bannerbannerbanner
Быки для гекатомбы

Владимир Острин
Быки для гекатомбы

– Многое ли пассионарии смогли изменить до того, как уехали воевать?

– Все нулевые они стояли костью в горле власти!

– Даже если так, Макар. Напомни, когда ты в последний раз участвовал в организации, например… я даже не знаю… да любого политического действия? В твоем понимании, конечно. Я не хочу скатываться в шаблоны типа участия в митинге.

На пару секунд я умолк. Игорь смотрел на меня испытующе, как будто даже с издевкой. Признаться, я политические действия не то что не организовывал – я даже не мог припомнить, чтобы просто участвовал в чем-то подобном. Впрочем, признавать поражение я не собирался и уже отчаянно искал аргументацию, но Игорь не дал мне собраться с мыслями:

– Нет, Макар. Дело не в каких-то надуманных стратегиях борьбы с Левиафаном. Дело в нас: не жизнь такая – мы такие. Ты пытаешься прожить так, чтобы тебя не обманули. А потому и не совершаешь необдуманных действий и отвергаешь искушение быть подлинным. Ты боишься, что будешь смешон. Что кто-то внутренний – а может и внешний – снисходительно поцокает языком и скажет с укором: «Ай-яй-яй, Макар, как ты мог быть настолько наивен?» Понимаешь, о чем я? Ты жалуешься на подмену, но сам патологически не готов поверить в то, что есть что-то настоящее. Ты толком ни во что не веришь. А без веры тебе не на что опереться. Ты можешь только высчитывать оптимальную траекторию, двигаясь к кем-то заданным целям. Чужим целям, Макар.

– Ну что ж, не всем быть пассионариями, как и не всем быть подлинными, – я сказал это назло, в глубине души понимая, что Игорь говорит мне ту правду, признать которую мне не хватало отваги. – И все же я верю, что можно сдержать неуемные аппетиты элит. А также их тягу к тотальному надзору, контролю и слежке за гражданами.

– Кто о чем, а вы все про режим, слежку и заговор рептилоидов, – беспардонно встрял Жора, до того вертевшийся где-то рядом. – А если не фантазировать, какие у вас к режиму могут быть претензии? Вы еще своим внукам будете рассказывать, как хорошо жили: «Тогда мы каждую неделю ходили по ресторанам и выставкам. А сейчас стою я в очереди за ножками Буша и понимаю, как был не прав, когда все хаял и обгаживал». А внуки вам и не поверят!

– Так вот к чему нас ведут? Хороши перспективы! – гоготнул Ваграмов. – Забыл добавить, что внуки не просто не поверят, а даже не поймут нас. Потому что будут говорить на пиджине из помеси таджикского и английского с редкими вкраплениями русских слов.

– Терпимее, Игорюша, терпимее! Все у нас хорошо будет. Начальству сверху виднее. У них все просчитано – там целые институты на это работают. На территории России формируется новая историческая общность, за которой будущее, – тон Жоры был тоном учителя, снисходительно объясняющего очевидные вещи. – Твои опасения мне понятны. Я тоже так думал, когда был подростком. А если без эмоций, то кто пойдет на стройку работать? Или на конвейер? В ЖКХ? Ты пойдешь? Или Макар оторвется от ноутбука?

– Ты пойдешь! Лично ты! – я не выдержал. – Оторвешь свою толстую задницу от перекладывания бумажек и вместо заискивания перед начальством будешь строить, водить, точить, паять. Дворы мести, на худой конец! И будешь ровно до тех пор, пока это все не автоматизируют.

Ваграмов громко рассмеялся, а Жора гневно вытаращил глаза. Кровь прилила к его рыхлой физиономии, тело напряглось, словно он хотел броситься на меня. Но я знал, что этот не рискнет. Я медленно, не отводя взгляда, отхлебнул пиво и произнес негромко, но тщательно выговаривая каждое слово:

– Знаешь, в чем проблема таких как ты, Жора? Вранье. Бесконечное вранье. Чтобы оправдаться перед самими собой за трусость и бездействие, вы окружили себя хлипкой грязцой лжи. И теперь в эту самую ложь поверили. Правильно! Так гораздо проще. Делать вид, что проблема – не проблема вовсе. Лишь объективная тенденция, с которой ничего нельзя поделать. А люди, которые приподнялись над обыденностью – столь же никчемны, как и вы. Ведомые жаждой денег, страхом или, может, зовом члена. Вы откопаете гаденькую мелочь в самой героической биографии, и на душе у вас сразу тепло, хорошо становится. Но делаете вы это с одной-единственной целью. Обмануть себя. Обмануть, чтобы не упасть с трона иллюзий, воздвигнутого гордыней. Не вылезать из болота духовной лености – вот ваша единственная цель.

