумб, неподалеку темным куполом возвышалось самое крупное строение столовой. Передо мной смутно виднелась на фоне неба высокая деревянная мачта: каждое утро под пионерский салют всех отрядов и под барабанную дробь на ней вздымался алый флаг с серпом и молотом.

Знаете ли вы, господа, что такое карельская летняя ночь? О, вы не знаете карельской ночи! На небе ни звездочки, да и неба нет вовсе, а есть серая влажная муть, которую волочет куда-то ветер, упираясь в кусты и деревья. Шумит лес, шумит дождь… Очертания мокрых домов, деревьев призрачны. Вот, кажется, уже и рассвело совсем, но – нет, это всего лишь полная луна просияла сквозь тонкое дымящееся облако и вновь исчезла, и вдруг еще гуще стали тени, еще мрачней зароптал всклокоченный лес, и далекий гром глухо пророкотал где-то за озером. Сыро, прохладно, неуютно…. Как не вспомнить тут нежную украинскую ночь, теплую и тихою, с бездонно-черным небом и ярким месяцем, который заливает лес ровным серебряным сиянием? Как не вспомнить старика Гоголя, тоскующего по щедрому югу?

Я сидел в беседке с каким-то мистически-пафосным подъемом в душе. Словно во мне нарождалось какое-то окончательное понимание мира. Словно я становился очень большим и главным в этом мире. Лагерь спал. Десятки детских носиков сопели в своих теплых кроватках; под крышами бараков в десятках детских сновидений разыгрывались нешуточные драмы. Эта мысль (отчетливо помню) чрезвычайно поразила меня: поразительно было вдруг понять и почувствовать, что рядом с видимым сырым, сумеречным и прохладным миром, который я видел глазами, слышал ушами, ощущал своей кожей и нюхал носом, существует невидимый параллельный мир, полный страстей и драматического движения. Этот мир загадочным образом осуществлялся вокруг меня через множество спящих тел. Смешно, но на миг мне даже показалось, что я вижу мерцающее свечение над лагерем, свечение энергии, подобное северному сиянию. Это были сны.

И в эту минуту я услышал вновь, как из темной бездны внизу холма пробились вдруг страшные и тяжелые, как свинцовые слитки, аккорды «Дыма над водой». У меня мурашки побежали по телу. Звуки эти пугающе нарастали, крепли, выстраиваясь в могучий четкий ряд, словно чья-то неумолимая рука забивала гвозди в гроб мироздания, и, наконец, достигнув вершины, распространились рыдающим и страстным голосом Гиллана, который, подобно древнему языческому шаману, в припадке безумного транса яростно швырял хриплые проклятья в черную бездну! Тысячу раз я слушал эту песню, но никогда, никогда она не потрясла меня так, как в эту ночь. Все было созвучно в эту минуту. И суровая северная стихия в первобытном своем величии, и гениальная музыкальная аранжировка к ней, и трагический горький пафос, нарождавшийся в моей бунтующей душе.

Я высунулся из беседки. Музыка стихла. И тут невдалеке в окне маленькой желтой дачки замерцал тусклый свет. Я вышел из беседки и осторожно пробрался к домику, пытаемый каким-то жгучим криминальным любопытством. Окно было наглухо закрыто и занавешено белыми занавесками. За стеклом тихо и невнятно бубнили голоса. Я обнаружил прорезь в занавесках, заглянул и окоченел. Комната была освещена зыбким пламенем свечи, которая стояла на тумбочке. Возле тумбочки стояла кровать. На кровати, прикрытая до живота простыней, с сигаретой во рту лежала Наташа Сидорчук, а директор лагеря, стоя перед ней на коленях, в трусах и в майке, целовал ее в грудь…

– Что ты почувствовал? – спросил Слава после долгого молчания.

Что я почувствовал? – переспросил я задумчиво. – Я почувствовал необыкновенный прилив чувств. Даже окно сразу запотело, в которое я пялился вытаращенными глазами, роняя слюни с растопыренных губ.

