bannerbannerbanner
Разин Степан. Том 2

Алексей Чапыгин
Разин Степан. Том 2

 
«Укажи, государь, мне боротися,
С Кострюком молодцом поровнятися.
Уж коль я Кострюка оборю,
Ты вели с него платье сдеть…»
 

– Гей, крайчий мой, Федько!

– Тут я, атаман!

– Что ж ты весь народ без хмельного держишь! Пьют атаманы – козаки не должны отставать!

Открыли мигом давно выкаченные бочки с вином и водкой, казаки и ярыжки волжские, подходя, черпали хмельное, пили.

Среди казаков высокий, костистый шагал богатырского вида стрелец Чикмаз – палач яицких стрельцов. С ним безотлучно приземистый, широкоплечий, с бронзовым лицом, на лбу шрам – казак Федька Шпынь.

Оба они пили, обнимались и говорили только между собой.

– Вот соколы! Люблю, чтоб так пили.

Разин, как дорогую игрушку, осторожно обнимал персиянку. Обнимая, загорался, тянул ее к себе сильной рукой, целовал пугливые глаза. Поцеловав в губы, вспыхнул румянцем на загорелом лице и снова поцеловал, бороздя на волосах ее голубую шапочку, запутался волосами усов в золотом кольце украшения тонкого носа персиянки. Уцепил кольцо пальцами, сжав, сломал. Золото, звякнув о край братины, утонуло в вине.

– Господарь… иа алла! – тихо сказала девушка.

– Наши жены так не носят узорочье! А что же, старый? Гей, играй бувальщину!

Старику еще налили чару водки; он, кланяясь, мотался на ногах и, падая, сел, щипля деревенеющей рукой струны домры, продолжал:

 
Ище первую пошибку Кострюк оборол,
Да другую, вишь, Потанюшко!
Он скочил Кострюку на высоку грудь,
Изорвал на борце парчевой кафтан
Да рубашку сорвал мелкотравчату…
 

– Эх, соколы! Ладно, Петра, – добро, пьем!.. Взбудили меня от мертвого сна.

В вечерней прохладе все шире пахло олеандром, левкоем и теплым ветром с водой. Дремотно, монотонно с берега проплыл четыре раза повторенный голос муэдзина:

– Аллаху а-к-бар![34]

Голубели мутно далеко чалмы, песочные плащи двигались медленно, будто передвигались снизу песчаные пласты гор, – мусульмане шли в мечеть.

Слыша голос муллы, зовущий молиться, персиянка сжалась, поникла, как бы опасаясь, что далекие соотечественники увидят ее открытое лицо.

На середину палубы вышел Чикмаз, взъерошенный, костистый и могучий, заложив за спину длинные руки, крикнул:

– А ну, пущай меня кто оборет да кафтан сорвет!

Зная Чикмаза, молчали казаки; только его приятель Федька Шпынь протянул руки:

– Да я ж тебя, бисов сын, нагого пущу!

– Хо! – хмыкнул Чикмаз. – Знать, во хмелю буен? Ну, давай!

Взялись, и Чикмаз осторожно разложил на палубе Шпыня.

– Будет?

– Буде, Чикмаз!

Кое-кто из казаков еще пробовал взяться, Чикмаз клал всякого шутя.

Разин сказал:

– Вот это борец! Должно мне идти?.. Чикмаз – иду!

– Не, батько, не борюсь.

– Пошто?

– Не по чину! Зову козаков да есаулов – пущай за тебя идет Сергей.

Сережка махнул рукой и, зачерпнув ковшом из яндовы вина, сказал:

– В бою – с любым постою, в боротьбе – я что робенок!

– А ну, Мокеев? Силен, знаю, да оборю и его!

– Правду молыл Сергеюшко: в бою хитрости нет, до боротьбы, драки и я не свычен!

Казаки на слова Мокеева закричали:

– Эй, Петра, пущай не бахвалит Чикмаз!

– Вот разве что бахвалит!

– Выходи, бывший голова! – позвал Чикмаз.

– Кто был – забыл, нынче иной! А ну коли?

Тяжелый, сверкающий в сумраке доспехами, шатаясь на ногах, Мокеев подошел к борцу. Чикмаз расправил могучие руки, а когда взялись, Мокеев потянул борца на себя – у Чикмаза затрещало в костях.

– Ага, черт большой! С Петрой – не с нами! – закричали казаки, обступив.

Мокеев неуклюже подвинул Чикмаза вправо, потом влево и, отделив от палубы, положил; не удержавшись, сам на борца упал.

Крякнул Чикмаз, вставая, сказал:

– Все едино, что изба на грудь пала!

– Ай, Петра! Го-го, не бахваль, Чикмаз!