– Макар, а ты сам-то что? Смотрю, не на баррикадах! И не в окопе! Ты тут жрешь шашлыки.

– А я тоже струсил. Просто мне это не мешает быть честным. Хотя бы с самим собой, – ответил я с горькой усмешкой и даже неожиданно для самого себя.

Жора, и без того обиженный на Ваграмова, теперь разозлился на нас обоих, скорчил недовольную мину, буркнул что-то себе под нос и пошел к Носку и Вадиму, чем-то рассмешивших девушек.

– No pasaran, фантазеры! – крикнул он нам оттуда и демонстративно хохотнул.

– Hemos pasado, жлобяра, – ответил я равнодушно.

Какое-то время мы с Игорем молча жевали шашлык. Точнее, жевал он. Я едва смотрел на куски мяса – казалось, будто не свинину и баранину пожарили на мангале, а человечину. Мясо солдат, погибших ни за что. Ладно, если бы в этом был смысл. Высший, как бы смешно это ни звучало, смысл. «Кто вернулся с войны? Ты или он, мать твою?!» – пронеслось в голове. Проклиная навязчивую мысль, я оставил свои попытки и присоединился к рассказывавшему что-то Вадиму.

– Человек, который живет западнее Урала и не видел городов Золотого кольца, не может называться русским. Потому что Россия – это Сибирь и Золотое кольцо.

– А как же Петербург? – спросил кто-то собеседников.

– Ну и Петербург.

– То есть колоссальный пласт западной культуры не сделал северную столицу менее русской?

– Наоборот! Как раз на европейском фоне и проявилась настоящая русскость, если можно так выразиться. Она не просто не растворилась в европейском стиле, а даже подчинила его себе, в очередной раз доказав приоритет внутреннего над внешним.

– Ну хорошо. А Москва?

– Нет, Москва – это так… Старая купеческая Москва погибла в процессе советских преобразований. А современная Москва – это вообще не Россия! Ведь что такое Россия? Нечто среднее между Азией и Европой? Не думаю. Скорее, она над обеими. Загадочный север, покрытый бескрайними полями и волшебными лесами, где гуляет вольный ветер и оживает сказка. Здесь слишком много контрастов!

Языческие капища сменяются Покровом на Нерли; Зимний дворец, окруженный гнездами старинных дворянских родов – сталинскими высотками и красной звездой над Кремлем. И пусть Кремль стоит посреди столицы! Он как последний мостик, в котором жива и идея Москвы, и идея России, противопоставленные друг другу во всех остальных местах нашей страны. И когда звезды Кремля погаснут, тогда две эти идеи, два злых духа – а дух истории всегда зол – окажутся друг напротив друга без прикрас, ничем не скованные и никому не обязанные. Потому что Россия – не Азия и не Европа. Россия – это Россия. А Москва – Азия, которая вдобавок пытается казаться Европой. Этим она напоминает аборигена, упрямо обматывающегося стеклянными бусами…

– А куда он поехал? – перебил я Вадима, указывая на отъезжающий автомобиль Жоры.

– Его подруга недавно звонила. Просила откуда-то забрать вечером, – ответила одна из присутствующих девушек. – Но она в Москве!

– Да.

– А мы под Нижним!

– Так еще день. Часа за четыре доберется.

– А как мы обратно поедем? – произнес я с досадой. Ясное дело, что оставшуюся машину приходилось уступить дамам, приехавшим с нами. До Жоры дозвониться нам, конечно же, не удалось.

– Я мог бы, но потом возвращаться… Да и выпил уже, – сказал кто-то из приятелей Ваграмова. Впрочем, все из нас выпили достаточно, кроме того убежденного трезвенника-водителя.

