bannerbannerbanner
полная версияАлек (эпизод из 90-х)

Юлиан Климович
Алек (эпизод из 90-х)

“Чего только в голову не залезет с расстройства”, – подумалось мне. “Нет, Вика все-таки сука. Так со мной поступить. Теперь возвращаться домой по такой погоде с бутылкой портвейна в организме не очень-то осмысленное занятие, но хотя бы менее неприятное, чем без портвейна вообще”, – я машинально закурил, пряча сигарету от дождя в ладонь. Прибавив шагу, я уже шлепал по лужам напропалую. “Еще успею посмотреть серию “Полиции Майами” с Доном Джонсом”, – утешал я себя. “Только бы отец уже спал, а то неудобно на него смотреть, когда ему надо бы меня поставить на место, а он уже не может”.

Мне не нравилась эта нынешняя отцовская беспомощность в наших отношениях. Я с детства знал, что отец может меня отходить ремнем или дать хорошего подзатыльника, и я привык его слушаться. Не бояться, нет. Слушаться. Скорее всего, дело было даже не в подзатыльниках и ремне, в конце концов, отец лупил меня раза два-три за всю жизнь, а в моем восприятии его. Для меня он был Богом-отцом, поступки и слова которого не обсуждались и всегда были правильными. Моя собственная воля была вторична по отношению к его воле. Когда я начал взрослеть и приобрел способность самостоятельно мыслить, то стал критически оценивать его поступки. Я делал это с точки зрения подростка с одной стороны, и с позиции умного человека, как мне казалось, с другой. Да-да, почти каждому человеку свойственно считать себя, по крайней мере, неглупым, вот и я, начав бриться и научившись курить, решил, что я самый умный. Поэтому теперь все изменилось. Вся жизнь отца подвергалась с моей стороны критике, и даже больше – обструкции. Одно время он кричал и даже топал ногами в бессильной злобе, но это производило впечатление…, скорее никакого это уже не производило впечатления. Хотя я, конечно, никогда бы не поднял на него руку в ответ, но и подчиняться я уже не хотел. Отец все понимал, но сделать ничего не мог. Наверное, это один из самых страшных моментов для отца во взаимоотношениях с сыном, когда твое чадо, твой ребенок, которого ты носил на руках, вытирал ему сопли и слезы, сынок, который смотрел на тебя с восхищением еще каких-нибудь два-три года назад, теперь отказывается даже не подчиняться, нет, слушать, и ты уже ничего не можешь с этим поделать. Этот процесс эмансипации детей один из самых болезненных для родителей, и чем сильнее родители давили на ребенка, когда он был еще мал, тем сильнее будет его отрицание родительской воли в такой период. Подростковую эмансипацию можно сравнить с распрямлением сжатой пружины. Если пружину сжали очень сильно и при этом не сломали, а бывает иногда и ломают, то в какой-то момент она обязательно разожмется и больно ударит тех, кто держал ее в угнетенном состоянии, мстя за годы бесправия и зависимости. Так устроено у нас даже в интеллигентских семьях, не говоря о рабоче-крестьянской среде. В одной крайности ребенка постоянно ограничивают и тыркают, в другой не обращают внимания и отпускают по воле волн и улицы, и в том и в другом случае дети потом мстят, жестоко мстят. Я не мстил, меня не сильно ограничивали и контролировали, но свою инициацию во взрослую жизнь я тоже все-таки прошел не безболезненно.

Было это примерно два года назад. Тогда я отказался с родителями ехать к бабушке на день рождения. Отец по привычке в ультимативной форме приказал мне собираться и ехать с ними, а я ответил, что не поеду и все. Мать меня уговаривала, но я стоял на своём. В принципе, ничего не мешало мне ехать, но что-то заставляло идти наперекор родителям. И я уперся рогом… В итоге они уехали одни, а я, немного повалявшись перед телевизором, полтора часа спустя поехал вслед. Бабушка и мама очень обрадовались, а вот отец старательно избегал на меня смотреть. Когда родители засобирались домой, тогда он первый раз в жизни спросил меня: “Ты идешь?”. Его вопрос обжег мне желудок, я испугался оттого, что со мной стали считаться. За вдруг обретенной свободой, я как-то сразу почувствовал и груз ответственности. Да, конечно, я иду с ними. Некоторое время отец еще зримо переживал утрату контроля надо мной, но потом смирился и всецело переключился на мать, тем более что она как раз даже нуждалась в его властной опеке, отдав ему всю свою свободу вместе с ответственностью. Наши с отцом отношения вошли в фазу нейтралитета и невмешательства. У меня пока не хватало мозгов прислушиваться к советам, а у отца желания давать их ввиду моей полной незаинтересованности.

