bannerbannerbanner
полная версияЮбилейный выпуск журнала Октябрь

Анна Матвеева
Юбилейный выпуск журнала Октябрь

Потом Русудана, конечно, вернулась, отношения с учителем и возлюбленным Сертом продолжились, и Мизиа, не желая больше стоять между ними, согласилась подать на развод. В декабре 1927 года в Гааге брак Мизии и Серта был расторгнут. Всего через полгода Хосе Мария женился на Русудане. «Я чувствую себя при них то ли тещей, то ли свекровью», – жаловалась Мизиа в письмах Шанель, но не позволяла себе проявлять свои чувства при «молодых». Она искренне любила Руси, заботилась о ней и, когда юная художница заболела туберкулезом и умерла во цвете лет, страдала ничуть не меньше Серта. Переживания были так сильны, что Мизиа начала слепнуть. Ей казалось, что жизнь кончена, но впереди было еще много длинных лет…

Последние годы – печальные годы

После смерти Русуданы Хосе Мария так и не пришел в себя, хотя имел успех, признание и, конечно, поддержку и дружбу верной Мизии. Он был широко известен и во Франции, и в Испании, причем не только как художник, но и как подвижник, и как посол Испании в Ватикане во время Второй мировой войны. Серт умер в Барселоне после неудачной операции в мае 1945 года. Позже Мизиа писала: «Вместе с ним для меня исчез всякий смысл существования». Серта похоронили в крипте собора каталонского города Вика, собора, который он с такой любовью украшал и отделывал. Увы, все его труды были уничтожены во время Гражданской войны в Испании… Кто теперь помнит Хосе Марию Серта? Разве что знатоки назовут фрески в нью-йоркском Рокфеллер-центре, да в воспоминаниях его великих друзей мелькнет насмешливая строчка об «излишнем пристрастии к золоченой краске», которую Серт и вправду питал…

Но Мизиа помнила и любила Хосе Марию до последнего вздоха, его – и Русудану. Когда Мизиа умерла, близкие открыли медальон, висевший у кровати, и нашли там фотографию Руси.

Гении умирали, уходили, и поздние годы Мизиа провела без прежней увлеченности своей коллекцией. Один за другим ее покидали близкие: вначале умер любимый брат Мизии Сипа, потом в страшной автокатастрофе погибла обожаемая племянница Мари-Анн. Угроза полной слепоты, сердечные приступы, одиночество… Общество Шанель и Пикассо, с которым они очень сблизились, лишь ненадолго отвлекают Мизию от дурных мыслей, а подлинное удовольствие приносят лишь музыка и маленькие деревья из полудрагоценных камней, изготовлением которых Мизиа увлеклась на склоне лет. Она диктует мемуары, уезжает в Венецию. Там, уже почти слепая, любуется прекрасными картинами в Академии: когда-то давно они смотрели на них вместе с Сертом…

Шанель провела с Мизией ее последние годы, ставшие безжалостным, скорбным временем, когда единственным утешением для бывшей «королевы Парижа» стали наркотики. Злые языки утверждают, что она подсела на морфий так, что делала себе инъекции чуть не прилюдно, через юбку, на улице. Теперь она совсем не следила за собой, почти не ела и исхудала до такой степени, что никто не узнал бы в этой тощей неопрятной старушке модель Ренуара и музу Стравинского.

В сентябре 1950 года век семидесятивосьмилетней Мизии подошел к концу, она слегла и больше не вставала с постели. «Знаешь, – сказала она незадолго до смерти своей подруге Дениз Мейер (будущей жене французского премьер-министра), – знаешь, жизнь вовсе не так прекрасна…» Ночью 15 октября Мизии Серт не стало. Она ушла спокойно и тихо, совсем не так, как жила.

Хоронила ее Коко Шанель: сама обмыла тело, причесала, нанесла грим и одела во все белое «от Шанель». На бледно-розовой ленте платья лежала белая роза.

Отпевали Мизию Серт в польском храме на рю Камбон, в двух шагах от Дома Шанель, близ Тюильри. А похоронили на небольшом кладбище Вальвена, в одной могиле с любимой племянницей, неподалеку от старого друга Стефана Малларме.