– Зато крепкая семья будет, надежная ячейка общества, гнездышко! С нужными людьми познакомится, связями обрастет в своей администрации. Глядишь, и карьеру построит! А ты не завидуй! – с усмешкой сказал мне Игорь. – А вообще, не думай, на электричке доедете до Нижнего. Оттуда – до Москвы.

На том и порешили, попытавшись оставшуюся часть дня провести в более приятном настроении, чем до того. Даже о войне не говорили, разве что подняли пару тостов за Ваграмова, вернувшегося живым и невредимым. А через прошлогоднюю траву, которую еще не успели пожечь подростки, пробивались первые зеленые ростки. Я в очередной раз осознал насколько люблю русскую природу, даже в это тоскливое время, когда под бесстрастным синим небом она просыпается, вяло и сонно перебирает свежим ветерком густые и темные лесные чащи, прикасается розовыми лучами весенних зорь к поверхности обнажившихся гладких озер; потом смеется звонкими ручейками над изорвавшимся нарядом – желтым, серым, коричневым, с вкраплениями грязного снега – и нашептывает проливными дождями жестокие и кровавые свои сказки.

– Хорошо, – говорил я несколькими часами позже, когда нас с Вадимом подвозили к станции. – С тем, что Россия – не Азия, я согласен. Но почему ты не чувствуешь ее частью Европы? Частью особой, самобытной, но все же Европой?

– Нет, Россия – это иное. Здесь – крупные формы, мелодии, отзывающиеся в бесконечности, необъятность и буря. Нам ближе духовые инструменты и низкие звуки, пластичность, обрывающаяся резким контрастом, кладущим начало уже совсем иной пластичности. “Тройка”[10] и «Песня Варлаама»[11]. Русская пустота в ее медитативной однообразности есть нечто величественное, грозное и гигантское. Чтобы жить здесь, надо либо вовсе ничего не иметь внутри, либо, напротив, обладать неким избыточным давлением, заполняющим собой весь мир. Быть либо зияющей бездной, либо разрывающейся Сверхновой – между ними, если вдуматься, не так уж много различий. Либо вакуумом, либо черной дырой. Нам нужны крайности, ибо полумеры здесь самоубийственны: взор, направленный в Вечность, не может моргать из-за соринки. Вся наша природа, суровая и величественная, природа угрюмого и упрямого Севера, восстает против европейской рациональности и заорганизованности, конечности и завершенности. В нашей культуре есть нечто иное, трансцендентное, нечто по ту сторону мысли. Здесь «не белы снеги», безрассудство, буйство и бунт[12]. Россия и Европа могут быть сестрами, но точно не единым целым.

 

III

В электричке не спали бомжи, не было голосистых теток, продающих щеточки для ванн, собранные по японским технологиям, и картофелечистки, разработанные самарскими военными, не пели барды и шансонье, да и вообще было мало людей – видимо, сказывалась удаленность от Москвы. За окном мелькали бескрайние русские леса – такие же, какие предстают перед нами в мистических древних притчах и волшебных детских сказках с иллюстрациями Билибина. – Билетики на проверку! – раздвинув двери, в вагон вошли контролеры, и Вадим недовольно поморщился. Предстоял дурацкий спор: банкомата рядом со станцией не оказалось, а наличных у нас, привыкших расплачиваться банковскими картами, почти не было.

– Так, что здесь? – к нам подошла полная женщина в форменном бордовом пальто, принадлежащая к той категории людей, чей возраст определить крайне сложно.

– Картой можно расплатиться? – спросил я.

– Какой еще картой? Хватит придумывать! – рядом с ней появился второй контролер, мужчина, судя по повадкам еще вчера отжимавший телефоны по подворотням. – Я вас каждый день здесь вижу! Или оплачиваем, или выходим на следующей!

Нет смысла вдаваться в подробности глупого спора. Женщина с каждой минутой впадала во все более буйную истерику и в конце концов попыталась вырвать телефон из рук моего друга. Наделенная жалкой властью, она обладала спесью азиатского деспота.

– Что за грабеж?! – холодно процедил Вадим и резко оттолкнул ее руку.

– Да как ты смеешь?! – взорвалась тетка, гневно потрясая двойным подбородком, а ее спутник принялся совершать странные нерешительные движения, уподобляясь деревянному солдату Урфина Джюса. – Я тебе в матери гожусь! Сейчас вызовем полицию!

