bannerbannerbanner
Возвращение в Египет

Владимир Шаров
Возвращение в Египет

Дядя Януш – Коле

Милый племянник, твое намерение дописать вторую и написать третью часть «Мертвых душ» радостно приветствую. Слог у тебя есть, а действительность – та просто взывает об этом. Оставь страхи, что работа не ко времени, вряд ли будет кому интересна. Гоголь не закончил «Мертвые души» единственно потому, что до второй и третьей части поэмы не дожил, а фантомы есть фантомы, класть их на бумагу он не умел. Сейчас же Бог снова сделал страну точь-в-точь какой она была при Николае Васильевиче. Помещики нового призыва – председатели колхозов из двадцатипятитысячников, крестьяне опять на месячине перебиваются с мякины на лебеду, на трудодень не выходит и стакана зерна. Но отличия тоже имеются. Ныне мечты – есть истинная реальность, только в них и живем. Прошлый век ничего подобного не знал. В общем, если сегодня народ чего-то ждет, то именно вторую и третью часть «Мертвых душ». Так что дерзай!

Р.S. Среди тех тысяч рабочих, что с заводов и фабрик послали руководить селом, без труда найдешь и Ноздревых, и Маниловых, и Собакевичей. Путь прост – в духе времени берешь командировку и едешь от деревни к деревне, смотришь, что к чему. На выходе серия документальных очерков, из них легко составятся обе недостающие части поэмы.

Коля – дяде Артемию

Браться сразу за «М.Д.» боюсь и для разгона – нечто вроде «Старосветских помещиков». Летом почти месяц прожил в деревне Никополь Калининской области. Это южный склон Валдая – озёра и река Западная Двина. Леса вдоль реки хорошие, светлые, настоящие сосновые боры, дальше, где нет естественного дренажа, низины полузатоплены, еще дальше на сотни километров – сплошные болота. Много разной живности и ягоды: клюква, брусника, голубика, морошка. Голубика в сезон лежит друг на друге в несколько слоев: идешь, а за тобой, будто это наша история, кровавые следы. В округе у половины городков и деревень греческие имена. После Балканской войны здесь целыми батальонами селили вышедших в отставку солдат.

В Никополе – деревня для этих мест немаленькая, больше ста пятидесяти дворов – сельсовет и контора совхоза «Рассвет», его директором до последнего года был Петр Тимофеевич Гриканов. В молодости – слесарь на Ленинградском металлическом заводе, потом один из тех двадцати пяти тысяч кадровых рабочих, что в тридцать первом году отправлены на укрепление колхозов и совхозов. В районе он, естественно, человек известный, но не слишком любимый. Во-первых, чужак, но главное – при нем «Рассвет» жил бедно, ни разу план по зерну так и не выполнил.

Дом у Гриканова новый, стоит на отшибе. Сама деревня на высоком холме над озером, а он живет на берегу посреди старого липового парка, в начале XVIII века его заложил местный помещик. До воды всего несколько метров, с веранды спускаешься прямо к купальне. Здесь, под липами, мы и чаевничали, разговаривали о прошлом. Гриканов признает, что отправлять десятки тысяч горожан командовать сельским хозяйством, то есть делом, в котором они ни бельмеса не смыслили, было глупостью, но повторяет, что за этим стояла идея. По внешности разумная. Деревня должна работать четко, слаженно, как завод, иначе город не прокормить. На местах людей, которые бы слышали о конвейере, о научной организации труда, не было, и взяться им тоже было неоткуда, значит, необходим пролетариат, он подобную выучку уже прошел.

Я спрашиваю, почему тогда не получилось. Гриканов молчит, а потом говорит, что получиться и не могло. Земля тут – тяжелая вязкая глина, ее и трактором не перевернешь, не вспашешь. Гумуса мало, да и поля лоскутные. Болота, болота, потом на всхолмии гектара два овса, и снова до горизонта трясина. Оттого что воды много, трава, правда, хорошая, сладкая, на лугах вдоль реки она в июне, когда первый покос, в рост человека. Москва требует и льна, и овса, и ржи, а по совести ничем, кроме молока, им заниматься не надо. Там, где рожь, одни васильки, будто в городе цветочная клумба. В «Рассвете» на трудодень выходило по два стакана зерна, в их краях и это неплохо.