С тех пор минуло много лет, но в Доме Шанель о Мизии Серт помнят и теперь, как, впрочем, и во всем прочем Париже (а значит, в целом мире!). В 2012 году в музее Орсе прошла на редкость успешная выставка под названием «Мизиа – королева Парижа», где были собраны портреты мадам Серт, созданные великими мастерами, а также ее фотографии и личные вещи. А в Доме Шанель спустя три года выпустили парфюм, названный лаконично и строго: MISIA. Так что эта удивительная личность продолжала влиять на мир богемы даже после собственной смерти. И если задать еще раз тот самый вопрос, с которого началась наша история: действительно ли она была так красива, эта Мизиа Серт, то не ждите другого ответа, кроме как «о да, она была поистине прекрасна!»

Булат ХАНОВ
Здесь всё по-другому
рассказ

– Здесь все по-другому. Хлеб мы не сажаем: все равно не уродится. Картошку – куда ни шло. Главный хлеб у нас – это рыба. Считай, вместо валюты она-то. Еще прадеды наши селедку с семгой на хлеб выменивали. С норвежцами торговались да с купцами московскими. На осиновках море пересекали безо всяких компасов и электроники. Каково, а?

Денис слушал, приоткрыв рот. Николай, потрепанный суровыми ветрами мужик с завидной рыбацкой родословной, с удовольствием развивал мысль об исключительности родного уголка. Подробности и имена сыпались звонко, как монеты из копилки. Закинь сюда шпиона, простодушные местные перед ним как есть все выложат, а в придачу еще и накормят, напоят и приготовят постель.

– Заправка наша работает два дня в неделю и всего по два часа. Народ за бензином с ведрами идет.

– Как в Монголии, – имел неосторожность выронить Денис.

– Так в Монголии пустыня, – знающим тоном возразил Николай. – В Монголии на ишаках и верблюдах катаются. У нас тут верблюдов нет.

Против такого увесистого аргумента Денис не устоял и потому свернул монгольскую тему. Что до заправки, то он сообразил, что бензин островчанам нужен в первую очередь для моторных лодок, а не для машин. Дороги здесь печалили глаз и вызывали острую сердечную муку, потому что как нельзя точнее иллюстрировали одну из главных русских бед. Организуй кто-нибудь осенью забег между внедорожником и расторопным пешеходом с ботами до колена, то шансы оказались бы равны.

Насчет исключительности северного края Николай не преувеличивал. Денис прибыл на остров на чудной летающей посудине – на самолете по призванию и жужжащей коробке по факту. Местный аэродром олицетворяли размытая взлетная полоса и центральное здание в виде хлипкой деревянной постройки, напоминавшей то ли сарай, то ли провинциальный причал.

По улицам разгуливали коровы, а единственный банк размещался в бревенчатой избе. Не замутненный рекламными щитами и неоновыми вывесками ландшафт пугал таинственными пустотами, а единственный салон мобильной связи с красной эмблемой на фоне необлицованного белого кирпича смотрелся неестественно, если не сказать неприлично. Зато едва ли не в каждом дворе стояли лодки, преимущественно моторные. Денис поначалу решил, что это предмет местной гордости, нечто вроде магнумов и дробовиков у техасцев, по привычке воображавших себя крутыми ковбоями.

Белое море, разумеется, было никаким не белым, а черным с оттенками зеленого мрамора. И таким же величественным, как и ожидалось.

Вечером Денис забрел в прибрежную закусочную и представился репортером, добывающим сведения о диковинных уголках необъятной родины. К собирателю историй тут же подсел Николай и завел разговор. К удивлению Дениса, рыбак не задавался и не подтрунивал над гостем, что обычно делает простой люд, столкнувшись с образованностью, не подкрепленной практической хваткой и житейской смекалкой. Напротив, рыжебородый моряк заказал гору северных кушаний и почти с детским простодушием принялся снабжать Дениса тем самым материалом, за которым тот якобы явился из далекой дали.

– В монастырь обязательно загляни, – советовал Николай. – Вот где настоящая Русь выжила – старая, православная.