Фрактальная сущность мира: еле заметные мелочи воспроизводятся на глобальном уровне. Потому неурядицы повседневности ввергают в мысли о непреходящем гораздо чаще, чем масштабные события, фасцинирующие с больших и малых экранов. Разумеется, в большей степени это касается нашей жалкой эпохи, спрятавшей великое за толстым слоем наносного: за инфошумом и грязью половинчатых интерпретаций. Вот я и рассматривал негодующую тетку, как рассматривает энтомолог какого-нибудь особенно жирного жука.

С грабителями все просто: есть две стороны и некий ресурс, которым хотят владеть обе. И налетчик, и его жертва опираются на чистое насилие, красочно представленное угрозами, от чего, в итоге, и зависит окончательный результат. Здесь господствует хаос и анархия, ведь никто не прикрывается буквой закона, Богом, интересами революции и контрреволюции. Чужим именем, в конце концов. Апеллировать к превосходящим силам станет только беспомощная и запуганная жертва, тем самым лишь обнажая свою уязвимость. Если грабитель решился, то явно после того, как вышел из-под моральной власти таких сил. А если нет, что он делает напротив жертвы? «Я буду звать на помощь!», «Полиция тебя вычислит!», «Да ты знаешь, чья я жена?!» – покажите мне тех, кого спасли подобные фразы. Ситуация «грабитель и жертва» как никакая иная приближается к охоте – в ней тоже присутствует элемент игры. Хищник, как и налетчик, берет лишь то, что ему нужно. Первый – пищу, второй – деньги. Природа так устроена, что хищник не может не убить, грабители же часто оставляют жертву в живых. Отсюда выросло священное право воинов старины: поживиться вражеским имуществом. Нередко это приводило к полному разграблению захваченных городов. «Vae victis» – услышали римляне от Бренна[13].

Несколько иначе обстоит дело с узаконенными и глубоко упорядоченными грабежами, которые ведутся представителями власти. Коренное отличие в том, что официальные лица, выгодно прикрывшиеся «интересами общества», всегда могут обратиться к превосходящей силе. Обычно к закону. Нередко к мафии. Упорядоченные грабежи не просто не порицаются, но являются важным и неотъемлемым элементом существования общества. Они прячутся под видом налогов, пошлин, поборов. Но покуда деньги есть производная от потраченного времени, платой за комфорт и безопасность остается непрожитая жизнь. Какой добрый человек не рад помочь нуждающимся? Но много ли найдется желающих оплачивать замок в Австрии какому-нибудь олигарху, генерал-лейтенанту или главе городской администрации, которые предпочтут остаться анонимными? Контролеры, с которыми у нас возник спор, были фундаментом пирамиды упорядоченного грабежа. Такими же, как коллекторы, гаишники, судебные приставы и вообще все онтологические менты. Их никто не заставлял выбирать эту дорогу. Они сами посчитали, что путь наименьшего сопротивления – лучший. Жизнь заставила? Да, но прежде они с такого качества жизнью смирились. Тому, что овец стали пускать на жаркое, а зубастых собак бросили на охрану всего безмозглого стада, предшествовал долгий процесс одомашнивания и дрессировки. Муштры, террора и закармливания.

Бестолковый спор не мог разрешиться в рамках нормальной логики. В итоге я и Вадим под истошные вопли истерички вышли на промежуточной станции, чтобы дождаться там следующей электрички в сторону города.

– Я жизнь прожила! Имей уважение! – долетело из закрывавшихся дверей поезда. Когда человек не чувствует за собой никаких иных достоинств, он апеллирует к возрасту.

Платформа, на которой мы оказались, была типичным полустанком, давно не ремонтировавшимся, забытым среди бескрайних полей и темных чащ. Асфальт, который когда-то покрывал бетонные блоки, давно раскрошился от вибрации, урны для мусора раскурочили неизвестные вандалы, перила безжалостно пожирала ржавчина. На холме рядом с полустанком расположилась небольшая деревушка в четыре двора. Лишь в одном из них кто-то жил – из окна лился тоскливый бледно-желтый свет, а за облупившимся забором надрывалась собака. Остальные дома превратились в покосившиеся развалины с заколоченными окнами. Кое-где даже провалилась крыша.

– Твою мать! – зло воскликнул Вадим, уже изучавший расписание.

– Когда ближайшая? – встревожился я.