Сейчас, на пенсии, Гриканов много читает. Любимая его книга – энгельгардтовские «Письма из деревни». Еще в первый день, посмотрев мой паспорт, он много веселился, что я полный тезка автора «Мертвых душ». И дальше чуть не каждый день к этому возвращался. Будто вторя дяде Янушу, рассказывал, что среди директоров и председателей, что правят бал по соседству, есть и Ноздревы, и Плюшкины, и Коробочки. Вообще есть все, даже своя Пульхерия Ивановна. Кстати, женщина достойная, колхозниками она чтима. Однажды я спросил про «мертвые души», он ответил, что есть и они, больше того, на них всё и держится. Каждую осень он почти на полгода отпускал в Москву на стройки коммунизма две бригады плотников, каждая двадцать – двадцать пять душ. В деревню от них исправно шли живые деньги, благодаря этому в «Рассвете» никто не голодал, а артельщикам, пока они были на заработках, с его, Гриканова, согласия и под его ответственность столь же исправно рисовали в ведомостях трудодни.

Дядя Ференц – Коле

Подложка всего этого следующая. Когда-то кочевники воевали с земледельцами, потом, уже в наше время, стенка на стенку пошли город и деревня. От деревни эсеры, от города социал-демократы, в первую очередь большевики. В Гражданскую войну за муку и картошку деревня выпила из города все соки. Заводы и фабрики встали, население разбежалось. Но власть большевики сохранили. Про обиду они помнили, но, пока был нэп, о ней и не заикались, лишь в коллективизацию деревню поставили на правеж. Кадровый резерв республики – рабочих-двадцатипятитысячников – поместили по колхозам и совхозам. Крестьян одних расстреляли, других разорили и разогнали, оставшихся снова сделали крепкими земле.

Коля – маме

Где-то у Николая Васильевича прочитал: «Только то и выходило хорошо, что было взято из действительности, воображением не подарено мне ничего стоящего». Думаю, в моем случае расклад выйдет тот же. Что же касается твоего другого вопроса, то я пока мало продвинулся: Чичиков, словно угорь, никак его не ухватишь.

Коля – маме

Во сне будто кто мне говорит: «Смотри, смотри, этакий ферт – Гоголем, чисто Гоголем выступает».

Дядя Артемий – Коле

Помни, проза – к Николаю Васильевичу это напрямую относится – подвижна, изменчива, в ней достаточно степеней свободы, чтобы каждый, как дышло, мог повернуть ее куда надо. Она как бы всегда перед и до канона, в мечте о нем, в жажде его и тут же – в понимании, что он невозможен, не нужен.

Коля – дяде Петру

Знаю, что нет, однако всё к этому возвращаюсь, всё надеюсь, что Николай Васильевич то, как я сейчас думаю, принял бы. Согласился, что по мере того как уходим, отступаем, бывшее видится иначе, здесь ничего не поделаешь. Хоть разрыв и велик – я это приемлю без ропота, а он такую мою терпимость, боюсь, счел бы за предательство, хуже того, за глумление над теми, кто ответить уже не может.

Дядя Артемий – Коле

(12 марта)[1]

Ты спрашиваешь, что многие русские ставят в вину малороссам, то есть великие – нам, малым сим? Список грехов длинен, и они неизбывны. Однажды посеянное зло проросло, вызрело, и урожай таков, что теперь никаких закромов не хватит. Возможно, для тебя новость, что в XVIII веке большинство, временами и все епископские кафедры в России занимали малороссы. И вот старообрядцы, которые считают синодальную церковь безблагодатной, ее отход от истинной веры (необратимый и бесповоротный) связывают именно с нами.