– Силен, да пожиже будешь! – кричали казаки.

– Силен был, а тут как теленок у быка на рогах!

– Ну, еще, голова!

– Перестань головой звать! Перепил я – в черевах булькает.

– Ништо-о! Только доспех сними, не двинешь тебя, силу твою он пасет.

Казаки подступили, сняли с Мокеева колонтарь.

– Ни черта сделает, – легше еще тебе, Петра!

– Оно, робята, впрямь легше.

И снова Чикмаз был положен. Вставая, сказал (слова звучали хмельной злобой):

– Не чаял, что его сатана оборет. Черт! Как гора!

Бороться было некому. Мокеев, взяв колонтарь, ушел к атаману. А там сверкнуло кольцо в ухе, вскочил на ноги Сережка, княжна вздрогнула от страшного свиста, закрыла руками уши.

– Помни, робята, сговор!

На крик и свист Сережки казаки вышли плясать. От топота ног задрожал корабль, заплескалась вином посуда, взревели трубы, разнося отзвуки по воде. Казалось, вместе с медными прыгающими звуками заплясали море и берег. Плясали все, кроме Разина и есаулов, даже старик Вологженин, вытолкнутый толпой, бестолково мотался на одном месте, тыча на стороны домрой. В море летели шапки. Сережка снова свистнул, покрыв звуки музыки, топот ног. Тогда на скамьях по бортам вспыхнули зажженные ярыжками факелы. При огне от пляшущих ломались тени, опрокидываясь в ночное синедышащее море. Плясали долго, атаман не мешал. Когда кончили плясать, Разин, подняв чашу, крикнул:

– Гей, соколы! За силу Петры Мокеева все пьем!

– Пьем, батько!

– За Петру-у!

Разин позвал:

– Чикмаз, астраханец!..

– Тут я, батько!

– Иди, с нами пей!

Чикмаз подошел. Разин, чокаясь и обнимаясь с Мокеевым, сказал Чикмазу:

– Знаю! Ловок, парень, и ядрен, без слова худа, только сила Петры не наша человечья… Чья – не ведаю… Но не человечья его сила!

Чикмаз выпил ковш вина и, утирая сивую всклокоченную бороду, сказал:

– Есть, батько, во мне такая сила, какой ни в ком нет!

– Пей, парень, еще ковш и поведай, какая та сила?

Чикмаз выпил другой ковш, снова утер рукавом кафтана бороду, сказал:

– Сила бою моего, батько, иная, чем у того, кто с тобой ходит!

– Не вразумлюсь!

– Да вот! Ежели на бочку сядет – ударю, богатырь падет, не высидеть! Пущай даже в кафтане сядет кто…

– Бахвалишь и тут! – сказал Мокеев. – Я нагой усижу, от разе што брюхо гораздо водяно.

– Усидишь, пять бочонков вина ставлю!

– Где у тя бочонки?

– Добуду! Голову на меч, а добуду у бусурман.

– Эх, ты! Стрелец, боец!

Мокеев пошел на палубу. Ярыжки с факелами обступили его. Он разделся догола и в ночных тенях при свете факелов казался особенно тяжелым с отвислым животом, весь как бронза. Чикмаз, особенно торжественный, будто палач перед казнью, крикнул:

– Козаки! Сыщите отвалок для бою. С Петры выиграю вино – будем пить вместях.

Принесли отвалок гладко струганного бушприта в сажень.

– Сколь бить, голова?

– Черт!.. Не зови головой, сказывал тебе – иной я. Бей пять! Высижу больше, да, вишь, черева повисли, и в брюхе вьет.

Бывший палач отряхнулся, одернул кафтан, но рукавов не засучал. С ухваткой, ведомой только ему, медленно занес над Мокеевым отвалок и со свистом опустил.

Мокеев крякнул:

– Отменно бьет! Не как все, едрено, дьявол! – И все же вынес, не пошатнувшись, пять смертельных для другого человека ударов.

– Сотник Петр Мокеев выиграл! – с веселым лицом крикнул Чикмаз. – Робята! Пьем, с меня вино-о… – захохотал пьяно и раскатисто, кидая отвалок.

Мокеев встал с бочки, охнул, пригнулся, шарил руками, одевался медленно и сказал уже протрезвевшим голосом, как всегда неторопливо и кротко:

– Ужли, робята, от того боя Чикмазова я ослеп?

Ликующие победой Мокеева пьяные казаки, помогая надевать ему платье, шутили:

– Петра! Глаз отмигается.

– Добро бы отмигаться, да черева огнянны, то со мной впервые!..

– Побил Чикмаза! Молодец, Петра, пьем! – громко сказал захмелевший атаман.