Да, господа, это был миг озарения, когда вещество, из которого сделан ваш мозг, становится другим и кровь в жилах приобретает новые химические свойства. Сразу и навсегда. Я отшатнулся от окна уже другим человеком, чем был минуту назад. Это было волшебное преображение и мучительное…

Боюсь, что выглядел я в эту минуту плохо. Помню отчетливо, что мне в рот с неба упала крупная холодная капля дождя, когда я бессмысленно таращился в небо. Рот у меня так не закрывался, словно я проветривал через него весь адский жар, который полыхал у меня внутри. Помню, я шел и шел механически, как робот, прямо через мокрые, колючие кусты, через высокую траву, которая оставляла на моих мокрых джинсах белые разводы лепестков, через какие-то бетонные поребрики и мусорные кучи в черную, бессмысленную пустоту, пока не очутился перед дверью Славика. Мой друг открыл дверь в семейных трусах и попятился назад, когда увидел меня.

– Ты? – спросил он.

– Не знаю, – сказал я и упал на стул. – Кажется да.

Славка протянул сигареты и тоже упал на кровать, закачавшись.

– Сидорчук?

– Да.

– Выгнала?!

Я затянулся до упора и, выталкивая дым нервными толчками, отрывисто прогундосил в потолок.

– Спит. С директором. В кровати.

– Что с директором? Он в кровати? Заболел что ли? – не понял Славик.

– Наталия Сидорчук, – механическим голосом, словно зачитывая официальное траурное сообщение, произнес я, – вступила в половую связь с директором пионерского лагеря «Юность» Эразмом Ротердамовичем Мудищевым. Только что. В кровати. Я сам это виделэ

И, скосив на друга налитые кровью глаза, закончил яростным вопросом:

– Понятно?!

– В кровати? – растерянно переспросил бедный Славка.

– Именно в кровати, а тебе где больше нравится – на полу?! – рявкнул я.

До Славки, наконец, дошло и он повалился на спину.

– …Твою мать! С директором?! Сидорчук? С этим козлом?!

– Это еще неизвестно, кто из нас козел.

В комнатушку вошла недовольная Людка в халате.

 

– Чего орете? Опять хотите неприятностей?

– Сидорчук трахается с директором лагеря, – торжественно, хотя и растерянно сообщил Славка и подвинулся, когда Людка, как подкошенная, рухнула на кровать рядом с ним. Мы задымили втроем, обмениваясь тревожными импульсами красных огоньков в темноте в полном молчании.

– Вот это да, – наконец резюмировал Славка. – Ну и ну… Наташка то, а Людк?

– Что?

– Ты смогла бы так?

Людка ударила его по спине ладошкой.

– Идиот! Заткнись.

– Что же теперь будет? – спросил Славка вполне резонно. – Майкл? Что будешь делать?

– Вызову директора на дуэль, – вяло сказал я, растирая окурок пальцами.

Славка хохотнул, но как-то невесело. Он обхватил голову руками, раскачиваясь и что-то бубня под нос.

– Лучше напиши на него телегу в обком, чтобы вздрючили гада за аморальное поведение… А что, – оживился он, – это идея! Чем он тут занимается, старый козел? Трахает пионервожатых?! И это называется воспитательная работа?! Пусть только попробует теперь что-нибудь написать на факультет! Он у нас под колпаком! Теперь мы ему устроим красивую жизнь.

– Ой, мальчики, – сердобольно отозвалась Люда, – не нравится мне все это. Большой скандал будет, всем не поздоровится. Директор нехороший человек, не надо с ним связываться. Уезжать тебе, Миша, надо. В Питер. Скорее уезжать.

– Да нам всем надо отсюда валить! – жарко возразил Славик. – Пока не поздно. Иначе все тронемся головами. Пора. Ну и лето… А все почему? Ерундой занимаемся, вот почему. Творчеством надо заниматься, творчеством!

Славка завелся не на шутку, минут пять он толкал какую-то дикую в сложившейся ситуации истерически-сумбурную речь о пользе самоотверженности в искусстве.

– Ты написал стих, тот… который мне обещал, – цинично напомнила Люда, когда он выдохся. – Все только обещаешь.

– Напишешь тут… как же. Мне тишина нужна. Покой. А тут… Сергеев скоро точно меня из себя выведет. Майкл, ты представляешь, что он тут намедни учудил?

– Пойду, – сказал я, поднимаясь.

– Куда ты? – испугался Славик.

– Да не боись… Со мной все в порядке. Пройдусь немного. А то не в себе чуть-чуть. Душно. Извините ребята, не могу!

