bannerbannerbanner
полная версияЮбилейный выпуск журнала Октябрь

Анна Матвеева
Юбилейный выпуск журнала Октябрь

У меня были такие же ребра, как у Лильки – «пересчитать можно», говорила мама, – и такие же ключицы, даже еще более загорелые. Но вот чего у меня не было точно, так это нежной округлой припухлости, приподнимавшей Лилькин сосок, он тоже был не такой, как мой, – темнее, и больше, и словно бы расплывался по краям.

– Можно потрогать? – попросила я.

Лилька важно кивнула, и я, замирая, дотронулась до того места, где приподнятая окружность заканчивалась и возвращалась к пологости. Мягкая кожа под моими пальцами была прохладной. Все это хотя и располагалось на Лилькином теле, все-таки было не совсем Лилькой. Это явление существовало само по себе, словно было здесь временно и могло в любой момент вернуться в родной ему мир, подобно бабочке, которая по ошибке залетела в окно и теперь отдыхает, изредка поводя крыльями, на спинке стула или на краю письменного стола.

8

На следующий день солнце светило с самого раннего утра. Хотелось купаться, а плавать не хотелось, но дедушка заставил меня сделать все упражнения. Потом мы пошли к реке. Мне уже удавалось держаться на воде несколько восхитительных мгновений. Дедушка отпускал меня, отступал на шаг и тут же приказывал:

– Давай ко мне!

И я принималась яростно растаскивать в стороны воду перед собой. Мне казалось, что я вот-вот дотронусь мокрой рукой до дедушкиного колена, но оно все время оказывалось дальше, и снова надо было толкать воду. Когда я все-таки схватила его за коленку и опустила свои ноги вглубь, вставая рядом, обнаружилось, что берег сдвинулся. Место, где играли в мяч, ушло мне за спину, а вровень оказался застеленный загорающими телами участок, который раньше был впереди. Дедушка щурил веселые глаза. Я не могла поверить: дедушка, который никогда не хитрил, как другие взрослые, – и вдруг сжульничал.

– Ты отходил! – уличила я его в обмане.

– Ты научилась плавать, Леночка, – сказал дедушка. И тут же согнал с лица остатки улыбки. – Надо еще много тренироваться.

Я входила в калитку гордая, как шамаханская царица. Я знала, что теперь я смогу разговаривать с Сережей смело, на равных, как человек с человеком.

– Я умею плавать, – сказала я сразу же, как только его увидела.

– Мы уезжаем, – ответил Сережа.

9

Сережина мама была совсем не похожа на мою. Моя была высокая и сильная, с сухими жилистыми ногами, обутыми осенью в добротные туфли на низком каблуке, а летом в босоножки-плетенки, которые мне особенно нравились, потому что напоминали корзиночки.

А Сережина мама походила на большую девочку с тонкими руками и ногами, которые неудобно было называть «ноги», а хотелось назвать «ножки». И было странно видеть, как она тащит в руке большой чемодан, укладывая его себе на бедро и для равновесия откидываясь на другую сторону.

– Я помогу, – шагнул ей навстречу дедушка, передавая мне нашу сумку с купальными принадлежностями.

– Спасибо, не надо, за нами приедут, – не согласилась Сережина мама, но все же отдала дедушке чемодан.

По коровьей дороге уже катил, выталкивая из-под колес фонтанчики пересохшей земли, редкий в здешних краях автомобиль.

Весь дом, особенно обитавшие в нем дети, еще долго пребывал в недоумении – что, как, почему? Кто был мужчина, убравший в багажник чемодан и снова севший за руль? Если муж, то почему он не обнял женщину, не потрепал по голове мальчика? Взрослые перебрасывались фразой «срочно вызвали в Москву», а всезнайка Лилька утверждала, что автомобиль был служебный, а значит, в Москву вызвали саму Сережину маму, которая вроде бы оказалась важным начальником. Но воспоминание о ее тоненьких ручках и ножках мешало этому поверить.

10

Мы устроили во дворе прятки-догонялки, и Лилька ободрала ногу о ржавый гвоздь, торчавший из лавки, вокруг которой мы бегали. Из длинной ссадины показалась кровь, и кожа начала синеть и набухать. Лилька растерялась, а я нет, я схватила ее за руку и потащила.

– Идем к нам!

– А можно?

– Конечно!

В комнате я усадила Лильку на стул, сохранивший остатки зеленой обивки, вытащила из кукольной наволочки клок ваты, гордясь находчивостью, пристроилась у Лилькиных ног на полу и принялась промокать рану.