Когда весь промокший, я, наконец, подошел к торцу своего дома, очередной налетевший порыв ветра с дождем чуть не сбил меня с ног. По шестнадцатиэтажной глухой бетонной стене лились потоки воды, превращая ее в настоящий водопад. Под ногами у меня бурлили холодные реки. Весь портвейн двести пятьдесят раз выветрился из организма, и я, мечтая теперь только о горячем душе, зашел в подъезд. Тусклая лампа за полусферическим плафоном желтым кружком боязливо прилепилась к грязному потолку. Оплавленная спичками пластмассовая кнопка вызова лифта светящимся красным глазом выглядывала из стены. Темные заплеванные углы испускали запах мочи и чего-то враждебного. В щели раздолбанной подъездной двери со свистом рвался мокрый ветер с улицы. Он невесело шелестел листочками тонких рекламных газетенок, которые обильно и агрессивно лезли из поломанных железных почтовых ящиков. В воздухе присутствовал какой-то лишний для этого места запах. Пахло горелым. Сейчас родной подъезд показался мне незнакомой сумрачной пещерой будто бы предваряющей ад. Нажав на подбитый глаз-кнопку, я стал ждать прихода лифта. Приближающиеся скрипы и шорохи из шахты возвестили о его приходе. Двери открылись, и на меня пахнуло горелым пластиком. Откуда-то свысока мне как будто послышался смех. В данных обстоятельствах он показался противоестественно веселым и неуместным. Потом все звуки, кроме подвывания ветра, стихли. Неисправное освещение кабины постоянно мигало, грозясь совершенно потухнуть. Кабина стояла приглашающе пустая, только в ее потолке кто-то выломал прямоугольник пластиковой обшивки, а края поджег. Небольшие языки пламени лениво обгладывали пластик, едва рассеивая вокруг себя черноту уходящего вверх туннеля. У меня не оставалось сил подниматься пешком на десятый этаж, поэтому я вошел в лифт и нажал нужную кнопку. Двери со скрежетом закрылись, свет окончательно погас, и кабина пошла вверх. Одновременно с этим вдруг многократно усилившийся огонь с ревом устремился внутрь кабины и опалил мою голову и плечи. Мокрые волосы и джинсовка мгновенно нагрелись, но, слава Богу, не воспламенилась. Чтобы не сгореть, я бросился на пол. Поток воздуха, проходя через отверстие в потолке, раздувал огонь как в мартеновской печи. Ядовитый дым наполнил кабину. “Так, наверное, выглядит ад”,– промелькнула у меня мысль. Я начал задыхаться. Обычно время в лифте идет быстро, каких-то пятнадцать-двадцать секунд, и ты уже перед дверью своей квартиры, исключения составляют случаи, когда очень хочется по нужде, тогда время предательски растягивается. Но сейчас все было гораздо хуже. Я лежал на мокром грязном полу лифта, который, казалось, все медленнее и медленнее, как будто все более тяжелея от наполнявшего его дыма, пытался ползти вверх. В какой-то момент я решил, что он никогда не доползет до десятого этажа, навсегда застряв посередине пути с моим обгоревшим черным трупом. Изо всех сил задерживая дыхание и сильно сжав веки, я лежал и думал о том, что один неверный шаг, совершенный по глупости несколько секунд назад, так мгновенно и фатально сказался на моей судьбе, так внезапно и изощренно ее обрывая. Я думал о том, что весь антураж подъезда кричал об опасности, но я не обратил внимания на эти предупреждения. Теперь я был уверен, что меня предупреждали. Но также во мне росла уверенность и в том, что исправить уже ничего нельзя. Я сам сделал шаг в кабину и нажал на кнопку. Оцепенение, как змея, вылезло из заходящегося от страха сердца и сковало все тело. От меня уже ничего не зависело, ожидание смерти сломило волю, оставалось надеяться только на чудо. Я испугался внезапности, близости и неотвратимости смерти, которую никогда не звал. Через секунды бесконечности лифт внезапно остановился, и пламя тут же уменьшилось, прекратив свои попытки сжечь меня. Теперь я оказался просто в газовой камере. Только родившаяся надежда на спасение тут же умерла задохнувшись. От удушья сознание уже покидало меня, промелькнула и исчезла вместе с надеждой мысль, что лифт все-таки сломался, и теперь мне конец, но тут двери, скрипя, начали раздвигаться. Мое тело само инстинктивно поползло к спасительному выходу. Слезящиеся глаза различали впереди желтеющую светом сорокаваттной лампочки спасительную площадку. Вот знакомая, исчерченная и источенная затушенными окурками стена напротив дверей лифта, запах мусоропровода, который сейчас был слаще любого запаха в мире, такой животворящий, что хотелось плакать и смеяться от его вони. Я жив! Чудо произошло – я избежал смерти.