Выскочил я опять в эту ночь с перекошенным лицом… Куда идти? Прямо как у Достоевского Федора Михайловича: «А знаете ли вы, милостивые государи, что это такое, когда некуда пойти?!» Пошел я куда глаза глядят. Быть может, с полчаса бродил вокруг озера, кажется, ругался вслух, кажется, даже, махал кулаками, представляя ненавистную рожу директора лагеря, устал, поранился, натыкаясь на пни и коряги, пока не обессилел окончательно. К себе я не мог вернуться, к друзьям тоже. Я пошел к Нине.

Свет в ее комнате не горел. Я постучал по стеклу и почти тут же увидел ее испуганное и радостно вспыхнувшее лицо. Она распахнула окно, и я ввалился внутрь мокрый и грязный, как леший.

– Ты? Где ты… Что ты? Как ты? – бессмысленно бормотала Нина, разглядывая меня с изумлением. Она была в белой ночной рубашке и зябко обнимала себя за голые плечи. – Какой ты мокрый… смешной… суслик мой лесной. Отряхнись хоть. Лариска снотворное приняла, спит как убитая, но ты все равно… потише, а то ведь проснется и тогда мне совсем житья не будет…

Я сел на стул, тяжело дыша, и выговорил глухо.

– Выходи за меня замуж!

– Что?!

– Я говорю: выходи за меня замуж. Что же тут непонятного?

– Когда? – растерянно спросила Нина.

– Сейчас.

Нина села на кровать и молча на меня смотрела.

– Не хочешь? – угрюмо спросил я, уставившись в пол. – Завтра поедем в город, подадим эти чертовы заявления, осенью справим свадьбу. Жить будем у меня, на улице Народной, вечерами будем в лес ходить, я буду работать… учиться. Ты не смотри на меня, я – хороший человек, добрый! Все для тебя сделаю! Хочешь?

– Хочу.

– Что? – я поднял голову.

– Я согласна, – повторила Нина дрогнувшим голосом. Глаза ее сияли.

– Да? – глупо спросил я.

– Да.

– А твои родители?

– Я уговорю их.

– А… а… – я запнулся. Признаться, я никогда еще не чувствовал себя так глупо.

Лариска громко храпела в своей комнате. Нина отвернулась к окну и что-то там долго и внимательно разглядывала.

– Миша, – вдруг спросила она.

– Ну?

– Ты… хочешь?

– Что? – спросил я, зная, что она знает, что я знаю

– Я не старомодна… не ханжа… я понимаю… Я много думала сегодня, после того как мы расстались. Ну, если это неизбежно… Какая разница, когда… Хочешь прямо сейчас? – голос ее осекся.

Я сидел, не шелохнувшись, чувствуя, как по спине медленно скатывается крупная, холодная капля пота.

Нина медленно поднялась, сняла с себя рубашку и, все так же не глядя на меня, легла под одеяло.

Повисла тягостная минута. У меня в голове вертелась фраза: «Извините, но это не то, о чем вы подумали». Слава Богу, я не произнес ее. Так я и сидел перед ней, сгорбившись, как бестолковый доктор перед тяжело больной.

– Ну что же ты? – прошептала она. – Иди ко мне. Не хочешь?

Я покраснел в темноте, как помидор. Не хотелось. Совершенно. Было неловко, было стыдно, было горько и во рту, и в сердце, было жалко ее. Не было только желания. Я даже на всякий случай пощупал себя между ног – нет, признаков большого серьезного чувства не было и в помине. Я услышал шуршание, почувствовал на своей руке ее горячую ладонь.

– Почему? – почти беззвучно спросила она.

Откуда мне было знать? Сколько раз в жизни я задавал своему организму это вопрос в подобной ситуации, но ответа так и не получил. Возможно, это была месть мозга за то, что я совершенно измучил его сегодня взаимоисключающими задачами.

– Сидорчук?

Я кивнул.

– Что? Что она хочет? Разве ты должен подчиняться ей? Почему она командует нами? Почему она стоит между нами? Почему, почему, почему?

«По кочану», – как-то отрешенно, словно не про себя, подумал я, но вслух сказал.