Денис слушал вполуха, больше оценивая обстановку. На обшитых досками стенах закусочной висели черно-белые фотографии героев морского промысла. Одна из стен была полностью стеклянной, и окно это выходило на пристань. Наверное, в редкие ясные вечера отсюда открывался умопомрачительный вид на закат, куда более эффектный, чем с городских ресторанов на крышах. Над столиками витал дурманящий запах ухи из свежей наваги. Из трескучего радиоприемника, как из параллельной Вселенной, доносились новости. В углу над стаканом с водкой посапывал сморщенный пьянчужка. Судя по приветливому обращению с ним хозяйки Нади и дружелюбным шуткам, пьянчужка давно прописался здесь. Эдакий талисман салуна, которому охотно наливают в долг.

За ухой последовали жареная треска под сметаной и щучьи котлеты. Николай потребовал у хозяйки морошковой настойки, а у Дениса созрел колоритный тост.

– За тех, кто в море! – произнес он.

– За тех, кого любит волна! – добавил рыбак, довольный, оттого что уловил отсылку.

Одолев стопку, Денис про себя зарекся вдругорядь прикасаться к жгучему пойлу. Закрадывалось подозрение, будто морошку настаивали на неразбавленном спирте. Для моряков оно, вероятно, в самый раз, но не для избалованного коктейлями и крафтовым пивом обывателя из средней полосы.

Сдержать обещание помешали обстоятельства. Когда Денис приступил к рыбнику – запеченному в тесте лещу – и к ароматному клюквенному киселю, в закусочную забрели еще двое. Они по-дружески обнялись с Николаем, а тот, что пониже, сказал Денису:

– Услыхали, что приключенец к нам прилетел, вот двоима и пришли на тебя поглядеть. Меня Петрухой звать, если что. А брата – Данилой.

Денис пожал две братские лапы. Братья трудились в карбасной мастерской. Николай отрекомендовал Данилу как великого художника, который в молодости окончил художественное училище в Москве и вернулся на родной остров. Данила напоминал скорее крестьянина с архивных фотографий, чем человека искусства. Ко всем атрибутам северной породы – крупному носу, выпяченным скулам, расхристанным космам, обветренной коже – прилагались шерстяной свитер репейного оттенка и штаны, опоясанные веревкой. Петруха, облаченный ровно так же, отличался проплешинами и более основательными морщинами. Самые глубокие из них дугами выстроились над жидкими белёсыми бровями. В усах Петрухи бусинками застыли капли мороси.

 

– Дожжик намочил, – прокомментировал он, вытирая рукавом.

Петруха пообещал Денису рассказать гору историй о родном крае, когда поест.

– У нас иногда такая чертовщина творится-то, у-у, – сказал Петруха, разжигая интерес. – Батюшка Феодосий сейгод говаривал, что север – это край света и потому нечистая сила здесь особенно шустрит. Дьявол ведь такой – с краешка подбирается, издалека. Да Бог хранит. Меня самого не раз уберег.

Денис, хоть и не понял, что именно имелось в виду, предпочел не уточнять. Перед поездкой его предупреждали, что поморский люд щепетилен в вопросах веры и для него Бог – это не просто риторическая фигура, которую припоминают по речевой привычке либо для мнимого благочестия.

Вновь на столе образовалась всеми способами приготовленная рыба. Моряки заказали еще бутылку ядреной морошковой настойки. Денис, не смея возразить, с грустью проследил, как наполняются четыре стопки. Желудок сжался, с трепетом предвосхищая неотвратимую порцию шока.

Выбора не оставалось, поэтому Денис состроил героическое выражение на лице и запустил горючую жидкость в пищевод без транзитных задержек. Бывало и хуже. Если придать такому пойлу товарный облик, то можно и на рынок выйти с достойным предложением. У шотландцев, значит, островные скотчи с торфяным характером, а у наших поморов забористые настойки на северных ягодах. Тоже не лыком шиты. Названия так и просятся на язык: «Шквальная», «Старый баркас», «Полярный пик». «Девятый вал». Надо поразмыслить над затеей…

– Небось, думаешь про себя, пошто это у них в ухе́ лимон с лавровым листом плавают, – сказал Петруха. – Не на севере ж их растят-то.

Домашний рацион Дениса чуть менее, чем полностью, составляли привозные продукты, поэтому его не удивила бы и баклажанная икра на столе, и прочие заморские штучки. Тем не менее гость пожал плечами на всякий случай.