Вообще, говорят они, православная церковь трижды, как Петр от Христа, отрекалась от истинной веры: первый раз греческая на Флорентийском соборе 1439 года, потом южнорусская (Брестская уния 1596 года) и, наконец, собственно русская церковь на Московском соборе 1666 года, который и положил начало расколу. В тогдашнем раздроблении единого церковного тела они винят в первую очередь грека Паисия Лигарида. Тот служил на православном Востоке, вроде бы даже был в Газе епископом (впрочем, об этом спорят), позже уехал в Рим и перешел в католичество. Прожил католиком десяток лет, а потом – уже снова православным – Лигарида однажды занесло в Москву. На Соборе 1666 года, говорят староверы, если бы не грек, до разрыва бы никогда не дошло. А дальше рану заживили и зарастили, страх Божий уберег бы от нынешней беды. И снова, когда Паисия Лигарида уже не было, стежок за стежком зашили бы, залатали дыру – ведь и раньше были споры и ссоры, но если никто сторонний не влезал, не вклинивался между нами, штопали так, что потом и не найти было прорехи. Однако тут вмешались ренегаты.

Имея в виду нас, малороссов, они говорят, что именно мы переняли, унаследовали Лигаридово дело – второй раз и уже окончательно разорвали святой народ на Израиль и Иудею. Объясняют, что в нашей вере нет живого чувства Бога, одна голая, холодная, как лед, схоластика, она-то всё и погубила. Конечно, говорят староверы, Киево-Могилянская академия давала неплохое образование. Окончившие курс отлично разбирались в риторике, в философии, в экзегетике, но по обстоятельствам места и времени обучение с начала и до конца строилось так, чтобы студиозус, вроде Хомы Брута, на диспутах перед паствой, споря с католиком, мог ловко отбить любые, самые каверзные возражения еретика. Не вере там учили и не Богу, а казуистике, да столь успешно, что даже иезуиты признавали в киево-могилянцах достойных противников. Но малороссам этого было мало. Они знали, что, чтобы прийтись в Москве ко двору, воссесть на епископию, академии недостаточно, и, отучившись в Киеве, уезжали еще дальше на запад поступать в настоящие иезуитские семинарии. Однако православных туда не брали, и ради науки и сладкой московской жизни хитрые хохлы, не задумываясь, переходили в католичество.

 

После Польши, вернувшись домой на Украину, как тот же Лигарид, они с привычной легкостью меняли Рим на Константинополь. Будто Богу всё равно, какой ты веры, и ее можно переменять, как сюртук. Ты, наверное, скажешь, что ведь главное, что они возвращались, но подумай сам: кто, кроме Бога, мог заглянуть им в душу, сказать, какая вера настоящая. В Кремле, позже в Петербурге они своим навыком хитрого плетения словес, не барочным даже, а рококошным, ради рифм, размера и сложных фигур в каждой строке всуе поминавшие Господа, прельстили сначала Алексея Михайловича, потом царицу Софью, а в довершение, не хуже немцев, и императора Петра I. Правда, последний предпочитал уже не духовные песнопения, а торжественные оды. Еще больше од Петр любил власть, и епископы из малороссов, как привыкли у себя на родине, легко поддались светскому владыке. Подчинились сами, а затем, за весь народ отказавшись от патриаршества, подчинили и церковь – после этого ничего уже было не склеить.

Будто предвидя, куда идет дело, патриарх Иоасаф пророчески предостерегал Алексея Михайловича от присоединения Украины, вообще от бездумного расширения территории Святой Земли. Знал, что именно оттуда, из Малороссии, придет повреждение веры, а еще больше боялся, что когда этот ход на юг и на запад, на север и на восток наберет силу, его будет не остановить. Не Бог и не вера – лишь один безумный, нескончаемый рост станет для власти истинным, полным выражением православия. Так и произошло.

Начавшаяся в середине XIX века Крымской кампанией череда неуспешных для России войн заставила народ вспомнить о пророчествах Кирилловой книги, которая учила о безблагодатности царства, о недалекой гибели Третьего Рима. О том, что ад – вот он уже, на пороге. Недолго поколебавшись, народ согласился, что все беды оттого, что на царстве два с половиной века сидит и заставляет нас себе служить коллективный антихрист – Романовы, молитвы же о спасении, которые мы возносим в церквах, не доходят до Бога, потому что и храмы наши безблагодатны. По этой причине поколение за поколением – все мы живем в одном бесконечном грехе, в нем рождаемся и в нем умираем, и детей, коли безблагодатны и таинства, зачинаем, будто они какие-то выблядки. Так что в революции мы увидели осуществление пророчеств Кирилловой книги и не могли ее не принять.