– Завтра утром! – ответил он, и я выругался. – Мы в удивительном захолустье! Интернета нет, и даже сеть еле ловит.

Дом, в котором горел свет, принадлежал полуспившейся бабке, оставаться у которой не было никакого желания. Да и она не блистала гостеприимством, лишь указала направление, в котором находилось ближайшее поселение, и сказала, что там якобы еще ходят автобусы. Окончательно раздосадованные, мы двинулись в путь по полю, тонувшему в грязи, и жалели, что сейчас не лето, когда воздух, наполненный ароматом трав и цветов, с громким жужжанием разрезают шмели и стрекозы. Делать нечего: сама жизнь принуждала нас к разговорам на отвлеченные темы.

– Ты знаешь, Вадим, а ведь в юности я был, как и многие, эдаким квасным патриотом. Это насаждалось в семье, по телевизору, в школе и воспроизводилось в подростковых компаниях. В силу возраста я не замечал проблем и напевал лишь байки о том, что мы лучшие. Ничего по-настоящему патриотичного я не делал, разве что на пару субботников сходил.

– И то прогресс. Большая часть не в состоянии даже за собой убрать. Как ни выедешь на природу…

– Возможно. Но потом меня привлек либеральный флер. Не сказать, чтобы я во что-то тогда вникал. Скорее, был впечатлен их «открытостью» и «современностью», громкими заявлениями о свободе – понятии, в смысл которого я тогда и не вдумывался. В общем, меня приманила обертка. Но в какой-то момент я начал что-то осознавать, чувствовать в либерализме черную дыру, небрежно прикрытую глянцевым лоском…

– А, ты понял, что все не так хорошо и красиво, как пишут модные колумнисты, почувствовал сладковатую вонь разложения, исходящую от гламурных павлинов точно так же, как и от лицемерных «патриотов», – сказал Вадим. – Понял, что есть в жизни вещи куда менее эфемерные, чем невидимая рука рынка, и более важные, чем благосостояние?

– Да, и тогда мне в руки попали книги ультраправых мыслителей, гневных и бескомпромиссных. Дух нации, завоевательный порыв, метафизика войны – в нашу мелочную эпоху человеку требуется вера, способная позвать за собой. В итоге у меня был недолгий, но бурный роман с правыми идеями.

– А потом вы расстались. Твой внутренний нацист выпил цианистый калий, – Вадим улыбнулся.

– Именно. Я нашел нечто более интересное. Правая мысль в том виде, в котором я ее тогда увидел, все слишком упрощала. За деревьями леса не видела. Разве мигранты – причина проблемы, а не ее следствие? Разве корни ее не лежат в алчности элиты, массово способствующей переселению, чтобы не переплачивать местным? Или евреи, например… Я смотрел Кубрика, читал Бродского, слушал Гершвина, а все антисемиты, которых я знал, годились в пациенты дурдома, – сказал я.

– Я тоже в свое время интересовался правыми идеями, – задумчиво произнес Вадим. – Для многих юность – это время надежд и влечений. Я же всегда был пессимистом. Юность была для меня временем открытий, радость от которых быстро затмевалась чувством бесцельности и отрешенности. Ничто не терзало меня так сильно как изоляция от реального действия. Казалось, оно не так далеко – стоит лишь руку протянуть. Но университет был бегом на месте, работа обещала стать такой же. А я оставался человеком книги, человеком комнаты, в которую едва проникало полуденное солнце и которую я то ли боялся, то ли просто не хотел покинуть. В итоге я начал идеализировать реальное действие и вытекающие из него понятия – такие как братство, мужество, честь, враг, война… Правда, лишь затем, чтобы вновь разочароваться. Не в самих понятиях… Просто я ощутил господство циничной реальности над романтическими идеалами. Но я не жалуюсь, пессимистом быть хорошо: это означает принимать ответственность, жертвы, эпоху и смерть как данность и бороться – или хотя бы не выкидывать белый флаг – несмотря ни на что. Это означает оставаться верным самому себе.