– А мы такие лакомства до Ивана Грозного еще у английских купцов на рыбу выменивали, – сказал Петруха.

– Здорово! – отозвался Денис. – Считай, первопроходцы.

– А то! – произнес довольный Петруха.

– Я бы с удовольствием послушал рассказ об английских купцах. И прочие истории. Вы обещали, – напомнил Денис.

– Само собой, – заверил Петруха. – Само собой. Историй так много, что и не знаешь, с какой начать-то.

С этими словами он разлил настойку. Дениса передернуло от мысли об очередном испытании на прочность, беспощадном и неизбежном. Запасной желудок к командировочным не прилагался, а стоило бы включить такое условие в контракт.

Николай предупредил, что для него это прощальная порция, так как ему предстояло делать с сынишкой уроки. Николая дружно проводили и пожелали ему добрых снов. После ухода бородатого моряка Петруха вновь прикоснулся к бутылке, но Денис, карауливший каждое движение, вовремя накрыл свою стопку ладонью.

– Давай по последней! – задорно воскликнул Петруха.

– Пока довольно. Я ведь с Николаем уже пил.

– Да давай!

– Нет, а то я вконец окосею и усну с вами.

– А Надя тебе тут и постелет прямо. Правда, Надя? – обратился к хозяйке Петруха.

– Если перину притащишь, то, может, и постелю, – сказала Надя.

Петруха благодушно рассмеялся. Отсутствие колкости и враждебности в этом смехе Денис счел за добрый знак. И в самом деле моряк перестал докучать гостю неудобными предложениями, лишь в шутку посетовал, что сам в молодости был покрепче.

– Я, когда про специального человека на самолете услыхал, сперва подумал, что к нам чиновника прислали, – сказал Денису художник Данила. – Хотел с вопросами идти.

– С какими? – поинтересовался Денис.

– Да изрядно их накопилось, вопросов-то, – сказал Данила. – Вот, например, пошто нам запретили семгу ловить? Пошто теперь детей на уроке труда в огород школьный выводить нельзя? Мы, когда учились, всегда на труде сажали картошку. Отцы наши так же сажали. А сейчас говорят, что не имеем права.

– Я попробую что-нибудь об этом написать, – сказал Денис, пряча глаза, словно запреты ввели по его вине.

Он извлек из кармана записную книжку и для вида черкнул там два слова: «семга» и «картошка».

– Попробуй, дружочек. Пойми, мы не жалуемся на судьбу, мы испокон веков так жили – без государственной помощи. Мы сами справимся, нам только мешать не нужно.

Из Данилы вдруг полилась речь. То ли взяло верх доверие к пишущему человеку, то ли сыграла морошковая настойка, то ли что-то посерединке, однако выяснилось, что у художника целый набор соображений, которыми он мечтает поделиться. Данила перескакивал с темы на тему, разворачивал самобытные теории, вкраплял в нестройный монолог местные слова вроде «истовенно» и «жадоба». Денис подозревал, что между собой моряки общаются на более простом языке, а странный диалект приберегают для чужаков, пришельцев с материка.

– Всякие малые народности и племена ведь минуют один и тот же путь, – сказал Данила. – Истовенно это не разные народы, а один большой, раскиданный по земле.

– Что это за путь? – спросил Денис.

– Сначала к малому народу являются миссионеры и отнимают у племени его богов. Затем приходят колонизаторы с оружием и подчиняют племя себе, чтобы собирать дань. Последними приволакиваются рекламщики. Они крадут самое святое – душу народа. Назначают душе цену и распродают ее направо и налево. Тогда и настает погибель.

Денис повертел головой по сторонам, будто высматривая рекламщиков, распустивших гнусные щупальца.

– Вашу душу ведь не распродают, – сказал он.

– Покамест, – сказал Данила. – И слава Богу. Я к чему веду-то. У нас, у поморов, судьба особая. Мы всегда православной веры держались, пошто миссионеры и не наведывались в наш край. Колонизаторов также отродясь не видывали. Ни иго татарское, ни крепостное право до нас не добрались. Тут любой барин или ордынец пятки б отморозил в первую осень же. Туристы, конечно, приезжают, да все больше красотами любуются, на душу не посягают. Против такого интереса мы возразить ничего не имеем. Мы народ свободный. Мы выживем, только б нам не мешали.