Дядя Артемий – Коле

(19 марта)

Отростком того же корня казался многим и Гоголь. Его вечная неодолимая тяга в Рим, проповедь православным оттуда, из Рима: если он – тот свет, что осветил наши подворотни, наши грязные углы и подвалы, свет, идя на который мы спасемся, то лампаду затеплили именно в Риме. Неустанные попытки Гоголя под любым мало-мальски разумным предлогом сбежать из России – в Петербурге ему зябко даже летом, зимой же кровь и вовсе стынет в жилах, оттого в России он не может ни думать, ни работать. То есть так и так получается, что без Рима помочь нам он не сможет. Добавь сюда его близкую дружбу с ксендзами Петром Семененко и Иеронимом Кайсевичем, а также с перешедшей в католичество Зинаидой Волконской, упорные слухи и о самом Гоголе, что он давно тайный католик, но над всем – что вместо настоящей России он писал и пишет на нее лишь недобрые шаржи; напротив, стоит зайти речи о Риме, Италии, его слог разом делается нежным и сентиментальным.

Мы всегда пугались его совершенно театральной изменчивости. Прямо на глазах публики он с ловкостью фокусника жонглировал масками, одну за другой нахлобучивал на себя, снимал, но и после конца представления никто не имел понятия о его настоящем лице. Даже не мог сказать, было ли оно вообще. То он глумился над Россией, как раньше не смел никто; читая его, мы болели, затем начинали принимать, что в том, что он пишет, много правды, уже готовы были засучить рукава, чтобы исправить неприглядное, постыдное, привести отечество, так сказать, в божеский вид – и тут он вдруг объявлял, что речь, что в «Ревизоре», что в «Мертвых душах» идет не о России, а о его собственной измученной, мятущейся душе. И снова никто ничего не понимал.

Нам было тяжело приноровиться к несходству первой и второй половины его взрослой жизни. Пересмешник, лучше кого бы то ни было видевший в нас комическое, достойное осмеяния (многие твердо заявляли, что так может видеть только человек чужой, глядящий со стороны), он вдруг обратился в святошу. Будто новоявленный мессия, стал благословлять иерархов церкви, требовал от своих корреспондентов, чтобы те, разложив его послания по дням Великого поста (порядок он прилагал), читали их вместе с молитвами. Когда ставили его пьесы, Гоголь тщательно следил за правильным распределением ролей, был убежден, что без этого успех невозможен, но, когда речь зашла о нем самом, не пожелал считаться ни с какими нормами и границами.

В его «Выбранных местах» западники, вслед за Белинским, нашли измену и подвергли их унизительной порке, но и охранители вкупе со славянофилами, за исключением, может быть, Хомякова, приняли книгу с недоумением. Думаю, западники ошибались, прежний дар Гоголя в переписке отнюдь не угас. В «Выбранных местах» он повторил мельчайшие черточки и ужимки консерваторов, весь их словарь, обороты и фиоритуры речи, но по свойству своего таланта всё так преувеличил, привел в такой гротеск, что, кажется, поглумился над ними даже больше, чем раньше над Россией. Читая его «Выбранные места», славянофилы были смешны себе, им казалось, что следом станет хохотать и уже не сможет остановиться вся Россия, но дело обошлось.

После «Выбранных мест» Гоголь никогда не был прежним. Жалел ли он об этом, сказать трудно. Так или иначе, но дальше, нигде не задерживаясь и не останавливаясь, он шаг за шагом твердо шел к мученическому концу. И сподобился перед смертью увидеть, как Господь, чтобы сподручнее было подняться в Райские кущи, будто праведнику, спускает ему с Небес лестницу Иакова.

Впрочем, и лестницу, Коля, многие сочли хитрым кунштюком. Ведь он, в сущности, просто сбежал с поля, на котором люди по давно установленным обычаям и правилам мерились друг с другом своими правдами. Он как бы сказал, что его правда иная, она не человеческого – Божественного разумения, из той сферы, куда обыкновенному смертному вход заказан. И опять всем стало непонятно, как относиться к тому, что писалось им раньше.