– Ты не понимаешь… Ты не понимаешь, Нин…

– Что я должна понять?! Ты словно заколдован ею. Ты ее боишься! Миша, это невозможно, я сейчас пойду к ней, я объясню, что это невыносимо и дальше продолжаться не может. Я не боюсь ее! Да, да, ты так и знай! Не боюсь совсем! Я совсем не такая, как тебе кажется! Я не тихоня. И я не собираюсь ждать ее милости! Пойду!

– Нина! Нина! – глухо позвал я, затыкая уши. – Ты же ничего не знаешь! Ни-че-го!

– Что, что я должна знать? У вас тайна? Она шантажирует тебя?? Подожди, у вас… у вас что… будет… ребенок?!

– Да нет же! Нет!

– Но что тогда??!

И тут меня прорвало. Я упал головой в колени и рассказал ей все. Нина выслушала мой короткий сбивчивый рассказ в страшной тишине… и тишина нарастала с каждой секундой, давила меня в плечи, в спину, так что стало трудно дышать; потом она откинула одеяло и попросила странным, отчужденным голосом.

– Не смотри, пожалуйста.

Она оделась в платье, накинула на плечи платок и села у окна.

– И что теперь? – спросила она.

Мне показалось, что в ее голосе появилась брезгливость.

– Не знаю… Возьму топор и зарублю этого гада. А заодно и эту суку!

– А заодно и меня, – холодно сказала она.

– Тебя-то за что? Если Сидорчук…

– Господин Иванов, – вдруг громко и властно произнесла Нина, – я не хочу больше ничего слышать про эту женщину. Ни-че-го! И ни-ког-да! Ясно?

– Но Нина…

– Я же сказала – довольно!

– Но это невозможно! Что нам делать?

– Нам?! Лично я – собираюсь спать. А вам, пожалуй, не лишне будет объясниться с начальником лагеря. Перед утренней летучкой. Если он захочет. Можете вызвать его на дуэль.

– Нина? – с ужасом выговорил я.

– Хватит, хватит, хватит! Я прошу, хватит! – сдавленно и тихо выкрикнула она. – Я прошу. Пожалуйста! Это просто невыносимо! Прошу! Уходите! Сейчас же уходите! Это подло, это грязно, это… уходите немедленно!

Я даже испугался – столько в ее голосе было горечи и страсти. В темноте ее глаза блестели неукротимой яростью. Вдруг распахнулись ставни, и в комнату заглянула Сидорчук. Она переводила взгляд с меня на Нину.

– Ах, вот, значит, как? – наконец гневно сказала она и с треском захлопнула окно.

«Вот так! – подумал я, холодея и поднимаясь. – Финита ля комедия!»

Облом был полный. Я бы даже сказал, красивый. Оставалось уйти под бурные аплодисменты. Куда угодно.

Нина дрожала, согнувшись. Я встал над ней, собираясь сказать какие-то пафосные слова и не сказал ничего. В голове не было ничего, и в сердце. Только пустой звон в ушах, да какое-то мерзкое хихиканье.

– Прощай, – сказал я и полез на подоконник.

Очень мне хотелось услышать хоть что-то в ответ. Но услышал я лишь, как всхрапнула Лариска из соседней комнаты.

Ребята мои деликатно молчали, глядя в черные угли. День склонялся к закату. Пронзительно и надрывно вопили чибисы где-то в поле… Я откашлялся и продолжил.

– Я поплелся в свой отряд, как побитая собака. А что мне оставалось делать? Я был обложен и затравлен как медведь-шатун. Дверь в Натальину комнату была открыта, из нее в рекреацию валил табачный дым. Я зашел прямо к ней, мокрый, грязный и злой. Она начала с порога.

– Мне надоело, черт побери…

– Заткнись. – тихо сказал я и посмотрел ей в глаза. В одну секунду они поняли все, наши блудливые измученные глаза, и разбежались со стыдом и испугом. В какой-то миг мне очень сильно захотелось ударить ее и она, словно догадываясь об этом, заслонила голову руками.

– Ты сука,– глухо выговорил я. – Ты поганая мерзкая сука.

Если бы она сказала хоть слово, я, наверное, все же ударил бы ее, кулаки мои сжимались и трясло меня порядочно от злого возбуждения. Но Наташка промолчала и даже не подняла головы. До сих пор благодарен ей за это!