– Нет, батько, я проиграл свой зор.

– Что-о?

– Да не зрю на аршин и ближе…

– То злая хитрость Чикмазова?

Разин, вскочил, и страшный голос его достиг затихшего берега:

– Гей, Чикмаз, ко мне-е!..

– Чую, батько! – Чикмаз подошел.

– Ты пошто окалечил моего богатыря? Не оборот! Так зло взяло? Говори, сатана, правду!

– Не впервой, батько, так играем! По сговору, не навалом из-за угла и на твоих очах…

– Ну, дьявол, берегись!

Глаза Разина метнули в лицо Чикмазу, рука упала на саблю. Чикмаз пригнул голову, исподлобья глядя, сказал, боясь отвести глаза от атамана:

– Пущай, батько, Петра скажет. Велит – суди тогда!..

– Гей, Петра!

Мокеева казаки, держа под локти, привели к Разину.

– С умыслом бил тебя Чикмаз? С умыслом, то конец ему!

– Не, батько! Парня не тронь. С добра. Ты знаешь, я сел и сам вызвался, а бил деревиной, как все…

Разин заскрипел зубами:

– Цел иди, Чикмаз, но бойся! Эй, нет ли у нас лекаря?

Подошел черноусый казак самарский, распорядчик пира:

– Тут, Степан Тимофеевич, в трюму воет ученый жид, иман у Дербени, скручен, а по-нашему говорит, сказывал, что лекарь ен…

– Кто же неумной ученых забижает? У меня они будут в яме сидеть? То не дело!

– Я велел его скрутить, – ответил Сережка.

– Открутите еврея, ведите сюда: за род никого не забижаю, за веру тоже!

В длинном черном балахоне, со спутанными пейсами, в крови, грязный, без шапки, подошел взъерошенный еврей, поклонился, низко сгибаясь.

– Чем потребен господарю?

Разин приказал:

 

– Дайте ему вина! Еды тож.

Еврею дали блюдо мяса, кусок белого хлеба и кружку вина. Мясо он не стал есть, выпил вино, медленно сжевал хлеб.

– Теперь сказывай – что можешь?

– Господарь, прошу меня не вязать… Бедный еврей никуда не побежит, честный еврей! Я могу господарю хранить и учитывать его сокровища: золото, камни еврей понимает лучше других.

– Хранители, учетчики у меня есть – мне надо лекаря.

Еврей качнул головой:

– Господарь атаман, и лекарь я же…

– Ну вот, огляди его! – Разин показал на Мокеева, сидевшего с опущенной головой. – У него избиты черева, – оттого ли он потерял зрение? Скажи!

– Надо, господарь, чтоб козак был голый.

Мокееву помогли раздеться. От груди до пупа его живот был синий. Еврей ощупал Мокеева, приложил ухо против сердца, сказал:

– Оденься!

– Ну, что скажешь, лекарь?.. Надолго или навсегда он потерял зор?

– Господарь, бог отцов моих Адонай умудрил меня, ему я верю, его почитаю и слушаюсь, он повел меня в Мисраим[35], и там по книгам мудрецов учился я познавать врачевание. Эллины, господарь, учили, что около пупка человека – жизнь, называли то место солнечным, oт схожего слова: солнце – жизнь…

– Запутанно судишь, но я слушаю, говори, как можешь.

– Древние мудрецы Мисраима учили тоже, что около пупка жизнь человека и смерть. Они называли это иным словом: созвездие – в том месте сплетаются жилы. Если те жилы рассечь мечом, жизнь исчезнет.

– Я и без тебя знаю, что посечь черева смертно.

– Не гневайся, господарь. Поранить те жилы или избить много – опас от того большой. Есть жилы в том месте, ведающие слух, иные ведают зрение… У козака порвана жила зрения…

– Берешься ли ты врачевать есаула?

– Врачевать, господарь, берусь! Много ли будет от врачебы моей, не знаю, да поможет мне бог отцов, берусь, атаман!

– Иди с ним в трюм. Требуй, что надо. Поможешь есаулу, я тебя награжу и отвезу, куда хочешь, на свободу… Мое слово крепко!..

– Повинуюсь господарю и благодарю!

– Гей, слушайтесь еврея! Чего потребует, давайте! Где ты, Федор!

– Чую, батько!

– Ты все справы знаешь, проводишь учет и порядок, – отведи Мокеева с евреем в чистое место, в трюме есть такое, дай еврею умыться и белую одежду дай!

Еврей поклонился атаману:

– И еще много благодарю господаря!