Часто ли каждый из нас сталкивается лицом к лицу со смертью? Со своей, думаю, почти никто из ныне здравствующих никогда не встречался. Но, как ни странно, смерть всегда рядом. Когда едете на машине по обычной двухполосной дороге, вы не отдаете себе отчета о том, что в каждой встречной машине проносится Смерть. Она или заглядывает вам в глаза или, совсем не смотря в вашу сторону, проносится в полуметре, но каждый раз это Смерть. Знайте, если вы до сих пор живы, то только потому, что у нее нет на ваш счет пока никаких распоряжений. Торопитесь жить. Живите так, чтобы Господу было интересно за вами наблюдать, ведь только так у вас будет время и возможности, которые Он вам предоставит.

До этого я думал, что Бог в какой-то момент умер, как утверждал Ницше. Возможно, это произошло гораздо раньше моего рождения, хотя комсорг школьной дружины говорил, что Он никогда и не существовал, и поэтому я всецело предоставлен в распоряжение Партии и Правительства, которые, правда, исчезли вместе с комсоргом так стремительно, что я даже не успел об этом пожалеть. Тогда меня мало интересовало, как так случилось, что Бог умер, но ведь все когда-нибудь умирают, решил я. У меня была еще масса невыполненных дел, недодуманных мыслей, несовершенных поступков, меня захлестывала энергия молодости, которая может быть избыта только временем или тяжелой болезнью, и никак иначе, считал я. Посмотрите весной на березу, а затем сделайте в ней отверстие, и вы увидите, какая энергия таится в этой белой красавице, вот то же самое происходит в молодости, когда внутренняя энергия и желания переполняют вас. Да! И скажите, при чем здесь Бог?

 

Я хотел жить, и любые препятствия в осуществлении этого желания устранялись мной с юношеской бескомпромиссной незамедлительностью сразу по возникновению. Только в этот раз все было иначе, изменить я ничего не мог. Я сделал выбор, войдя в лифт и нажав кнопку своего этажа, а дальше все пошло помимо моей воли. Огонь и лифт не подчинялись мне, поэтому я за каких-нибудь двадцать секунд пережил изумление, надежду, отчаяние. Как мне наглядно показали, секунда может быть невероятно длинным сроком, если ею измеряется смерть. Нет, конечно, случаются гораздо более жуткие и продолжительные трагедии, когда обреченные моряки в подводной лодке медленно погибают в течение нескольких часов от удушья или когда больные раком без тени надежды ждут смерти в хосписе. Говорят, что Бог посылает человеку только те испытания, которые тот в силах выдержать. Если это так, то почему Он непременно хочет проверить людей таким страшным способом, перед тем, как лишить жизни, если исход не зависит от их поведения перед смертью? Бог настолько любопытен, или каждый делает выбор в свое время, и возможно задолго до…?

Лежа на холодном бетонном полу лестничной площадки, жадно ловя ртом спасительный воздух, я понял, что Ницше и комсорг ошибались. Наступило чувство неимоверного облегчения, словно я сдал какой-то неведомый, но сложнейший экзамен и прошел в следующий тур, правда, непонятно какой. Я понял, это было предупреждение. Предупреждение о том, что от нашего выбора зависит судьба. Это было первое, но не единственное послание.

Дверь квартиры открыла мать. Отец давно спал, а она вместе с нашим котом Степкой ждала меня. Наверное, все матери ждут своих детей, сколько бы времени не прошло, даже засыпая, и во сне они не перестают нас, своих детей, ждать.