Измышления брата прервал захмелевший Петруха, который предложил гостю партию в шахматы.

– Вы историю обещали, помните? – сказал Денис.

– Как не помнить! У меня куча историй. Целая шкатулка. Сейчас в шахматы сыграем, а уж потом расскажу.

Учась в университете, Денис жил в общаге и частенько соревновался в шашках и шахматах с соседями. Предчувствуя сокрушительную победу над простодушным моряком, Денис согласился на партию и намерился даже легонько поддаваться для приличия. Петруха запросил шахматный набор у хозяйки закусочной.

Миниатюрные фигуры и доска, выполненные из дерева и потемневшие от времени, несли на себе печать старины. Вопреки ожиданиям Дениса, Петруха запросто разобрался с ним, как с новичком, соорудив замысловатый мат менее чем за три десятка ходов.

– Недооценил, – признал Денис.

– Реванш?

– Принято.

Теперь Денис играл белыми. На сей раз завязалась борьба. Просчитывая хитроумную комбинацию, Денис некстати и обидно подставил слона. Вцепившийся в перевес морской волк мастерски воспользовался преимуществом и вынудил соперника капитулировать.

– Третью?

– А давай.

На сей раз у Дениса не заладилось с самого дебюта. Вместо того, чтобы следить за расстановкой, гость недоуменно наблюдал за Петрухой. У моряка от выпивки сузились зрачки и заплетался язык, а пальцы, двигавшие фигуры, едва гнулись, что не препятствовало ему раз за разом разделывать противника под орех. От четвертой партии Денис разумно отказался, а вызванный на поединок Данила с демонстративной легкостью обставил казавшегося непобедимым брата.

– Пора нам, – заключил Данила, складывая шахматы. – На море нам завтра рано.

– В котором часу вы обычно встаете? – поинтересовался Денис.

– Если проснулся в пять, считай, уже поздно.

По отсутствию лукавого прищура и ухмылок Денис понял, что художник не шутит.

– А если непогода?

– Здесь у моря погоды не ждут.

Петруха, опроставший не менее половины бутылки, расчувствовался и долго рассыпался в извинениях за то, что так и не достал ни одной истории из заветной шкатулки.

– Давай завтра расскажу! – предлагал он.

– Я улетаю, к сожалению.

– Эх, вот незадача! Тогда в следующий раз расскажу. Прилетишь?

– Наверное.

– Прилетай! В шахматы сыграем. Рыбку половим. В бане напаримся.

Возвращаясь в гостиницу, Денис надвинул капюшон на самый лоб, чтобы укрыться от дождя и ветра. Ноги в кроссовках с водоотталкивающим покрытием промокли, однако это ничуть не беспокоило. Ведь погоды здесь ждать не приходится.

Если бы не кусачий климат, то остров давно превратился бы в место, пригодное лишь для картинок и фотосессий, в точку на карте, где ушлые специалисты производят конвейерным методом лубочную атмосферу и пряничное настроение. Пока же это по-прежнему Русский Север со специфическим бытом и ритмом жизни, с привыкшими к аскетизму людьми, не знавшими ни ига, ни крепостного права. Сам природный уклад с его сумеречным днем и сумеречной ночью, с безжалостными ветрами и каждую минуту готовым полить дождем – это надежнейший способ отсеять проходимцев, маркетологов, сентиментальных путешественников и прочих случайных типов. Наверное, нельзя жить на Севере и не любить его. Если же любишь, то будешь его беречь и охранять, не отдавая в руки рекламщиков, которые губят все, к чему прикасаются…

Денис сообразил, что думает совсем не те мысли, которые следует думать. Возвеличивать – не его задача.

В номере он первым делом развесил на батарее мокрую одежду и полез под душ. После процедуры, без которой не представлял себя ни один цивилизованный человек, Денис задернул шторы, включил обогреватель и нырнул с телефоном под одеяло.

Края здесь были не столь интернетные, поэтому сигнал пропадал. Денис решил записать голосовое сообщение по мессенджеру. Оно так или иначе дойдет. Доберется.