7

Атаман с княжной, есаулами и казаками уплыл с ханского корабля на атаманский струг. На корабле остались у караула пять человек казаков, среди них Чикмаз. В трюме Петр Мокеев с лекарем-евреем да в услугу им два ярыжки. В синей, как бархат, мягкой и теплой тьме огней на палубе не зажигали. На корме с пищалью высокий, отменно от других, Чикмаз, старавшийся держаться в одиночку; остальной дозор на носу корабля. Казаки, приставив к борту карабины, усевшись на скамьи гребцов, курили, рассказывая вполголоса про житье на Дону и Волге. Один Чикмаз привычно и строго держал караул, возвышаясь черной статуей над бортом. Корабль тихо пошатывали вздохи моря. В синем на воде у кормы скользнуло черное. Чикмаз крикнул:

– Гей, заказное слово! Или стрелю!

– Не-е-чай! – ответило внизу.

В борт, где стоял Чикмаз, стукнул крюк с веревкой, въелся в дерево. По веревке привычно ловко вползла коренастая фигура с трубкой в зубах, пышущей огнем.

– Во, не узнал! Все мекал – куды мой Федько сгинул?

– Пути не боюсь, хоша бы стрелил. – Коренастый, покуривая, встал поодаль, голова на черном широкоплечем теле повернулась на нос корабля.

– Стой ближе… не чую… – сказал Чикмаз.

Коренастый придвинулся почти вплотную, прошептал:

– А ту, досказывай про себя… Я тебе на пиру все сказал…

– Скажу и я! Ведомо ли тебе, Федор, служил я боярам на Москве в стрельцах, от царя из рук киндяки да сукно получал за послуги?

– То неведомо…

– Вот! Перевели в палачи – палачу на Москве дело хлебное: за поноровку, чтоб легше бил, ежедень рубли перепадали…

– Вишь ты!

– Да… Вскипела раз душа, одним махом кнута на козле засек насмерть дворянина, а за тое дело шибнули меня в Астрахань, вдругорядь в стрельцы… В стрельцах, вишь, обидчик был: полуголова, свойственник Сакмышева, коего нынче в Яике утопили, обносчик и сыском ведал, – рубнул я его топориком, тело уволок в воду, башку собаки сгрызли, а гляжу – мне петля от воеводы! Я к атаману… Да зрю, и здеся в честь не попадешь. Сам знаешь: вместях бились с гилянским пашой, Дербень зорили, а все без добра слова… Норов же мой таков: выслуги нет, значит, держи топор на острее. Петруха Мокеев атаману зор застит – силен, что скажешь, в Астрахани его силу ведал, да мы чем хуже его?

– За себя постоим!

– Как еще постоим! Иному так не стоять… Хмелен я был, а во хмелю особенно злой деюсь и не бахвалю – от моей руки, Федор, никто изжил… Людей кнутом насмерть клал неполным ударом… Ядрен Мокеев, да с пяти боев не стать и ему. Атаман в него, что девка, влюблен: вишь, чуть не посек и, знаю, будет в худчем гневе от Петрухиной смерти. Утечи мне надо! Без тебя утечи – в горах пропасть, что гнусу в море; в горах – знаю я – кумыки с тобой водят приятство.

– Ясырь им менял, дуваном делился.

– Тебе за твою удаль тоже не велика от атамана честь.

– Не велика? А забыл в Яике, как и меня чуть не посек?

– Вот то оно… Пили, клялись, надумал утечи. Идешь?

– А ино как? Я только что на берегу двух аргамаков приглядел: уздечки есть, кумычана в горах седла дадут. Свинец, зелье, два пистоля и сабля запасены…

– У меня справлено тоже – пистоль и сабля. Текем, друг? По спине мураши скребут: а ну, как атаман наедет? Мокеев же в худом теле сыщется – беда!

– Куда ладишь путь?

– В Астрахань. Ныне другой, Прозоровской, воеводит, битого полуголову не сыскали.

– Я на Дон к Васе Лавреичу…

– Кто ен?

– Сказывал тебе про Ваську Уса?

– О, того держись, Федор! В Астрахани будешь, сыщи меня: в беде укрою, в радости вином напою.

Чикмаз снял с плеча пищаль, поставил к борту.

– Прости-ко, железная жонка, в Астрахани другую дадут!

Коренастая фигура, царапнув борт, стукнула ногами внизу. Высокая за ней тоже скользнула в челн. Когда черное плеснуло в ширину синевы, на носу дозорный крикнул:

– Э-эй!

– Свои… тихо-о…

– Пошто караул кинули-и?

– Проигран-ное Мо-ке-е-еву ви-но-о добы-ть!

Казаки заговорили, пошли по борту:

– Задаст им Сергей Тарануха – наедет дозор проверить!

– Чикмаз, а иной кто?

– В костях приметной, ты не познал?