– Есть хочешь? – шепотом спросила мама, поправляя шерстяной платок, наброшенный на плечи.

– Хочу, – я вошел и стал разуваться.

– Что так от тебя дымом пахнет?

– Горел.

– Как горел? – глаза матери округлились. – Что случилось, Юрочка? – Мать обеими руками нервно сжимала на груди концы платка.

– Как Лазо, – ответил я с усмешкой, но поняв, что пошутил неудачно, решил быстро переменить тему. – Мам, да все нормально. Я дома, ты тоже. Отец спит?

– А что отец? – начала еще больше волноваться мама. Я понял, что повело совсем в непонятную сторону, и, решив закончить этот, в общем-то, дурацкий разговор, произнес, – Дай быстрее чего-нибудь поесть, мам, а потом я спать… Спать сильно хочется, – при этом я снял с себя всю мокрую грязную одежду и бросил ее в стиралку.

Мать, говоря себе что-то под нос, пошла на кухню, а я в душ. Наша десятиметровая кухня, кроме гарнитура, изготовленного совсем недавно где-то в Петербурге, вмещала в себя, старый, моего возраста полированный стол, накрытый застиранной скатертью в красно-белую клетку, того же возраста двухкамерный холодильник «Мир», пять обитых красной дерюжной тканью стульев, лет которым было чуть меньше, чем столу и небольшую тумбочку, на которой гордо чернел новый телевизор «Сони» «Хайблэктринитрон», пульт от которого всегда лежал на столе. Неубранные в холодильник, обязательные на большинстве русских кухонь 90-х, жареные «ножки Буша» с картошкой, уютно лежа в исцарапанной вилками и ножами тефлоновой сковородке, ждали, когда мать придет и разогреет их для припозднившегося дорогого сына.

– Ужас, какая погода, – мать включила электрическую конфорку, когда я сел за стол и уставился в телевизор. – Где ты был Юрочка?

– К Алеку на стоянку ходил.

– И чего ты его Алеком называешь?

– Он сам так просит.

– Когда ты ушел, Валерка заходил и спрашивал, не пойдешь ли ты к Лешке, хотел что-то с тобой передать, – мать сняла с крючка над плитой старую ажурную чугунную подставку и аккуратно опустила на нее сковородку со скворчащими ножками.

– Вилку-то дай, – недовольно пробурчал я. – Вечно ты все забываешь. Одно сделаешь, другое забудешь. Вот всегда ты так, суетишься, суетишься, вместо того, чтобы взять все сразу и поставить на стол. Кетчуп вот не достала.

– А я финский купила, – произнесла, заискивающе улыбаясь, мать и достала из холодильника большую красную пластмассовую бутылку с белой этикеткой, на которой алел помидор слова «Tomaatti ketsuppi» и еще какие-то надписи по-фински.

– Это ты хорошо подгадала,– я смягчился. Перевернув бутылку и обильно полив кетчупом картошку, я переключил на четвертый канал, на котором у нас было настроено «НТВ». – О, уже началась «Полиция Майами», что совсем хорошо. А жизнь-то налаживается, – повеселев, сказал я, и добавил, – иди спать, мам, я уже здесь сам как-нибудь.

Мать встала, еще раз внимательно посмотрев на меня, как бы прикидывая в уме, точно все ли со мной в порядке, и пошла спать. Комок в горле от пережитого страха понемногу рассасывался. Мне стало гораздо легче, уже почти совсем отпустило. Дон Джонсон в непременной жилетке опять гонял какого-то криминального кубинца по Майами, а я ел жареную помощь братской Америки с Новгородской картошкой.