Не затеряется, в общем.

– Здравствуйте. Затею с реалити-шоу на выживание вижу перспективной. Если грамотно раскрутить проект, то более выгодной площадки для игры не найти. От спонсоров не отобьемся. Я тут приметил пару участков для рекламных щитов. Короче, обсудим, когда я прилечу.

Под голосовым сообщением застыл значок циферблата. Когда послание загрузится, появится галочка. Когда адресат откроет – две.

Игорь САВЕЛЬЕВ
Adajio / 1989
рассказ

Иногда приходили коровы. Вернее, зачинщиком был бык. Это он как-то так раздвигал башкой своей фантастической прутья забора, что труды техника, или сторожа, или кто это был – каждый раз – насмарку. Я домысливаю. Я понятия не имею, кто был этот человек, я был слишком мал – память выхватывает из пространства вокруг первого корпуса цветовые пятна, в остальном оставляя туман. Коров выхватывает, конечно, чуть лучше: это все ж таки было событие. Основное стадо жалось по ту сторону забора, за быком протискивались три-четыре отчаянные телки и жевали траву турбазы. Появлялся ли в итоге пастух, я не помню. В конце концов, видимо, да, бабушка ведь с кем-то ругалась.

Первый корпус так и остался заколдованным; прежде всего, здесь «первый» не значило «главный». Где-то за лесом, за дорогой через лес (подозреваю, на самом деле она была коротенькой, да и лес – одно название, но в реальных масштабах мне так и не случилось все это оценить), была обычная по своему устройству турбаза «Ивушка» – с дощатой раковиной-эстрадой и столовой, которая, кажется, единственная здесь стояла на фундаменте. Бабушка каждый год работала на турбазе, чтобы мы могли проводить лето на воздухе; работала кем придется: то сестрой-хозяйкой, то завстоловой; в «золотой век» этих переменчивых декораций, когда я начал что-то вокруг себя осознавать, она была кастеляншей первого корпуса. Почему он считался первым, стоя на отшибе и как бы отдельно, бог весть, ну да и неважно.

Мы всегда были одни. То есть в нем не было людей. Наверное, были, и это тоже аберрация зрения, цветовое пятно, выхватившее какие-нибудь санитарные дни меж заездами. Но теперь и это видится знаком заката империи – турбаза без отдыхающих; на самом деле это было много позже, и уже не на «Ивушке», которая быстро пала жертвой перестроечной чехарды во владевших ею трестах (я помню только эти загадочные, исполненные власти имена божеств из разговоров полушепотом – БНЗС, БНХРС). Настоящая разруха была уже на следующей базе, с брошенными на полуслове капитальными корпусами: в них, например, были ванны, но трубы вели ниоткуда и никуда, и бабушка, несмотря на запрет, купала меня – поливала из ковшика, зная, что скромная мыльная водица проливается в подвал. Вот там в какое-то лето, действительно, не было отдыхающих: что-то у профсоюзов сорвалось, заезды отменились; загалопировал рубль; взрослые варили нам щи из крапивы, потому что столовая не работала. Нас было-то там – сиротливо всё лето – человек двадцать взрослых и с десяток детей… В другой год, когда отдыхающие были, мы гордо называли себя «дети рабочих», не зная, что цитируем песню, и не владея словом «персонал»; что было поводом для гордости, непонятно, ведь нам не полагалось даже есть в общем зале. Впрочем, чернь кормили в банкетном зале, на фамильном фарфоре – по тарелкам золотым курсивом шло «Башсантехмонтаж», так что это еще неизвестно, кто там был чернь.

 

Надо же, приметы эпохи удивительно засоряют память, как засоряют костюмированные сериалы, буквально заваливают кадр кричащими деталями. «Прожектор перестройки» – чья-то навязчивая шутка про прожектор над черным ходом столовой; истерично-зеленая «Таврия», на которой приезжал из города плейбой, организующий дискотеки. Почему-то его называли «радист» или как-то так, а не «диск-жокей», например. Видимо, потому, что техника его хранилась в радиорубке. «Таврия» вызывала ажиотаж, и, когда кто-то из старших сказал, что это всего лишь новая модель «Запорожца», каждый из нас был будто бы лично оскорблен.