– Не, сутемки, вишь…

– Федько Шпынь, козак!

– О, други, то парни удалые – вино у нас скоро будет!..

8

Трубами и барабанным боем сзывались казаки на ханский корабль. Разин сидел с Сережкой и Лазункой, пил вино на ханском ложе. Вошли к атаману Серебряков, Рудаков и новый есаул Мишка Черноусенко, красивый казак, румяный, с густыми русыми бровями. Наивные глаза есаула глядели весело, девичьим лицом и кудрями Черноусенко напоминал Черноярца. Разин сказал:

– А ну, Лазунка, поштвуй гостей есаулов вином.

Лазунка налил ковш вина, поднес севшим на коврах внизу есаулам. Подошел самарский казак Федько, приглядчик за атаманским добром и порядком.

– Батько, Петра Мокеев подымается.

– Радость мне! Должно, полегчало ему?

– Того не ведаю – лекарь там.

Медленно, с толстой дубиной в руке по корме к атаману шел Мокеев.

– Добро, Петра! Иди, болящий.

– Иду, Степан Тимофеевич, да, вишь, ходила становят.

– Все еще худо?

– Зор мой стал лучше, только в черевах огневица грызет.

Мокеев подошел, сел тяжело.

– Пошто в колонтаре? Грузит он тебя!

– В черевках огняно, так железо студит мало, и то ладно…

– Лазунка, вина Петре!

– От тебя, батько, спробую, только в нутро ништо не идет.

Мокеев, перекрестясь, хлебнул из поданного ковша, вино хлынуло на ковер.

– Вишь вот! Должно, мне пришло с голодухи сгинуть.

– Что сказывает лекарь?

– Ой, уж и бился он! Всю ночь живых скокух для холоду на брюхо клал, и где столько наимали – целую кадь скокух! Мазями брюхо тер, синь с него согнал, и с того зор мой стал лучше, а говорит: «В кишках вережение есть, то уж не ладно…»

Казакам, дозору на корме судна, Разин крикнул:

– Гей, соколы! Чикмаза астраханца взять за караул.

Из дозора вышел казак, подошел, кланяясь.

– Батько, сей ночью Чикмаз утек с козаком Федькой Шпынем, дозор кинули, текли в сутемках. Сбегая, дали голос: «Что-де идем к бусурманам вина добыть!» Становить их было не мочно. Утром ихний челн нашли, взяли с берега, был вытащен до середины днища на сушу.

– И тут сплоховал! Перво – дал играть игру, кою еще под Астраханью я невзлюбил, другое – не указал палача имать тут же… В мысли держал оплошно, что-де из чужих, гиблых мест сбегчи забоится, да про Шпыня недомекнул – бывалый пес! Горы ему ведомы, горцы, должно, знают его. Эх, сплоховал Стенько! Воры убредут без накладу. Иди, сокол!

Казак ушел.

– А не горюй, Степан Тимофеевич! Чему быть – не миновать. Сколь раз я бой на бочке высиживал, и ништо было… Тут же сел, как рыбина, – рот не запер… Игра эта тогда ладно сходит, когда человек напыжится, тогда брюхо натянуто – дуй, сколь надо… Я, вишь, перепил и обвиснул, удары ж были не противу иных.

– Эх, Петра! Не легше от того мне, что обвиснул ты. Воры убрели, и не пора нынче ногти грызть… Созвал я вас, есаулы молодцы, вот: иные из вас ропщут, пошто я не держу слова, не посылаю послов шаху. А надо ли? Пущай круг решит: хотим мы сести на Куру-реку, то путь от Шемахи… Горы перешед, подхватит степь, той степью в ступь коня два дни ходу… Зде Кура-река течет ширью с Москву-реку, по той реке деревни, торги есть, базары… Сказывали мне бывалые люди: тут через реку долгой паром слажен, как мост на цепи сквозной… На том перевозе купцы деньги дают с вьюка. Только сядем за шаха, на промысел гулебный нам не ходить… То еще проведал я: шах много зол на разоренье Дербени. Хан гилянской, не дождав его указу, сам наскочил. Дербень же мы наскоком разгромили. Не серчаю на Петру Мокеева и названого брата Сергея – их дело Дербень, только после ее шаху посольство не надобно. А думаю я еще разгромить берег и, укрепясь в заповеднике, перезимовать в Кизылбаше да на Куру-реку отплыть, а там уплавить на Дон.

– Посольство, батько, шаху и так не надобно.

– Вот и я решил то же, Петра.