За окном бушевала стихия, а в подъезде поджидал очередную жертву горящий лифт. Подумав об этом, я поставил грязную тарелку в мойку и пошел в коридор. Да, с этим говенным лифтом надо что-то сделать сейчас, пока в нем еще кто-нибудь не проехал и не сгорел заживо или не задохнулся насмерть. Намочив в ванной половую тряпку, я тихонько открыл входную дверь. На цыпочках, пройдя к двери на лифтовую площадку, я приоткрыл ее, но сквозняк моментально с шумом захлопнул за мной дверь в квартиру. “Блин, всех перебудил, наверное”, – подумал я, досадуя на себя за глупую непредусмотрительность. Замерев с мокрой тряпкой в дверях, я прислушивался к завываниям ветра. На площадке по-прежнему воняло жженым пластиком. Оставив дверь открытой, я нажал кнопку вызова лифта. Моментально, как мне показалось с жадностью, двери разъехались в стороны, и передо мной открылась темная кабина. Нервный мерцающий свет горящих краев дыры в потолке лифта начал постепенно разгораться от сквозняка. Восходящим потоком воздуха дым уносило в шахту, как в трубу. Стоя на площадке, я нажал кнопку блокировки дверей, затем вошел в лифт. Горящий расплавленный пластик, который уже обильно накапал на пол, я затоптал своими мокрыми ботинками и начал сбивать пламя с краев дыры.

– Юра, что ты делаешь? – в дверях стояла испуганная мать.

– Да, вот… какие-то козлы подожгли, а люди могут пострадать. Сейчас погашу и домой зайду. Ты иди, а то простудишься. – Двери стали закрываться, и я быстро нажал кнопку блокировки. Двери сначала послушно остановились, а затем разъехались.

– Новую тряпку испортил…, – мать с сожалением посмотрела на половую тряпку.

– Хрен с ней. Мало у нас тряпок что ли?

Я затушил последний горящий участок, скомкал тряпку, и, выйдя из лифта, пошел в тамбур, где проходил мусоропровод. Двери лифта закрылись. Мать стояла и ждала. Затолкав в мусороприемник ставшую вонючей тряпку, я закурил. Я не любил курить при матери, поэтому стоял в тамбуре и, стряхивая пепел на цементный пол, заново переживал свою последнюю поездку на лифте. Потом, вернувшись на площадку, еще раз нажал на кнопку вызова. Теперь кабина оказалась совершенно темной, нигде ничего не горело. Мать, кутаясь в платок, тоже заглянула в лифт. Насыщенный влагой ветер все также завывал и через все щели рвался внутрь дома. Мы закрыли за собой дверь с лифтовой площадки. Голос ветра стал писклявым, менее уверенным, но был еще злым и настырным. Когда мы зашли в квартиру, и я закрыл входную дверь, ветер, протискиваясь между дверью и порогом, сменил тон на тоненький, просящий. Он уже не пугал и даже не раздражал.

– Как ты в этом лифте ехал, ведь там так воняет дымом? – мать испуганно смотрела на меня.

Она все время боялась за меня, отца, деревенский дом в Новгородской губернии, оставленный на зиму без присмотра, за квартиру летом, когда они с отцом жили в деревне, за меня в этой квартире. Рано состарившаяся из-за всех этих страхов, мать уже давно совершенно перестала за собой следить, превратившись в маленькую седенькую бабульку с тревожными глазами и неуверенными движениями. Полностью зависимая от отца, она, тем не менее, проявляла чудеса настойчивости в вопросах, которые были для нее жизненно важными. Отцовское решительное желание переселиться насовсем в деревню увязало в неявном, но непробиваемом сопротивлении матери. Очередной разговор о переезде, который начинал отец, заматывался, она меняла  повестку так искусно, что я иногда даже удивлялся, почему мать в свое время не занялась профсоюзной работой, а убила жизнь в бухгалтерии. То, как она вела разговор, напоминало мне мастер-класс какого-нибудь сэнсэя по айкидо, играючи обращающего силу нападающего против него самого, при этом, почти не затрачивая собственной энергии. Время уходило, отец бесился, но, несмотря на все разговоры, которые он упорно заводил, переезда так и не следовало. Весной они уезжали в деревню, а осенью, когда включали отопление в квартире, возвращались обратно. Какого-то рационального объяснения своему упорному нежеланию переезжать мать никогда не давала. Также мать никогда не объясняла чего и почему она все время боится. Наверное, она и не могла этого сделать на понятном для нас с отцом языке, а адекватного переводчика с ее женской логики на нашу не было. Так мы и жили: мать, внешне полностью подчиненная воле отца и не возражающая явно против моих взглядов на жизнь, отец, подавляющий мать, но не способный переломить ее в принципиальных вопросах, и я, бунтующий, вышедший совершенно из под его контроля, но связанный неразрывной нитью взаимной эмоциональной необходимости с матерью.

Рейтинг@Mail.ru