– Если говорить про пессимизм как некую позу в отношении мира…

– Конечно! Я верю в себя. Как и многие мои знакомые, – к слову, не самые одаренные – я могу неплохо устроиться в нынешней системе, если это так важно. Но общий настрой… Представь, что ты видишь огромного кита, выбросившегося на берег, или который собирается выброситься на скалы, острые как клыки драконов или клювы орланов. Но ты лишь небольшая рыбешка, живущая в складках мощного тела, и знаешь, что твои попытки развернуть и спасти Левиафана обречены на неудачу. Куда выше вероятность, что он прибьет тебя плавником – по случайности или чтобы не докучал. Так я чувствую себя по отношению к этому миру: стране, цивилизации, да и всему человечеству. Так в двух словах можно описать мой пессимизм.

– Культура дает нам идеалы, которые невозможно воплотить в реальность, а в обмен требует отдать все: труд, время, всю жизнь целиком. Зовет ли она строить идеальное общество, обещает рай на небесах или говорит про индивидуальное счастье здесь, в этом мире, она требует, требует, требует и взамен дает гораздо меньше, чем мы привыкли ожидать. Но людям не нужно счастье, им нужна надежда, что когда-нибудь они это счастье обретут. В этом плане хитрейшей манипуляцией стала логика «позитивного мышления», мол, если настраивать себя на положительные эмоции и изображать счастливого человека, то обязательно добьешься успеха.

 

– Осознать такие вещи – первый шаг на пути к пессимизму. По крайней мере, так было у меня, – сказал Вадим и задумался. – Я по духу, наверное, анархист. Философия моего анархизма носит форму духовной практики и с рациональным никак не связана. А потому политических взглядов я придерживаюсь иных. Мой анархизм имеет отчасти мистическую природу, близкую, возможно, буддизму. Я не пытаюсь перенести это в область разумного или навязать кому-то. Мой анархизм имеет право существовать лишь как индивидуальная философия мироощущения, не претендующая на господство. Он не нуждается в логической завершенности, так как преследует совсем иную цель – это остров свободы среди абсолютной заорганизованности, он наполняет мое сердце спокойствием среди непредсказуемости окружающего мира. Вера без религии, вооруженный буддизм, деятельный пессимизм – эти словосочетания вскользь, но описывают мое мироощущение. К ним же можно добавить анархию, скрытую в дисциплине, и иерархию, таящуюся в хаосе, блуждание по сказочному Лесу, между Инь и Янь.

– Это вера?

– Нет, это мироощущение. Но если тебе угодно, можешь называть это верой. Главное – не религией.

– Наш мир – столкновение вполне ощутимых сил, но глуп тот, кто не признает такую силу за верой. Даже за верой одиночки. Но почему вооруженный буддизм?

– Потому что вера, табуирующая насилие, вера, не призывающая к действию, есть вера рабов. А история – грязная шлюха, которая признает только две валюты: кровь и пот.

На несколько минут мы замолчали. Обдумывая услышанное, я в очередной отметил про себя тягу Вадима к афористическому изложению мыслей и улыбнулся. Там, где исчезла вера и пафос, там утерян и человек, а его место заменили человекоподобные машины, автоматы по производству и удовлетворению потребностей.

– Кажется, мы говорили про политические пристрастия, – напомнил Вадим.

– Ах да! Я открыл для себя труды левых мыслителей, проникся материализмом и особой формой справедливости, которая сконцентрировала все свое внимание на экономическом равенстве. Я интересовался модернизацией и ее сложными отношениями с транснациональным капиталом. Тем, как развитые страны душили блокадами – а если надо, то интервенциями – любого, кто осмеливался протянуть руку к независимости. Но особенно меня увлекала классовая борьба как отражение сил еще более фундаментальных и вечных, неких онтологических полюсов, на которых и зиждется все историческое действие. Конечно, от разгрома в конце века левые так и не оправились – и рефлексию, и волю к действию вытеснил нездоровый интерес к доходам двухсот богатейших семейств. Но я всей душой полюбил Русскую революцию и возненавидел август двадцатого, когда красная волна, грозившая захлестнуть всю Европу, разбилась о берега Вислы и со стоном откатилась обратно, чтобы постепенно успокоиться и, в конечном счете, превратиться в брежневское болото. Эх, Вадим, в двадцатом веке русские под знаменем коммунизма могли стать для Европы и мира теми, кем стали арабы для исламского мира за тринадцать веков до того.

– То есть коммунистом ты не стал? – Вадим поднял бровь.