– Вишь, шах крепко слажен с Москвой… В Астрахани был, ведал, что к шаху от Москвы, от шаха в Москву завсе гончие были: кои с товарами купцы шаха, от нас целовальники, приказчики за товарами. А ну, скажем, шах приберет нас в сарбазы, так ему тогда с Москвой сказать – прости! Знает он, какие головы козаки, а сыщики царские завсе вьют коло шаха, в уши ему злое дуют про козаков! Нет, с шахом нам не кисель хлебать…

– Ты, Петра, видишь правду, я – тоже. Дума моя о том – не слать послов. Да и как кину я боярам народ русский? Кровь отца и брата не смыта – горит на мне, волков надо накормить досыта боярским мясом, и в Москве быть мне, казнить или самому казниться, а быть!

Встал Сережка:

– Батько! В Русии не жить нам – на Дону матерые козаки жмут, тянут вольных к царю… Москва руки на Дон что ни год шире налагает… За зипуном идти к турчину, каланчи да цепи сквозь воду, много смертей проскочить, мимо Азова и ходу нет! На Волге место узко, в Яике, в Астрахани головы да воеводы… Здесь же жить сподручно: Кизылбаша богата, место теплое, жен коих возьмем, иных с Дона уведем, семьи тоже; морем не пустят, то не один Федько Шпынь горы знает – ведаю горцев и я, а на Москву путь нам не заказан!

Встал Серебряков:

– Так, Степан Тимофеевич, и я мыслю, как Сергей, твой брат!

– Соколы! А как шах с нами не смирится?

– Смирится, батько! Что зорили городы, это только силу ему нашу кажет, устрашит: «Не приму-де козаков, разорят Персиду». Примет! Ходил я с Иваном Кондырем веком, много зорили тезиков, а Ивана шах манил, – добавил Григорий Рудаков, старик.

– Эй, соколы, надо бы претить вам, да Серега, Иван и Григорий поперечат, одни мы с Петрой за правду. Ну, кого же брать к шаху?

– А то жеребий! – крикнул Сережка.

– Ждите! Сколь людей наладить: из козаков ли то, или из есаулов?

– Козаки ништо скажут – из есаулов!

– Ладьте, ежели, жеребий двум! Больше не дам, дам третьего в толмачи из тех персов, что без полона добром пришли служить мне… Говор наш смыслит, речь шаху перескажет, того и буде! Тебя, Петра, болящего, не шлю, в жеребий не даю…

 

– Ставь и меня, батько! На бой я долго негож, може навсегда, а сидя на месте смерть принять хуже, чем за твою правду!

– Вишь вот, други! Петра мекает, что у шаха – смерть… Надо послать людей маломочных; сгинете вы, удалые советчики, мое дело будет гинуть. Тут еще сон видал нехороший, не баба я – снам не верю, только тот сон не сон, явь будто.

– А ну, батько, какой тот сон?

– Скажи, Степан Тимофеевич!

– Да вот… Лежа с открытыми глазами, видел, что свешник у меня возгорелся, а свечи в ем, что посторонь середней, одна за одной зачали гаснуть… Иные вновь возгорались и меркли – долго то длилось… Потом одна середняя толстая осталась, и свет тое свечи кровав был…

Лазунка сказал:

– Тут, батько, Вологженин. Чует он тебя, сны хорошо толкует. Гей, дедко!

Из угла ханской палаты вышел старик в бараньей шапке с домрой под мышкой.

– Ты чул, дидо, сон атамана? Толкуй! – приказал Сережка.

Разин велел дать старику вина.

– Пей и не лги! Правды, сколь ни будет жестока, не бойся.

– Того, атаманушко, не боюсь! Ведаю, справедлив ты. Что посмыслю, скажу. – Старик передал Лазунке пустой ковш, утер мокрую бороду, сказал: – Кровава свеща – сам атаман, свещи посторонь – те, что ближни ему боевые люди: один пал, другой возгорелся…

– Вот ежели правда, соколы, то как я пошлю есаулов к шаху… Что значит, дидо, огонь мой кровав?

– То и младеню ведомо, атаманушко! Кровью гореть тебе на Руси… Свет твой кровавой зачнет светить сквозь многие годы. Ты не дождался, когда потухл он?

– Нет, старик!

– Вот ото… и ежели в тебе сгаснет – в ином возгорится твой свет…

– Добро, старой! Пей еще, сказал так, как надо мне, знаю: боевой человек кратковечен, вечна лишь дорога к правде… На той дороге кровавым огнем будет светить через годы, ино столетия наша правда!

Серебрякову, подставившему ковш, налили вина, он поклонился Разину, сказал:

– Ты без жеребья спусти меня, батько, к шаху! Я поведаю ему твою правду так, что и Москву кинет, даст нам селиться на Куре.