И еще чем Гоголь нас напугал. Он старательно обхаживал Жуковского, думая через него быть представленным ко двору и получить место воспитателя наследника престола, будущего императора Александра II Освободителя.

Гоголь был известен немалым обжорством: посмотри, с каким раблезианством, в то же время знанием сути во втором томе «Мертвых душ» он описывает обед у Петуха, любил во время застолья рассказывать сальные анекдоты, причем все отмечают, что делал это с исключительным сладострастием. В то же время в нем многие замечали какую-то темную насильственную бесплотность. С юности он не проявлял ни малейшего интереса к женщинам, однако это казалось не добровольным выбором, скорее принуждением, обреченностью. Умильной назойливостью речей, проповедей, стремлением всем понравиться и всем угодить, всех простить и перед всеми покаяться он явственно напоминал скопческого пророка. Этакого Кондратия Селиванова и камергера Елянского в одном лице. За тридцать лет до того вышеназванная пара пыталась обольстить, сманить в свою изуверскую веру самого императора, другого Александра – победителя Наполеона, и при дворе эту историю еще не забыли.

Конечно, Коля, ты скажешь, что одно в моих письмах часто противоречит другому, но важно, не в чем конкретно подозревали Гоголя: в том, что он тайный католик, сектант, уверовавший, что именно в нем воплотился Христос, или считали просто за склонного к рисовке актера, который готов в мгновение ока сменить и мизансцену и амплуа; главное – то, что исходило от него, даже упокоенной в православии душе казалось разрушительным, гибельным соблазном.

Папка № 5
Вторая детская папка из Вольска, 1937–1940 гг

Дядя Артемий – Коле

Ты пишешь, что, вернувшись из Бессарабии, опять заговорил на эту тему, но мама снова не смогла точно ответить, когда в нашей семье утвердилась мысль, что откровение не завершено и что мы, Гоголи, обязаны восполнить утраченное. Тем более что всё оборвалось на полуслове. Сказала, что всегда с этим жила, подобным вопросом даже не задавалась, да и ее родители тоже так считали. Вообще хочу заметить: родовое преемство царями – трона, крестьянами – земли, господами – той же земли и тех же крестьян – вещь естественная, и наше право, обязанность наследовать Николаю Васильевичу не должна удивлять. Теперь о времени. В зачатках едва ли не сразу, как Николай Васильевич отдал богу душу и сделалось ясно – его главный труд не окончен.

Но шли годы, а ни в ком, в чьих жилах текла кровь Гоголей, не было и грана литературного дарования. Сопоставив одно с другим, многие стали говорить, что причина неудач именно в ней, в крови, с каждым поколением она только разжижается; пока этому не положен предел, о завершении «Мертвых душ» нечего и думать.

Нет сомнений, самому Гоголю замысел провидения насчет России был полностью открыт, но Николай Васильевич счел, что мы, как и раньше, всё, что идет от него, истолкуем превратно, исказим до неузнаваемости. Что, что бы он ни сказал, ненависти, злобы будет только больше и больше. В итоге, как Моисей разбил скрижали Завета, он сжег уже положенную на бумагу вторую часть поэмы. Когда мы поняли, чего оказались недостойны, всё окончательно пошло вразнос. Брат встал на брата, веря, что именно тот, грехи того и отвратили от нас Господа. Наверное, что впереди страшные годы, что надо что-то делать и ответственности с нас, Гоголей, никто не снимал, лучше других понимала моя бабка Вера Анатольевна Ухтомская, в замужестве Шептицкая. Не считаясь с тратами, она в Сойменке, обширном и очень красивом имении мужа, стала собирать гоголевскую родню, всех, кого сумела разыскать, – к началу XX века почти шесть десятков душ. Делала она это не только, чтобы мы, Гоголи, друг для друга не затерялись, безо всякого смысла не канули в небытие, – не меньше ее заботило и сохранение, как она говорила, духа Гоголя. Для этого каждый год в имении ставился новый спектакль, игралась или одна из пьес Николая Васильевича, или какой-нибудь кусок из «Мертвых душ» (последнее даже чаще); как ты понимаешь, у Гоголя нет и страницы, которая не просилась бы на сцену. Тот же спектакль (это был как бы подготовительный класс к взрослой сойменовской сцене) ставился с детьми, и все мы через него проходили. Заметь, костюмы, декорации, свет делались не менее тщательно.