– А возможно ли сегодня быть коммунистом? Или фашистом? Навесить на себя красный ярлык, чтобы в зеркало любоваться – вот и весь радикализм. Сегодня каждый второй левак – Ленин, каждый третий – Троцкий, только ВКП не видно, одна болтовня на междусобойчиках. Нет, коммунизм – это не та идея, которая может покорить мое сердце. А идея должна покорять! Конечно, в критике слева достаточно правды. Вдобавок нарисован красивый идеал – мир, в котором не будет эксплуатации человека, в котором мне не надо будет никого унижать и самому унижаться.

– Мир без противоречий. Точнее, почти без противоречий. Это мечта красивая, но одновременно и ужасная. У двух трупов нет противоречий. Нечто живое уже в самой сути предполагает столкновение интересов.

– И все равно я неплохо отношусь к левым. Хотя стоит мне взглянуть на коммунистов, на их линию поведения: догмы и лозунги вековой давности, на их внутреннюю духовную буржуазность… Это не борцы, Вадим. Однозначно! Они живут где-то в прошлом, разоблачают на очередном клоунском пленуме оппортунизм бывших соратников и козни империалистов. И я сейчас говорю не об официальных коммунистах – этих даже в расчет не беру! Носок – вот типаж таких! – я слегка распалился. – Вместе с анархистами коммунисты ведут себя как подростки-косплееры. Порой кажется, что этим людям и правда плевать, в кого рядиться, – в большевиков или в героев манги – все одно! А потому их удел – политическая песочница и кучки сектантов в хвосте первомайской демонстрации.

– А чего ты ждешь? Что они будут устраивать покушения, как эсеры? Или экспроприировать с винтовками наперевес а-ля RAF[14]? Они – дети своих родителей-мещан, для которых аргументы «за» и «против» Советского Союза строятся вокруг потребительской корзины и социальных гарантий.

Для них весь коммунизм давно сжался до гарантированной жилплощади, а пресловутые яблони на Марсе способны вызвать лишь усмешку, – отстраненно заметил мой друг. – Советский Союз – при всем уважении к его достижениям – пришел к народам, населявшим наши обширные территории не столько с целью построения коммунистической утопии, сколько с цивилизаторской миссией. И лишь теперь, выбив из русской культуры то живое и яркое, что со страху или из подлого расчета было объявлено реакционным, мы пришли к пониманию, что благородный варвар, увлеченный хилиазмом и метафизикой, подходит для великих дел куда в большей степени, чем рационально организованный рабочий или советский бюрократ, эрзац-буржуа. Этим «здравомыслящим» людям противна даже идея некого Праздника, способного разорвать замкнутый круг рутинной бесцельности. И они готовы задавить любого, кто с этим не согласится, как нарушителя спокойствия, а затем громогласно заявить о победе коллектива над индивидом. И плевать им, в какие лозунги это будет завернуто.

– Лозунги, под которыми вчера осуществлялось освобождение, на следующий же день обосновывают закрепощение, – добавил я пессимистично. – И все же, советская власть дала нам самый важный, бесценный урок. Революция, искусственно ограничившая свои территориальные притязания, тут же становится жертвойновой власти, которая жестоко мстит своей непокорной матери-стихии.

– Чтобы воспользоваться этим уроком, нужно иметь определенный склад характера, рассматривать жизнь как утверждение некого высшего идеала и расточение своих сил во имя этого утверждения. Это набивший оскомину вопрос о герое и торгаше, о том, кто отдает и дарит и о том, кто берет, копит и потребляет. Думаю, ясно, что цивилизаторская миссия в том и состоит, чтобы замещать первых вторыми, и в нашей стране она снова набирает обороты. Вчера мещане толкались локтями в очереди к первому в России фастфуду, сегодня они пошли еще дальше и точно так же потребляют впечатления и эмоции. Чего они могут хотеть для России? Тоталитарной правовой системы, в которой каждое второе слово подпадает под харассмент, а каждое третье оскорбляет чьи-нибудь чувства? Но все это, по гамбургскому счету, лишь способ отгородиться от окружающего мира, опасного и безумного. Мира, в котором еще живы кипящие страсти и ледяная воля, в котором до сих пор встречаются и Медеи, и Кориоланы; мира, к которому еще можно быть причастным. Спасаясь от непредсказуемости, как от орды гуннов, мещане умоляют выстроить на костях столь ненавистной им личности Китайскую стену, которая, остается надеяться, будет не эффективнее линии Мажино, – Вадим презрительно хмыкнул. – Да взять хотя бы пресловутую школьную пошлость про диктатуру закона! Не диктатура лучших, не диктатура милосердия или хотя бы справедливости – диктатура абстрактных правил, регулирующих общежитие совершенно чужих друг другу, а оттого беззащитных перед любой мало-мальски организованной силой, инфантильных потребителей. Потому они и хотят, просто жаждут сделать эти правила всеобъемлющими, регулирующими каждый взгляд или жест, а впоследствии, быть может, и мысль. Не дай бог увидят свободного человека – удавятся!