– Эй, Иван! А шах тебя замурдует? Ведь легше мне, ежели руку, лишь не ту, что саблю держит, отсекли… Я глазом не двину, коли надо спасти тебя, – дам отсечь руку.

Серебряков поклонился, сказал:

– А все ж спусти!

– Без жеребья не налажу, Иван!

– Сергей, мечи жеребьи!

– Лазунка, черти! Идти Ивану, Григорию, Петру ставить ли, батько?

– Ставь, Сергей! За правду перед шахом мне прямая дорога.

– Петру идти, Михайлу, Сергею, Лазунке.

Разин, хлебнув вина, сказал:

– Легче мне на дыбе висеть, чем слушать, как вы, браты, суетесь в огонь!

Сережка ответил:

– Ништо, батько! Даст-таки шах место, запируем и зорить воевод пойдем, а за горами нас не утеснить.

Лазунка написал имена есаулов, завернул монеты в кусочки материи, вместе с именами кинул в шапку деда-сказочника.

– Тряси, старик! Вымай, Рудаков! Два древних пущай судьбу пытают.

– Пустая! Пустая! Еще пустая! Серебрякову идти! Пустая! Пустая! А ну? Еще пустая! Мокееву Петру идти.

– Вишь вот, кто просился, тот и покатился, – сказал древний сказочник, вытряхивая жеребьи.

– Что, батько? Я еще гож на твою правду! Сказывать ее буду ладом. Одно лишь – шаху не верю: московской царь – Ирод, перской – сатана! Един другого рогом подпирают. Иду, Степан Тимофеевич.

– Эх, Петра! – Разин опустил голову, лицо помутилось грустью, прибавил необычно и очень тихо: – Воле вашей, соколы, не поперечу… – Поднял голову: – Чуйте! О бабах кизылбаши не очень пекутся, как и у нас. Княжну не помянем, пущай Мокеева Петры память со мной пребудет. Но есть полоненник, сын хана Шебынь; удержит кого из вас аманатом шах, сказывайте ему про Шебыня и весть дайте – обменю с придачей.

– Ладно, батько. Теперь нам дай толмача.

– Того берите сами, кой люб и смыслит по-нашему.

9

Подьячий, дойдя до старого торгового майдана, не пошел дальше; народ толпами теснился на шахов майдан; рыжий подьячий слышал возгласы:

– Шах выйдет!

– Повелитель Персии идет на майдан!

Рыжий, проходя мимо торговцев фруктами – шепталой, изюмом, винными ягодами и клейкими розовыми сластями, – думал:

«Без дела к шаху не надо… Ходит запросто, не то что наш государь. Наш в карете. Шах, будто палач, норовист по-шальному: кого зря пожалует, ино собакам скормит…»

К середине площади провели нагого человека.

«А, своровал? Казнят!»

Рыжий любил глядеть казнь, потому спешно пошел. На середине площади стоят каменные столбы дважды выше человека, с железными кольцами, в кольцах ремни.

Бородатый палач, голый до пояса, в красных, запачканных черными пятнами крови шароварах. На четырехугольном лице большой нос, приплюснутый над щетиной усов. Оскалив зубы, палач всунул кривой нож в тощий живот преступника.

– Иа! Иа!

Палач, не глядя на казненного, встав к нему задом, громко закричал:

– Персы! Великий шах наш спросил эту собаку, которую я казнил: «Кто ты?» Он же ответил милостивому нашему отцу Аббасу: «Человек, как и ты, шах!» Непобедимый шах сказал: «Ты – собака, когда не умеешь говорить со мной!» – и велел взять его… Всякого отдаст мне великий, кто со злобой будет отвечать солнцу Персии.

– Слава шаху Аббасу! – закричал рыжий.

Толпа молчала.

– Пусть не кричат про величество дерзких словес, слава непобедимому шаху!

Толпа молча расходилась…

«А, черти крашеные! Не по брюху калач, что шах человечьим мясом собак кормит? Зато и не лезу к нему на глаза. – Рыжий пошел к майдану. – А ну, что их клятая абдалла[36] лжет?»

Подошел к дервишу. Дервиш сидит на песке в углу майдана спиной к каменному столбу, перед ним раскрыта древняя книга. Тело дервиша вымазано черной нефтью от глаз до пят, запах застарелого пота разносится от него далеко. Бородатый, в выцветшей рваной чалме, в ушах на медных кольцах голубые крупные хрустали. Перед дервишем слегка приникшая толпа. Впереди, выдвинувшись на шаг, перс с больным желтым лицом, под безрукавым, цвета серого песку, плащом со скрипом ходит грудь, на тонкой шее трепещет толстая жила, из-под голубой чалмы на лицо и бороду течет пот. Перс с испугом в глаза хрипло спросил дервиша:

– Отец! Поведай, сколько еще жить мне? Бисмиллахи рахмани рахим… скажи?