Постановка занимала недели три, еще неделю спектакль игрался для себя и для окрестных помещиков, затем большая часть гостей разъезжалась. Но не все. Бабка ничего не пускала на самотек. Те, на кого она ставила, имея в виду сгустить кровь Гоголей, могли остаться в имении до конца лета. В нашем поколении ее вниманием пользовалась твоя мать, остроумная, прелестная во всех отношениях, и родная внучка Ксения Шептицкая, но Мария нравилась Вере Анатольевне даже больше. Среди молодых людей самым ярким, безусловно, был Кирилл Косяровский. Юноша одаренный, в то же время возвышенных устремлений. Кстати, в детском «Ревизоре» 1915 года он блестяще сыграл Почтмейстера. Вообще молодежи в Сойменке собиралось много, так что выбор был, и было очень весело. Расчет Ухтомской на том и строился, что, подолгу находясь вместе, какая-нибудь пара Гоголей полюбит друг друга, а дальше соединит свою судьбу в законном браке. Тогда, если Бог даст, в числе детей, возможно, окажется и новый Гоголь.

Пока с Кириллом Косяровским всё было в порядке, твоя мать вне всяких сомнений отдавала предпочтение именно ему, в восемнадцатом году они, как ты знаешь, даже обручились. Но вот Косяровский то ли пропадает без вести, то ли погибает, и Маша выходит замуж за случайного человека. У многих из Гоголей тогда вновь появилась надежда. Попытки увести ее у твоего отца предпринимались не раз. Кто он и как они сошлись, в сущности, никого не интересовало, все понимали, в какое время живем.

Потенциальные женихи (среди них и я) лет пятнадцать деятельно прощупывали почву, как могли, пытались обратить на себя внимание. Считалось, что лучший способ для этого – письма. Они не просто лишний раз напомнят Маше, что в тебе течет та же кровь, что и в Николае Васильевиче, но и станут порукой, что среди родни ты человек не случайный. Жизнь показала, что некоторые были людьми небезнадежными, в письмах попадаются довольно тонкие комментарии. Строго говоря, в этом и была суть всех посланий, причем адресоваться можно было на равных тебе, двенадцатилетнему мальчику, и Маше. Каждый знал: она первая и самым внимательным образом прочтет всё, что послано ее сыну. А из наших ей писем аккуратно ножницами вырежет несколько строк, которые сочла личными, – их выбросит, – остальное опять же передаст тебе.

 

Этот интерес к Гоголю – корень его, безусловно, в Ухтомской – для трех человек из родни с течением времени стал профессией. Дядя Петр тут пошел дальше других. Но истинной цели не достиг никто. Ясно, что твоя мать всю жизнь любила одного Кирилла, оттого, как бы худо ей ни было, никому ни разу не подала надежды. Даже когда твой отец исчез из Москвы и она три года прожила соломенной вдовой. Потом его посадили, а спустя пару месяцев неведомо откуда снова возник Косяровский, которого семья и похоронила, и успела забыть. Где он скрывался все эти годы, мы не гадали, просто застыли, открыв рот. Когда Маша с ним обвенчалась, я, да и другие сочли себя обманутыми, причем скорее Николаем Васильевичем, чем ею. Оттого и комментарии к Гоголю, которые мы тебе слали после тридцать восьмого года, не в пример более желчные. Впрочем, и здесь, едва выяснилось, что в новом браке твоя мать рожать не собирается, наверное, уже и не соберется, ревность улеглась, отношения вошли в прежнюю колею.

1В марте 1940 года дядя Артемий отправил Коле два письма с перерывом в неделю. В сущности, это одно послание, без особых ухищрений разбитое на две части, и если бы не разные даты, я, готовя публикацию, их соединил бы. Оба письма о том, как к Гоголю относились в России, о тех краеугольных камнях, на которых эти отношения выстроились. – В.Ш.
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32  33  34  35  36  37  38  39  40  41  42 
Рейтинг@Mail.ru