Мотоцикл. Красная эмаль бензобака, Иж, запах нагретого металла, блестящая выхлопная труба, на которую меня попросили не вставать (значит, меня катали?), но было совершенно непонятно, куда вставать, как не на эту красоту. Некто, пустота на мотоцикле, иногда приезжает с косой – это я помню, – соответственно, косить в окрестностях первого корпуса. Тот самый сторож, который латал забор, или тот самый пастух, по чьей вине; чего бы пастуха так мирно пускали на территорию, но чего бы и сторожу заготавливать сено?.. Косьба. Жара. Я сижу на крыльце и жду родителей. Они должны приехать из города, пройти коровьим путем – не через базу, а по тайной тропке от станции – и привезти подарок, потому что сегодня мне пять лет. Подарок окажется духовой гармоникой – это я сейчас нагуглил, как точно назывался странный инструмент, помня ключевые слова: «Вятка» и собственно непонятное «гармоника». Сейчас, пойдя с гугла по картинкам avito, по объявлениям оптимистов, которые хотят продать невесть как выжившие детские «Вятки» тридцатилетней давности, я остро чувствую эту нудь – и звук, и привкус – то ли от спазма слюнных желез, или что там напрягалось, то ли от того, что «Вятка», как агрегат без выходного отверстия, вообще была несовместима с гигиеной….Вижу в avito пожелтевшие и прокушенные старыми детьми мундштуки.

Это странно, что я готов так вот «перепроверить» и тем лишить очарования всё, на что оглядываюсь, все эти световые пятна, пасторальные картинки с красным пахучим Ижем, или с коровами, от которых меня прятали (правильнее сказать, от быка), или с кошками, которых я почему-то боялся сам к умилению взрослых, хотя я не помню, кем могли быть эти взрослые. Острый запах уксуса. Срочно приезжающие родители – с частником из города, – чтобы увезти меня домой. У меня все время были солнечные удары, а может, это я повторяю постправду от бабушки, которая и позже приговаривала, что у меня слабая голова; сам я остро помню, пожалуй, один раз, но тогда я знал, что это не первый; на лбу уксусный компресс, перед глазами потолок из листов фанеры; папа несет меня на руках к фиолетовой «копейке»; я скорее знаю, чем помню, что заблевал по дороге всю машину и что мне было плохо, видимо, потому что дети вообще стоически переносят температуру и им не плохо в классическом взрослом смысле; нам; вот фиолетовую «копейку» я, естественно, запомнил очень хорошо.

Для старших я еще был ближе к младенцу, чем к человеку. Бабушка не стеснялась меня, она могла оставить меня на лесной дороге, чтобы присесть за кустами, когда мы шли в цивилизацию – от первого корпуса к остальным.

Однажды на пути к цивилизации мы увидели в небе горящий предмет. Он был не над нами, а ближе к горизонту, к закату, и горел в лучах заката. Высоко. Выглядел вполне невинно – как если бы далекий самолет мазнул, мелькнул солнечным бликом на своем глянцевом борту. Но самолет летит. А этот предмет неподвижно стоял в небе, как, например, облачко. Но по нему, сигарообразному, резко очерченному, было понятно, что никакое это не облачко.

Это я сейчас понимаю, как оно выглядело, дорисовываю цветную картинку, тогда, конечно, какой-то там блик и не мог показаться мне странным. (Но он никуда не девался.) Я помню тревожные разговоры взрослых – бабушка встретила одну подругу, другую; они стояли и смотрели на этот предмет, ну и я, соответственно, тоже. «Пожар в самолете, что ли?.. Но он же не летит?..»