– Что у вас тут? – Дедушка зашел в комнату.

– Лиля поранилась, а я вот… – и вдруг у меня в груди захолонуло, сжалось, мне сделалось невыносимо стыдно – от крови, от гладкой Лилькиной голени и моей руки с ватой, которую я продолжала прижимать чуть ниже ее коленки.

Но дедушка ничего не заметил.

– Давай посмотрю, – сказал он, и я отошла, а Лиля все так же сидела на стуле не шевелясь.

Дедушка соорудил ей ловкую наклейку из матерчатого пластыря, а потом взял у Варвары плоскогубцы и вытащил ржавый гвоздь из лавки. Вскоре мы уже снова носились по двору.

11

На выходных мама наконец привезла сгущенку, мы варили две жестяные банки в кастрюле долго, пока с них полностью не сошли голубые наклейки, потом целую вечность студили, а потом был пир, и каждому, в том числе Лильке с Колькой, досталось по нескольку больших ложек коричневой сладкой тянучки.

Мама объяснила, почему уехал Сережа: «У них бабушка умерла, и их папа прислал за ними свою служебную машину с водителем». Отчасти мне было приятно, что оправдались мои сомнения насчет того, что вряд ли женщина с тонкими руками могла быть большим начальником, но в то же время немного обидно, что созданная Лилькиным воображением история государственной важности утратила последний шанс оказаться реальностью.

Черненькая девчонка на пляже больше не появлялась. А я с каждым днем плавала все легче и дальше, пока наконец дедушка не перестал даже заходить в воду. Теперь он следил за мной с берега, лежа на полосатом полотенце и подпирая голову рукой. Правда, с плававшими по-собачьи девчонками я так и не сдружилась, теперь мне казалось глупым визжать и плескаться на крошечном пятачке, когда можно плыть и плыть, незаметно приближаясь к рубежу, где заканчивается песок и мелкий подлесок набирает силу, чтоб перейти в лес, но тут мне приходилось разворачиваться и плыть обратно.

Вернувшись в город, я начала обдумывать новую идею, суть ее состояла в том, что если для рождения детей женщинам непременно нужны мужчины, то стоило бы выбрать из них самых лучших и поместить в отдельное место, куда могла бы прийти любая женщина, которой хочется ребенка. Куда девать остальных мужчин, я не вполне решила. Может быть, они пригодились бы на строительстве дорог.

И еще долгое время мне делалось нехорошо, стоило только ненароком вспомнить Лилькину ссадину. В такие мгновения я замирала и прислушивалась к бессловесному и мучительному томлению где-то под ребрами, и мне хотелось без остатка свернуться внутрь самой себя.

Злые бабы

У самого мелкого были белые валенки. От этого казалось, что он идет по снегу в носках. Двое других выглядели обычно. То есть совершенно заурядно. То есть вот именно так, как то, что представляется, если сказать: «По улице за нами шли три мужика». А мелкий был похож на карлика, только очень крупного. Эдакий гигант среди карликов.

– Ай, мальчики идут, – захихикала Лариска: она была пьяненькая.

– Смотри, – сказала она мне, – щас буду мальчиков ловить, тока ты не мешай, ага?

Мигом вывернув руку из моей – мы шли под руку: было скользко, – она взобралась на сугроб, подняла обе руки над головой и – а-ах! – бухнулась навзничь в снег.

Мне показалось, что она, не рассчитав, упала слишком сильно, но мальчики с такой готовностью к ней ринулись…

Пожалуй, даже если она малость ушиблась, дело того стоило, подумала я и двинулась через заснеженную проезжую часть на другую сторону, делая вид, что я сама по себе.

Мальчики вовсю суетились над запорошенной Лариской, поднимали ее, отряхали в шесть рук снег у нее со спины, с плеч.

Лариска пофыркивала и хохотала.

Вот ее поставили на ноги, и они пошли все вместе – двое держат ее с двух сторон, маленький с достоинством ковыляет в арьергарде.

Я совсем оттушевалась, но к метро было все равно в том же направлении, да и на руке у меня висела Ларискина сумка, тяжеленная, она мне ее сунула перед тем, как изобразить свое картинное падение. Всю компанию мне было видно со спины и отчасти сбоку.

Лариска вертелась, зажатая между двумя кавалерами, я слышала ее смех и голос.