До утреннего горна я провалялся одетый на кровати в своей комнатенке, не сомкнув глаз, курил, глядя в стену и думал, думал, думал что-то черное, бесконечное, унылое… То пытался найти утешение в бессмысленности и непознаваемости мира Герберта Спенсера, то утешал свою боль лютыми сценами мести. Слышал, как захрипело лагерное радио, слышал, как тихо встала Наталья, слышал топот детских ног и крики…. В девять в комнату заглянула Сидорчук, спросила фальшиво-буднично.

– Ты пойдешь на завтрак?

Я промолчал, созерцая стену перед собой и кусая губы. Она не стала больше спрашивать и ушла.

После завтрака ко мне зашел Славка, сел у изголовья, помолчал, закурил.

– Наталья в штаб пошла, – сообщил он как бы равнодушно.

– Черт с ней, – буркнул я.

– Мрачная, как грозовая туча. Я ей: «Привет Наташа», а она как зыркнет глазищами, мол, проваливай! Я так мелкой куропаткой и прошмыгнул мимо. Все-таки страшная она баба. И откуда берутся такие? А? Мишель? Как вы тут с ней?

Я попытался пожать плечами, лежа.

– Мы с Андрюхой волнуемся, как бы там Мишель не учудил чего… Типа черепно-мозговой травмы. Это же такая черная гадюка. Святого доведет! Мне Людка рассказала, что она на курсе одного парня довела уже до больницы. Невроз бедняга заработал в сильной форме. Жениться на ней хотел, представляешь?

Я промолчал, но парня этого представил очень живо. Чем-то он напоминал меня, и это было мучительно.

– Вот ведь достанется кому-нибудь этакое сокровище! – продолжал добрый Слава, вздохнув. – Людка считает, что тебе надо сейчас как-то загасить ситуацию. Чтобы директор не написал чего-нибудь плохого на факультет. И вообще, черт с ними, со всеми, а, Майкл? Наша жизнь – творчество! Бабы не для нас. Андрюха говорит, что карма у нас такая… Писать, писать, писать надо, вот что! А не фигней мается! Это нам всем наказание. Андрюха, честно говоря, тоже плох. Гордейчик на него плохо действует. Почитал мне тут свой последний стих, ты ведь знаешь, я люблю его стихи, но это – что-то запредельное, я ничего не понял. Говорит, что это новое слово в поэзии. Гордейчик ему свое фото подарила… А моя со мной опять не разговаривает. Вообще! – оживленно сказал он, словно вспомнив что-то радостное. – О чем-то думает. А я не спрашиваю. Специально. Она ждет, а я – нет, голубушка. Правда. Потому что спросишь – начнет тебя выворачивать наизнанку. Мне это надо? Недавно сказала мне, что я циник.

Славка вздохнул, топнул сандалией об пол.

– Какой же я циник? Разве мы циники, Майк?

– Мы мудаки, – проговорил я, с трудом ворочая языком. – Но об этом никому не слова.

Славка обрадовался моему воскрешению, захихикал.

– Что хоть она говорит то? Наташка? Оправдывается?

– Говорит, что наш Мудищев предлагает ей свою руку и сердце.

– Да ты, что?! – с восторгом спросил Славка. – Правда?!

– И партийный билет в придачу, – сказал я, со скрипом поднимаясь. – Дай-ка лучше закурить, Хемингуэй хренов.

Наталья вернулась часам к одиннадцати. Славка уже ушел. Шумно зашла в свою комнату, шумно переоделась. Я слышал, как зажглась спичка, потом открылась моя дверь… Знаете, господа, я вдруг впервые увидел, что она красива. Да, да… Впервые я увидел в ней не б…ь. Она была бледна, под покрасневшими глазами лежали тени, но в лице ее было столько восхитительной девичьей выразительности… В нем было все: и гордость, и раскаянье, и бесстрашие, и надменность, и испуг. И все это сменялось в ее черных глазах быстро-быстро, а губы дрожали, и прядь черных волос падала на переносицу, и она поправляла ее быстрым бессознательным движением. Я приготовил убийственные слова, но, увидев ее, похолодел от ненависти, боли и ужаса; я все забыл, я побледнел как покойник!

 

Долго мы не могли сказать ни слова, наконец, она произнесла.