В ней, в неразгаданной сигаре, хорошо отразилось не только солнце, но и две главные черты эпохи. (Да черт возьми, это мог быть метеорологический зонд, хотя я до сих пор понятия не имею, как они выглядят.) Готовность к мистике. Мы ведь жили в мире с НЛО – то короткое время, когда это оказалось легитимным. Скучные сатирики в вечерних концертах уже пошучивали над гражданами, «вошедшими в контакт», – самих граждан пускали под камеры не столь охотно, но даже по этим скупым дозам ЦТ СССР можно понять масштаб бедствия. Обнаглели чуть позже. Уже первоклассником, что ли, я смотрел, как бодрый ведущий вещает на фоне каких-то зеленоватых фонарей a-ля Ленинград, что в ту минуту, когда инопланетяне высадятся именно на эту площадь, сердце у всех землян перестанет находиться с левой и станет находиться с правой стороны. То есть это была такая концептуальная дичь, что я пронес ее через тридцать лет. Естественно, критически взглянуть на эти потоки бреда я не мог. Чуть раньше, в конце 80-х, еще советские инопланетяне возникали как-то более застенчиво, предупредительно; заряжалась вода, приклеивались ложки; ну да, это разбавляли иногда какие-то бесконечные трансляции съездов (я почему-то запомнил больше очереди в проходах к микрофонам, а если приближать еще, то примечательные кубики с номерами на этих микрофонах).

Я не думаю, что бабушка их смотрела. (Тем более, первый корпус был не удостоен телевизора в красном уголке, а возможно, и самого уголка.) Всю жизнь проработав на заводе стекловолокна, она была парторгом цеха, но на деле, конечно, подменяла профсоюз – выколачивала для человека из государства путевки в санатории, ордера на квартиры, вытирала слезы заводчанкам, брошенным мужьями: «Успокойся, всё, хватит, сходи-ка в парикмахерскую». Отправившись на пенсию на самом излете застоя, бабушка потом часто – да до конца, до нашего последнего разговора в 2017 году – вспоминала завод, а вот партию никогда. До того, как я пошел в школу, мы могли задержаться на турбазе и до первых чисел сентября; в 1991-м я ходил в школу, поэтому мы с бабушкой вернулись с турбазы во второй половине августа, но я как-то застрял у нее дома; все события, особенно связанные со второй половиной путча, когда ЦТ прорвало и оранжевый ночной балет бронемашин на мокром асфальте транслировали постоянно, мы смотрели с утра до вечера. Я что-то рисовал (или уже писал) за столом, бабушка вязала на диване. Так вот, за эти несколько дней она не проронила ни слова по поводу происходящего (в том числе, когда восторженные «Вести» показывали, как восторженная толпа бьет стекла в здании ЦК и несет партбилеты перепуганным вахтерам брошенных райкомов), только считала на спице петли.

И вторая «родовая черта эпохи». Неудивительно, что бабушка с подругами говорили про горящий самолет, а не про то, что это так подсвечено облачко. Техногенные катастрофы – как воплощение дрожи империи. Дрожь вагона, сходящего с рельсов. Говорят, характерная дрожь проходит по обреченному составу довольно долго – достаточно, чтобы знающие люди типа машинистов попрыгали на насыпь.

Улу-Теляк был мелкой станцией на пути электрички от Уфы – в противоположном направлении. Поэтому «Ивушка» не видела зарева, которое в радиусе десятков километров приняли за ядерный гриб. Катастрофа 4 июня 1989 года, когда два полных пассажирских поезда, Новосибирск – Адлер и Адлер – Новосибирск, рванули, попав в газовый вихрь, стала крупнейшей железнодорожной. Сколько погибших? Почти шестьсот?.. Я очень хорошо запомнил давящую атмосферу тех дней, но, как ни странно, будучи маленьким, не понял, что это не просто в телевизоре вообще, а здесь, на этих улицах, в моем городе. Улиц я не знал, так что не узнавал: бесчисленные рафики скорых, очереди доноров, столпотворение в больницах, срочно обустроенная вертолетная площадка (ее еще много лет, пока не застроили, так и звали вертолеткой, хотя больше никто на нее не прилетал). Советские теленовости посвящали развороченному Улу-Теляку и неузнанной Уфе срочные выпуски новостей, которые невозможно было смотреть; мама ахала и говорила: «Лучше бы они разбились на самолете». Имея в виду прежде всего большую группу челябинских школьников, ехавших с моря (да и всех), и то, что самолетная смерть выглядела как-то гуманнее-туманнее-прохладнее того ада, в эпицентре которого, как говорили, люди просто испарялись, а сотни тех, кто был не в эпицентре, оказались обречены на математически просчитанную смерть (на пятый день, на десятый) в ожоговых отделениях Уфы.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20 
Рейтинг@Mail.ru