– Эй-эй, полегче! – звонко восклицала она, отталкивая чьи-то слишком бодрые руки.

Мужские голоса доносились до меня в виде смутного бормотания. Все четверо вдруг свернули вправо и двинулась вниз, во впадину оврага. Ларискина высокая лохматая шапка, рыжиной повторявшая ее природный цвет, помаячила над склоном и пропала с глаз. Я повертела головой по сторонам, машин по-прежнему не было, и я перешла дорогу в обратном направлении и заглянула в овраг. Они уже все слились в общий ком на белом снегу и беззвучно возились там. Мне было грустно, скучно и холодно. Алкогольное веселье окончательно выветрилось, хотелось домой, в тепло, в свою спальную окраину на другом конце города. Но мешала Ларискина сумка – ни бросить ее, ни с собой забрать. Я топталась наверху, мысленно проклиная подругу с ее неурочной жаждой приключений, но терпеливо ждала, пока они завершат свою распасовку. От морозного воздуха на вдохе слипались изнутри ноздри.

Из темного клубка на дне оврага послышался то ли всхлип, то ли подвывание. По скрипучему снегу бочком я двинулась на всякий случай по склону вниз, всматриваясь в контуры, пытаясь различить границы тел. Никто не обращал на меня внимания.

Лариска лежала на снегу, опрокинутая на спину почти так же, как и незадолго до этого. Но теперь мальчики уже не поднимали ее, а наоборот, придавливали, один в головах, а другой в какой-то странной полусидячей позе. Третий в белых валенках по-собачьи бегал вокруг и тоже словно бы наскакивал. Лариска била выброшенной вбок рукой по снегу – так уложенный на лопатки превосходящим соперником борец подает знак поражения. Но насевший на Лариску мужичонка не обращал на это внимания и продолжал ее уминать.

 

– Эй! – окликнула я, приближаясь, но не подходя близко. – Эй, вы, я милицию сейчас вызову.

Маленький и тот, что был у Лариски в головах, обернули ко мне лица. Я поправилась:

– Я милицию вызвала, за вами едут! – и для пущей убедительности показала им в вытянутой руке мобильный телефон.

Я понятия не имела, как они поступят, поверят ли мне. Нижний, помедлив, отделился от Лариски, поднял со снега черный клубок, поместил его себе на голову. Все трое затопотали по снегу, похлопывая на себе одежду, охорашиваясь. На мгновение мне показалось, что они набросятся на меня. Тогда от страха я двинулась на них, набычась и крича, что сейчас их всех заберут, и одновременно нашаривая на мобильном слишком мелкие кнопки, все равно бесполезные, потому что я не помнила, какой номер набирать. Однако мужички развернулись, как по команде, и дружно двинули прочь, в дальний край оврага, и там стали карабкаться вверх по плотно укатанному санками склону к голым кустам, чернеющим наверху.

Лариска валялась спиной на снегу в расхристанном пальто и громко скулила.

– Идем! – позвала я ее.

Она перевернулась на бок и подтянула колени к животу. Ее волосы лежали по снегу веером. Я испытала острый соблазн наступить на них, но только тронула ее за плечо:

– Поднимайся.

Она встала на четвереньки, начала шарить руками перед собой.

– Шапка, моя шапка, не пойду без шапки.

Как кошку за шкирку, я вытащила ее шапку из вертикальной шахты, оставшейся в сугробе от валенка, подала Лариске.

Где-то далеко залаяли собаки. Мы выбрались обратно на дорогу и побрели к метро. Лариска вдруг принялась рыдать.

– Обидно, обидно, – повторяла она.

Я говорила:

– Да ладно, успокойся, ну не вышло, с кем не бывает – и тому подобную чепуху.

Она завыла громче:

– Он меня насиловал!

Я промолчала. Было бы жестоко говорить ей, что она напросилась сама, хотя эти слова так и вертелись у меня на языке.

Она хотела не этого, а большой и чистой любви, мне ли не знать.

Уже вдалеке можно было различить тускло светящееся красным заглавное «М». В детстве я считала его начальной буквой «Москвы», думала, что этим тавром столица клеймит свою собственность.

Ларискин вой тем временем становился громче.

– Отведи меня назад! – голосила она. – Хочу назад! – и висла у меня на руке, как упирающийся ребенок.