– Я могу войти?

– Зачем? – деревянным голосом спросил я.

– Поговорить.

– О чем? – так же мертво спросил я.

– Ты знаешь…

– Не знаю.

– Но, Миша…

– И знать не хочу.

– Миша!

– Уходи.

– Миша, послушай.

– Дрянь!

– Миша! – голос ее окреп, глаза засверкали, а щеки покрылись румянцем.

У меня от ярости свело рот, я сжал виски ладонями.

– Проваливай.

– Хорошо, только…

– Проваливай, я сказал, к черту!! К черту!!!

Если бы она сказала еще слово, сделала еще одну попытку, я бы, наверное, сдался. Но она ушла, только каблуки застучали по сухому паркету. И я понял, что все кончено. Реально. Все.

Мне стало так плохо и так страшно, что я вскочил и быстро оделся. Почти бегом я отправился в седьмой отряд. На крыльце я столкнулся с худенькой Лариской. Как всегда, на ней был какой-то зеленый мешок вместо платья. Она, зажмурившись, нюхала букетик фиалок. Вокруг нее лениво и отрешенно, как овцы вокруг пастуха, паслись пионеры. Я кашлянул. Лариска торопливо запихала букет в карман и уставилась на меня через огромные, круглые очки строго и немножко испуганно.

– Нинель дома? – спросил я, поморщившись от этого развязного, дурацкого «Нинель».

Пигалица хорошо уловила мое настроение и высокомерно вздернула красный носик.

– Ну, допустим.

– Что значит допустим? Дома или нет?

Лариска сдулась.

– Дома. Только ей плохо.

– Болеет что ли?

– Болеет, – с неожиданной злостью ответила пигалица. – Как вчера пообщалась с некоторыми, так и заболела. Тоже, ходят тут всякие… Ей покой нужен.

– Покой нам только снится, – пробормотал я и отодвинул ее от входа.

Нина лежала в постели с книгой в руках. Она сунула книжку под одеяло. Меня поразило, как осунулось ее лицо. На меня она не смотрела. Я стал рассказывать ей про разговор с Натальей, но она оборвала меня совершенно отчужденно.

– Миша, меня это не интересует.

– Как же это?

– Так. Разберись, пожалуйста, с ней сам. И, пожалуйста, я тебя очень прошу – голос ее дрогнул – не приходи ко мне больше.

Вот тут, каюсь, я потерял над собой контроль. Сорвался. Слишком много испытаний свалилось мне на голову за один день. Не помню, что я ей говорил. Помню только, что чем больше говорил, тем сильнее чувствовал, что назад мне уже дороги нет, и это еще сильнее распаляло меня. Я бросался в омут с гибельным восторгом, как в песне Высоцкого, закончил я почти криком:

– Все вы одинаковые! Мелочные, ничтожные, тщеславные дуры!

Тут и отвечать нечего было. Согласны?

Вышел я на веранду, шуганул какого-то пионера, вертевшегося под ногами, посмотрел в голубое небо и сказал скукожившейся от страха Лариске.

– Иц э Грейт Бриттен энд Ноф Айленд!

Лариска попятилась. Я постарался улыбнуться ей приветливо.

– Детей береги… Они надежда наша. Дуреха…

Ну а остальное вы знаете и без меня.

Утром директор лагеря вызвал меня к себе в штаб и объявил, что я свободен. Что я раздолбай и все такое прочее. Что он будет писать на факультет. Что меня накажут. Отвел душу, старый дурень, одним словом. Я даже не оправдывался. Мне было до одурения хреново. Оказывается, Ковальчук сбегала к нему после нашего последнего объяснения и… уж не знаю, что она ему там наговорила, но только моя смена в лагере закончилась за день до прощального костра. А заодно он выгнал и Андрюху.

– Он нашел меня в душевой во время завтрака и разорался, что я не работаю и валяю дурака, – вспомнил Андрюха. – И что я могу собирать свои вещички. Я потом понял, почему он так обнаглел. Ему на вторую смену уже сосватали трех парней с какого-то факультета. Вот он и расслабился. Хорошо помню, как мы с Майком погрузились все на тот же автобус, который нас привез месяц назад … Мы отчалили, а девчонки – Аллка, Ленка Афонина, Люда – стояли у штаба и махали нам вослед.