На несколько секунд Вадим остановил свой монолог, вглядываясь куда-то в горизонт, словно надеялся разглядеть там удавившегося глобалиста, а затем продолжил, каждое слово будто не проговаривая, а презрительно выплевывая:

– Все в них пошло, мелочно, ничтожно! Взять хотя бы веру в то, что грамотно отрегулированный рынок способен дать толчок искусству. Что это, если не свидетельство духовной импотенции? Максимум, что может дать рынок – культурный продукт, пережевывание и обыгрывание всего того, что в свое время было постигнуто путем длительного и мучительного вглядывания в бездну. Нет, этим людям не объяснить, что корни Врубеля растут не из тщательно продуманного бизнес-плана! Но особенно им нравится мысль, что история с ее войнами и страданиями закончилась, а они – золотое поколение рантье, которому выпала честь снимать сливки с наследия тревожных и героических эпох, а еще убегать в выдуманные миры компьютерных игрушек и спорить насчет употребления феминативов.

– Потому либерализм – идеология, которая идеально подходит для подобных личностей. Они прекрасно понимают ее недостатки. Просто незачем принимать сторону проигравших, – а на русских они давным-давно поставили крест, – ведь можно безопасно критиковать из удобных кресел в модных кафе, чтобы однажды гордо въехать на белом коне, задешево купив репутацию правдорубов и ясновидцев. Конечно, есть и чистые теоретики, которые не желают видеть жизнь в ее многогранности и сложности. Им плевать, что «свободный» рынок и «равные» возможности оборачиваются финансовой диктатурой и гигантскими монополиями, а стартапы и малый бизнес оказываются наивными жертвами слепой конкуренции; плевать, что сказки о правах человека перечеркиваются пытками в Гуантанамо[15] и операциями спецслужб, а транснациональные структуры превратились в средство принуждения похлеще допотопного тоталитаризма! «Демократия» обрушивается на голову авиационными бомбами и отрядами морпехов! Но если единственный способ построить «демократию» – это шантаж, авиаудары и слежка в Интернете, то зачем такая демократия нужна?

10«Тройка» – первая часть сюиты Георгия Свиридова «Метель».
11«Песня Варлаама» о взятии Казани Иваном IV из оперы Модеста Мусоргского «Борис Годунов».
12«Здесь…бунт» – цитата из повести «Конь вороной» Бориса Савинкова (1879−1925), революционера, писателя, руководителя Боевой организации партии эсеров.
13В 390 г. до. н. э. галльский вождь Бренн наголову разбил римлян, разграбил значительную часть Рима и осадил остатки защитников в Капитолии. Осада затянулась, и консулы договорились с Бренном о выкупе золотом. Взвешивали золото фальшивыми гирями врага. Когда римляне запротестовали, вождь галлов со словами «Горе побежденным» (Vae victis) положил на гири свой тяжелый меч.
14Фракция Красной армии (RAF – нем. Rote Armee Fraktion) – леворадикальная организация, действовавшая в ФРГ и Западном Берлине в 1968−1998 гг. Ответственна за совершение ряда убийств, серии банковских налетов, взрывов военных и гражданских учреждений, покушений на высокопоставленных лиц. Отталкивались от идей марксизма-ленинизма, Франкфуртской школы, маоизма. Рассматривали ФРГ как колонию американского империализма.
15Тюрьма в Гуантанамо – лагерь для лиц, обвиняемых в США в различных преступлениях. Находится на военно-морской базе в заливе Гуантанамо (Куба). Известна пытками и бесчеловечным обращением с заключенными.
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27 
Рейтинг@Mail.ru