Опять же, было понятно, что слова эти обращены вовсе не ко мне, а к Господу Богу, который все так нескладно для нее устроил. Я ей помочь не могла. Но в таком виде ее, и правда, нельзя было вести в метро. Застегнутая кое-как, со сбившейся набок рыжей кошкой на голове, прилипшими ко лбу прядями, распухшим носом, по которому, видать, успели съездить пару раз, она выглядела жалко и пугающе.

– Ладно, – сказала я, – пошли обратно. По дороге кафешка вроде мелькала. Посидим, отогреемся, приведем тебя в божеский вид. – Я застегнула ей верхнюю пуговицу пальто, подняла воротник.

Лариска благодарно хлюпнула, но тут же снова скисла:

– Мы их встретим…

– А мужиков твоих убьем. – По тому, как Лариска перестала шмыгать и заглянула мне в глаза, я поняла, что говорю правильно. – Угу, – подтвердила я. – Если встретим, убьем.

– Троих? – с надеждой и недоверием спросила Лариска тоном ребенка, которому пообещали тройную порцию мороженого.

– Точно! – подтвердила я важно.

– Да как же мы их убьем? – снова сникла она.

И меня осенило.

– У нас же с собой ножи!

Я раскрыла ее сумку. Там, украденные со стола, лежали в льняных салфетках, чтоб не звякали, ножи и вилки. Я достала два. Лезвия красиво блестели. Массивные узорчатые рукояти уютно тяготили ладонь. Приятно, когда в ресторане такие солидные приборы. Мы возвращались со свадьбы чьего-то родственника, где, как обычно, немного разжились чем бог послал.

– Держи, – сунула я один в руку Лариске. – Только не на виду. В рукав пока убери. Но пусть будет наготове. Мы их зарежем. Или по башке поганой вот рукояткой – бух! А потом все равно зарежем.

Лариска зажала в кулаке нож и зашагала бодрее.

Через несколько метров мы, словно по заказу, увидели маленького. Привалившись к запертой пластиковой будке, он сидел на снегу, раскидав ноги циркулем, ушанка съехала набекрень. Он был мертвецки пьян.

– Что делать будем? – спросила я у Лариски.

Не отвечая, она решительно двинулась вперед, подошла к нему вплотную, и вдруг он поднял голову и посмотрел совершенно ясным взглядом.

– Сука! – отчетливо сказал он.

– Кто тебе сука? Я? Сам ты… – взвизгнула Лариска и ткнула несколько раз ножом ему в бок.

Он оскалился, как от щекотки. Нож не пробивал толстую ткань. Мужик, не поднимаясь, замахал неловкими руками, пытаясь загрести Лариску. В расчете ухватить за волосья я сбила с него шапку. Но открывшийся череп оказался лыс. Тогда я двинула его в висок зажатой в кулаке рукоятью. Он крякнул. Я цапнула его за ворот и, разглядев в разъеме воротника голую кадыкастую шею, прямо туда вогнала лезвие, надавливая изо всех сил и жалея, что у столового ножа закругленный конец. Думала, что соскользнет, но он, преодолев сопротивление, прорвал кожу, заскрипел и словно провалился во что-то отвратительно мягкое, а мужик схватился за мои руки обеими руками и попытался встать. С отвращением я стряхнула его. Он сел обратно на снег, обхватив горло, словно решил задушиться. Из-под пальцев у него текло густо и черно, словно открылась нефтяная скважина.

Я отошла в сторону и ткнула ножом в сугроб. Слабо запахло железом. Больше всего хотелось нож отшвырнуть, но я знала, что этого делать нельзя. Гадость не сходила с лезвия, а только размывалась полосами, мне пришлось три раза совать нож в снег, да еще и валтузить его там, прежде чем лезвие очистилось.

– А как мы найдем других? – спросила Лариска.

– Не знаю, – сказала я. – Может, и не найдем.

Второго мы застали в том самом кафе, куда направлялись. Под неоновой вывеской оказался вход в подвальное помещение, а в нем пельменная, каких, я думала, уже и не осталась, с круглыми стоячими столами и салфетницами из рифленой пластмассы. В окнах прыгали, чередуясь, красные и синие лампочки.

Высокий мужик чокнулся стопарем со второй рюмкой, ожидающей своей очереди, махом кинул жидкость в подставленный рот и принялся гоняться алюминиевой вилкой за расползающимися по тарелке пельменями. Увидев нас, он нисколько не удивился, даже кивнул и слегка подвинулся, словно мы были добрыми знакомыми.

– Дружку твоему совсем плохо, – сказали мы. – Плохо, совсем плохо, ох, как плохо.