– Аз ин китаб-э шериф мифахмом, кэ зандегонии ту си у, сэ соль туль микяшэд![37]

Рыжий фыркнул и отошел:

«Клятой, лгет: естество истлело, чем тут жить тридцать лет? Мне бы такое предсказал – оно ништо…»

В другой толпе, окруженный, но на большом просторе, стоял человек, увешанный сизыми с пестриной змеями; змеи висели на укротителе, как обрывки канатов.

Укротитель без чалмы, волосы и борода крашены в ярко-рыжий цвет, бронзовое тело, худое, с резкими мускулами, до пояса обнажено. По голубым штанам такой же кушак.

На песке в кругу людей ползала крупная змея с пестрой головой. Укротитель ударил кулаком в бубен, висевший у кушака: все змеи, недвижимо пестрящие на нем, оттопырили головы и зашипели. Ползущая по кругу тоже подняла голову, остановилась на минуту и поползла прямо в одну сторону. Толпа, давая змее дорогу, спокойно расступилась. Рыжий отскочил:

«А как жогонет гад? Сколь раз видал их и не обык!»

Укротитель ударил в бубен два раза, змея поднялась на хвосте с сажень вверх, мелькнула в воздухе, падая на плечи укротителя. Один человек из толпы выдвинулся, спросил:

– В чем моя судьба?

– Map махазид суй машрик, бояд рафт Мекке бэрои хадж. Ин кисмат-э туст![38]

Рыжий, боясь подойти близко к укротителю, крикнул по-русски:

– Эй, сатана! Наступи гаду на хвост – поползет на полуночь. С того идти не в Мекку, а к бабам для приплоду или в кабак на гульбу!

Не зная языка московитов, укротитель покачал головой, чмокнув губами…

На шаховом майдане ударили медные набаты, взревели трубы – шах вышел гулять. А на торговый майдан входили трое: двое в казацких синих балахонах и третий в золоченых доспехах.

– «Вот те святая троица, Гаврюшка! Хошь не хошь, к шаху путь, – то они!»

Серебряков поддерживал Мокеева. Мокеев с дубиной в руке медленно шел, сзади – толмач из персов.

Рыжий подошел, кланяясь, заговорил, шмыгая глазами:

– Робятки! Вот-то радость мне, радость нежданная… От Разина атамана, поди, до шаха надо?

– От Степана Разина, парень. Тебе чого? – спросил Серебряков.

– Как чого? Братие, да кто у вас толмач? Ломаный язык – перс? Он завирает ваши слова, как шитье в куделе. Замест услуги атаману дело и головы сгубите – шах человек норовистой.

– Ты-то так, как тезики говорят, смыслишь? – спросил Мокеев, тяжело дыша, пошатываясь. – Горит утроба! Да, жарко, черт его! Водушки ба испить?

– Окромя персицкого надо – так арапский знаю, говор их тонко ведаю, а вы остойтесь: шах еще лишь вышел, не разгулялся, сядьте. Толмач вам воды пресной добудет, здесь она студеная!

– Ты куды?

– Платье, рухледь обменю! К шаху пойдем – шах не терпит людей в худой одежде.

– Поди, парень. Мы дождем.

На каменной скамье казаки сели, толмач пошел за водой. Рыжий юркнул в толпу.

– Начало ладное, свой объявился, по-ихнему ведает – добро! Обскажет толком.

– Как будто и ладно, Петра, да каков он человек?

– Справной, зримо то. Жил тут и обычаи ведает. Вишь, сказал: «Шах не любит худой одежи». А кабы не заботился, то было бы ему все едино – худа аль хороша одежа…

– Оно пожалуй что так!

Рыжий вскоре вернулся в желтом атласном кафтане турецкого покроя, по кафтану голубой кушак с золочеными кистями на концах. На голове вместо колпака летняя голубая мурмолка с узорами.

– Скор ты, брат! – сказал Мокеев. – То добро!

– Хорош ли?

– Ладен, ладен!

– Веди коли ты нас к шаху.

– Я тут обжился и нажился с деньгой – ясырем промышляю, мне все – не то улицы – закоулки ведомы. Ладно стрелись – дело ваше разыграю, во!

Толмач перс молчал.

Рыжий заговорил с толмачом по-персидски.

Серебряков спросил перса:

34Бог велик!
35Египет.
36Абдаллами русские XVII в. называли дервишей.
37Из священной книги я понимаю, что твоя жизнь продлится тридцать три года!
38Змея ползет на восток, следует отправиться в Мекку в паломничество – это твоя судьба!
Рейтинг@Mail.ru