– Но Нины среди них не было, – сказал я. – И Натальи тоже. В Ленинграде мы сдали с Андрюхой чемоданы в камеру хранения и поехали на Чернышевскую, в знаменитый в ту пору пивной кабак «Медведь». Там мы выпили по десять бутылок темного бархатного пива и едва живые завалились этим же вечером домой. Я что-то соврал родителям про конец смены, а Андрюха…

– А я зачем-то с порога признался, что меня выгнали, – весело признался Андрей. – Батя съездил мне по шее. А утром мы вместе с ним поехали на вокзал за чемоданом…

Мы долго сидели молча, глядя, как завороженные, в белый пепел костра и думали каждый о своем.

– Да, господа – наконец сказал я – Вот и конец этой истории. Мудрый и вполне закономерный конец. Нину я потерял, Наталью тоже. В это лето, господа, я потерял юность.

Мы возвращались домой уже поздним вечером. Солнце садилось за лесом; подморозило. Сухая земля весело трещала под ногами, мы шагали неспеша, грустные и умиротворенные. Целый час мы бурно вспоминали лагерную жизнь и растрогались до слез.

– Ну, а теперь о главном – сказал я.

– Как? – воскликнули мои друзья – Это еще не все?!

– Не скоро сказка сказывается, подождите еще немного. Я вам не говорил, а ведь я недавно встретился с Натальей Сидорчук.

Слава и Андрей остановились на дороге, как вкопаные.

– Когда?! Где?! Зачем?!!

– Объясняю, – сказал я с усмешкой, неторопливо продолжая путь и приглашая их следовать со мной. – Недели две назад меня замучила ностальгия. Просто не знаю, что на меня нашло. Вдруг вспомнился мне лагерь, юность моя беспокойная и так вдруг захотелось откусить хоть кусочек от всего этого… Ну, короче, найти Натали оказалось не сложно. Я знал, когда она должна была закончить юрфак, знал ее девичью фамилию, год рождения…Пробил по своим каналам, выяснил, что работает некая Наталья Киселева, 47 лет, в адвокатуре города Тосно, девичья фамилия Сидорчук. Домашний телефон имеется…

Утром, запершись в кабинете, набрался смелости и позвонил. Ответил незнакомый женский голос с хрипотцой. Я представился, стал как-то ломано рассказывать про лагерь, про себя…

– Да, помню, конечно. – прервала она меня. – Мишка? Иванов? Помню…

– Вот, хочу встретиться как-нибудь, поговорить, вспомнить…

– Так приезжай, – сказала она просто.

– То есть… куда?

– В Сертолово, – она назвала адрес.

– Когда?

– Да прямо сейчас.

– Так ведь…

– Давай шуруй, жду тебя.

Я повесил трубку, мокрый от пота. Сердце колотилось бешено. Наталья была в своем репертуаре: «Шуруй!» Ко мне в кабинет заглянул Володька, опер-стажер.

– Михаил Владимирович, случилось что-нибудь?

– А что?

– Да вид у вас… Как из бани.

– Да уж, из бани… – я встал, подошел к окну. Дел, конечно, и уголовных в том числе, было невпроворот, с другой стороны, дел всегда много, всех не переделаешь, а жизнь одна, да весна еще какая-то необыкновенная… короче, вызвал я своего водителя Артура и велел седлать коня.

Через десять минут мы уже катили по набережной на выход из города как бы по делам исключительной важности. День выдался солнечный, один из тех теплых дней начала весны, когда дух захватывает от запаха мокрого асфальта, от прелой сырости оттаявшей земля, от колючего блеска горячего солнца в маслянисто-черных лужах, когда хочется влюбиться до одури и наделать глупостей. Даже водитель мой, молчаливый осетин, растрогался, стоило нам выехать на загородное шоссе.

– Весна-то пришла, Михаил Владимирович, а мы уж и верить перестали!

Я волновался до озноба. В Сертолово мы долго кружили между девятиэтажками, пытаясь найти нужный дом, наконец, я достал мобильник и перезвонил. Наталья нетерпеливо повторила адрес, потом сказала с досадой.

– Ладно, я выйду из парадной, встречу тебя так и быть, а то ты до вечера будешь колупаться.

Рейтинг@Mail.ru