– Толяну, что ль? – спросил он как ни в чем не бывало.

– Толян – это который маленький?

– Не, тот Сенька. А Толян – это который тебя, подруга, драл. – Он сально улыбнулся Лариске.

– Сеньке плохо. Пойдем, покажем, – и мы потащили его с собой.

Мужик на ходу ловко опрокинул в рот вторую. У дверей я обернулась. Покинутые пельмени уже стали серыми и выглядели так, словно пролежали на тарелке не меньше трех дней.

Мы в самом деле повели его к Сеньке. Тот никуда не делся, только завалился на бок, и белые валенки исчезли, обнаружив неопрятные мозолистые пятки. На босу ногу он их, что ли, надевал, или носки стащили заодно с обувкой?

Мужик присел на корточки, не вынимая рук из карманов, заглянул товарищу в лицо:

– Это кто же его так?

– А ты догадайся, – сказал кто-то из нас.

Коротко замахнувшись, я съездила ему по уху звякнувшей сумкой. Мужик упал, скорей от неожиданности. Для надежности я ударила его еще пару раз.

– Нож дай, – деловито приказала Лариска.

– Он у тебя.

Лариска задрала ему куртку и пырнула ножом в оголившийся над брюками светлый валик живота с вытаращенным пупком. Потом выдернула и сунула второй раз, в бок.

Когда она выпрямилась, рука ее была пуста.

– Вынь, – сказала я, – не оставляй.

– Не могу, – сказала Лариска, – пойдем отсюда.

– Нет, – сказала я, – надо вынуть, это точно.

Лариска помотала головой. Слышалось короткое частое сипенье. Мужик еще дышал. Мне не хотелось прикасаться к нему.

– Лариска, помогай! Придержи куртку.

– Не могу.

– Иди сюда! – прикрикнула я. – И держи.

Она снова задрала куртку, я достала зажигалку и стала светить. Сталь отозвалась на пламя бликом, нож валялся у мужика под боком, весь запачканный. Но делать нечего, надо было его забрать.

Мерно поскрипывая, кто-то прошел мимо, не задержав шага.

– Во народ, – сказала Лариска, – даже не спросят, может, помочь надо.

Я очищала нож в снегу. Было ясно, что мои перчатки погибли безвозвратно. Позже выяснилось, что не только перчатки, но и пальто. Его тоже пришлось выбросить.

Может быть, нас кто-то искал. Но если даже так, мы ничего об этом не знали. Ни в каких сводках новостей о мужиках тоже не сообщалось. Неделю я прожила у Лариски, чтобы ей не было страшно. А потом вернулась к себе.

Толяна мы нашли в середине августа.

Юрий КАЗАРИН
Ящерица льда

 
Все ближе созвездий живой виноград,
и гроздья его над грозою стоят.
Бинтуются главные глины рекою,
и вниз головою березы летят.
Распустишь глаза – и увидишь такое,
что падает с неба светящийся взгляд.
И дом превращается в сад,
и сад превращается в лес, и рукою
его не раздвинешь, и листья болят…
 

К.


 
Всё моросит ресницами укропа,
ручной листвой, капелью в два прихлопа –
зашевелился обморок звезды:
в сосуде влаги важные сады,
вселенная из яблок и воды –
и шепот призраков потопа.
Здесь воду гнут, ломают и несут –
все серебро, упавшее оттуда,
где изумлен собою изумруд,
где небеса лицо с ладошки пьют,
как зрение, разбившееся в чудо.
 
* * *
 
Как память в сердце темноты,
в тебе качаются кусты,
и всё, что вечно, знаешь ты –
любовь, и жизнь, и смерть, и небо –
живут в сосуде пустоты:
сума, тюрьма, и корка хлеба,
и звезды черствые вполне,
язык неслышный – в тишине,
и песнь твоя, и сладкий опыт,
и мухи первой на окне
потусторонний детский топот.
 
* * *
 
В небе лопнула бадья,
и по щучьему везенью
с каждой горстью вознесенья
капля штучнее гвоздя:
вот земля – и плачут в землю
все, кто сделан из дождя.
Дышим, вечные вполне,
что-то слышим в тишине
и еще увидеть можем
свой мизинец на окне –
на стекле в скольженье божьем.
 
* * *
 
Во чистом поле звезды залегли,
и тьму небес в себя вдувает бездна.
Дым от костра, как зрение земли,
распространяется отвесно.
И между оком, вечностью и мглой
спит пустота, и в бесконечность чудо
вонзается иглой
и возникает в сердце ниоткуда…
 
* * *
 
Видишь, капает, не попадая в рот, –
капельница в тебе растет,
как заледенелое древо,
если посмотришь выше и влево,
то увидишь, как собирает Бог
каждый твой предпоследний вдох,
и рыдает дежурная дева,
и готовит в бинтах для посева
кислородный хрустальный горох…
Ночью светлой кладешь больницу –
всю – на одну ресницу,
в каплю слезы вмещаешь
и за окном качаешь.
Снежинки слетаются к мертвецу,
к духу святому, сыну, отцу –
к любому заплаканному лицу.
 
* * *
 
Ящерица ледка –
первого – убежала
вверх по теченью, встала –
вмерзла в себя, легка.
Тонкая, как финифть,
выпьет звезду любую –
проще с небес вслепую
вправить в иголку нить.
Тряпочкой ледяной
холод цепляет – цаплей,
в небо с земли родной
каплет живой слюной –
медленно, по одной:
море – огромной каплей,
озеро – всей страной.
 
* * *
 
Хрустнула стрекоза.
Все мы уходим за
зренье, где смерти нет.
Нужно вернуть глаза,
чтобы оставить свет
в мире, где мы глядим
прямо в живой мороз,
и деревянный дым
сладок без наших слез.
 
* * *
 
Птичье вымерло дворянство –
крепнет голос пустоты:
воют волосы пространства,
вьются, свищут сквозь кусты.
Выхожу глазами трогать
иней, выпивший сады,
и на ветке первый коготь
замерзающей воды.
Все божественно – и дико
жечь печные кирпичи
и глаза сжимать до крика,
до свечения в ночи.
 
* * *
 
Тяжелой от соли ресницей
скользить за собою, слезиться:
ресница длиннее реки,
Сибири, ладони, щеки,
когда расширяешь десницей
незримой любви угольки,
когда на горячие очи
голодные очи кладет
Господь, отпирающий ночи,
как плач, отпирающий рот.
 
* * *
 
Ночью зрение спит и творится,
ночью настежь, как зверь и звезда,
книги сада открыты всегда
и видна отовсюду любая страница:
это в жажде чужая вода
прочитается и переснится.
Осязается буква и звук,
и зазоры меж ними шершавы…
Отпусти меня, Господи… Рук
не отнять от печальной державы.
 
* * *
 
… и плыву сквозь себя, упираясь, скользя,
вот и в жизнь повернуть мне обратно нельзя –
муравьи моих глаз облепили язык листопада,
где открыта на каждой странице и вся
книга леса и сада.
Содрогнуться нет сил – и земля в кулаках невесома,
словно лодка по мне золотая плывет, –
все прозрачно и ясно, я молчу потому, что я дома…
Наполняется звездами рот.
 
* * *
 
Ласточка в голове,
ласточка в рукаве,
словно рука в траве,
в угольной синеве
дерево осязанья
ищет себя в листве
до потери сознанья:
волю, простор и путь –
вырваться, изогнуться,
горькую смерть сглотнуть,
выпорхнуть как-нибудь –
и оглянуться…
 

Памяти Гр. Д.

 

 
Всё улетаешь – во сне тяготенья нет,
боги вжимают в шарик любой предмет:
вот пузырек кислорода и водорода –
каждой кровью божья болит свобода.
Солнце зароют в море – взойдет луна.
Море зароют в солнце – взойдет волна.
Землю зароют в небо – увидишь тело,
чтобы душа пустоты из очей летела
прямо на свет, нестерпимый от света свет –
долгий, темнее которого в мире нет.
 
* * *
 
Бог виднее в грозу из подвала,
словно смерть сквозь слезу целовала
осторожно и мало – как мало –
целый мир и глаза на лету.
Застекли стрекозой темноту –
и услышишь монетку во рту:
прозвенит от резца до резца,
от когтей до орла, до лица
за решеткой державной свободы,
за глазницами черными звезд,
где встают перезревшие воды
в синеоких цепях непогоды
во весь рост.
 
* * *
 
Плачет в окне кулик,
в озере ходит Будда
с сетью. Живой мужик.
Тень твоя – проводник
бедной души отсюда –
в эхо, где умер крик,
где, прикусив язык,
чудо живет без чуда.
Тело твое ушло,
небо, как смерть, немного
тронув – веслом весло, –
выплеснув на стекло
очи бога.
 
Рейтинг@Mail.ru