bannerbannerbanner
Отроческие годы Пушкина

Василий Авенариус
Отроческие годы Пушкина

Глава III
Экзамен

 
Мы все учились понемногу,
Чему-нибудь и как-нибудь:
Так воспитаньем, слава Богу,
У нас немудрено блеснуть.
 
Евгений Онегин

Над министерскою приемной нависла, казалось, грозовая туча: разговоры велись уже только втихомолку; взоры всех – и старых и малых – были неотступно прикованы к роковой двери, которая поочередно поглощала экзаменующихся мальчиков и выпускала их затем одного за другим, как из бани, встрепанными и ошпаренными.

Вот очередь дошла и до барона Дельвига; Пушкин вздохнул ему вслед. Напрасно крошка-баронесса пыталась возобновить с молодым земляком-москвичом свою детскую болтовню: он отвечал рассеянно и невпопад. По спине его забегали мурашки – первый приступ предсказанной Василием Львовичем «боевой лихорадки». Наконец министерская дверь опять распахнулась, и на пороге показался молодой барон…

Но, Боже праведный, что с ним такое? Идет повесив голову, еле ноги волочит…

– Тося! – жалобно вскрикнула сестричка, бросаясь через всю комнату к нему навстречу. – Неужели провалился?

– Потише, Мими… – уклонился он от ответа и вернулся об руку с нею к своему месту, стараясь не глядеть на Пушкина.

– Так что же, скажи: выдержал или нет? – не отставала от него малютка.

– Кажется, что нет… – проговорил он нехотя, беззвучно.

Мими прослезилась и протянула к брату ручонки, чтобы обнять его.

– Ну ничего, Тосенька, голубчик: мама ведь добрая, не рассердится.

Пушкина так заняла эта сцена, что он и не расслышал, как вошедший вслед за Дельвигом чиновник произнес фамилию его, Пушкина.

– Так что же, Пушкина, стало быть, нет? – повторил, озираясь кругом, чиновник.

– Александр! Тебя зовут, не слышишь разве? – крикнул по-французски Василий Львович, подскакивая к племяннику, и тронул его за плечо. – Первое условие, дружок: не падать духом.

– Дай вам Бог большего успеха, – пожелал Александру с своей стороны и Дельвиг, заглядывая ему теперь прямо и дружелюбно в лицо.

– Благодарю вас, – пробормотал тот в ответ и с напускною удалью, широко размахивая руками, последовал за чиновником в раскрытую курьером настежь дверь.

Как ни храбрился Пушкин, но, подходя к поставленному поперек зала большому, покрытому зеленым сукном столу, за которым восседали экзаменаторы, он точно не чуял уже ног под собой, и сквозь заволакивавший ему глаза туман не мог хорошенько различить ни одного лица. Инстинктивно только чувствовал он, что сделался вдруг центром, на который направлены десятки испытующих глаз, и что лучи их словно жгут, магнитизируют его; нервы его натянулись, как струны, до последней степени.

– Не родственник ли вам писатель Пушкин? – послышался тут чей-то ласковый старческий голос.

Не успел Александр ответить, как другой, будто знакомый уже, голос отозвался вместо него:

– Точно так, ваше сиятельство, родной дядя.

Александр сделал сверхъестественное усилие над собой, мигнул раз-другой, расширил зрачки – и разглядел говорящих: прямо против него, на расстоянии не более полутора аршина, сидел важный седовласый старик, грудь которого была усеяна звездами; очевидно, то был не кто иной, как сам министр, граф Алексей Кириллович Разумовский; по правую же руку от него сидел тот, голос которого показался Александру знакомым, и в котором он признал теперь нового директора лицея, Василия Федоровича Малиновского, раза два уже виденного им по приезде из Москвы. О, этот добряк его не выдаст! И в ушах Пушкина прозвучало опять напутствие дяди: «Первое условие – не падать духом!»

– Да, я его племянник, – ответил он в свою очередь довольно уже бойко.

– В таком случае вы, конечно, знаете и других русских литераторов? – продолжал министр.

– Еще бы! – оживленно подхватил мальчик. – Дмитриев, Карамзин, Жуковский, Батюшков – у нас в доме свои люди…

– Не о личных ваших знакомствах речь, – сухо оборвал его граф. – Вообще примите за правило, молодой человек: выслушивать старших до конца, не прерывая. Итак, я спрашиваю вас: читали вы произведения наших лучших писателей?

Выслушанное внушение умерило первую прыть мальчугана. Он смутился и ответил сдержанно, хотя и не без тайного самодовольства:

– Кажется, все перечел.

– Все, без разбора?

– Да, все вообще, что есть интересного в библиотеке моего отца, а библиотека у него в тысячу с лишком томов!

– И вам не было запрету брать оттуда все, что заблагорассудится? Странные, однако, порядки у вас в доме… Но если вы все перечитали, – продолжал Разумовский, и насмешливая улыбка заиграла на его тонких губах, – то любопытно знать, кого вы почитаете первым русским поэтом? Вероятно, вашего дядю?

Пушкин вспыхнул, но, по-прежнему сдерживаясь, сказал просто:

– И у дяди моего есть прекрасные стихи. По времени первым поэтом русским надо считать Ломоносова…

– А про Кантемира, небось, и забыли или не слыхали?

– Кантемир не поэт: у него рубленая проза.

– Вот как!

– Не я один это говорю: я от многих слышал. По качеству же стихов первым поэтом хотя и принято у нас считать Державина, но стих у него чересчур уж напыщен, у Жуковского, у Батюшкова он гораздо натуральнее и благозвучнее…

– Каков критик! – с снисходительным пренебрежением заметил министр. – С чужого, знать, голоса поет. Господин профессор! Не угодно ли вам теперь приступить к допросу?

Один из экзаменаторов покорно преклонил голову и обратился к Пушкину:

– Вы, прочитав малую толику, запомнили, несомненно, кое-что и наизусть?

– Очень многое.

– Например… ну, хоть бы карамзинскую «Марфу Посадницу»…

– Прочитать?

– Прочитайте, только с подобающей интонацией и экспрессией, не глотая слова и запятых.

– «Раздался звук вечевого колокола, – начал „подобающим“, неспешным и торжественным голосом Пушкин, – и вздрогнули сердца в Новгороде. Отцы семейств вырываются из объятий супруг и детей, чтобы спешить, куда зовет их отечество. Недоумение, любопытство, страх и надежда влекут граждан шумными толпами на великую площадь…»

Профессор движением руки остановил маленького декламатора.

– Начало, конечно, кому не известно, – сказал он. – А помните ли вы художественное описание появления Марфы среди народа?

– «Еще продолжается молчание, – не задумываясь, задекламировал опять Пушкин. – Чиновники и граждане в изумлении. Вдруг колеблются толпы народные, и громко раздаются восклицания: „Марфа, Марфа!“ Она входит на железные ступени тихо и величаво; взирает на бесчисленное собрание граждан и безмолвствует… Важность и скорбь видны на бледном лице ее…»

Пушкин, как следует, на минуту здесь замолк, чтобы дать слушателям вглядеться в воссозданную им перед их внутренним взором картину.

– Вот это музыка слов, истинная поэзия, хотя и в прозаической форме! – воскликнул граф Разумовский. – Память у вас довольно счастливая, надо сознаться, и читаете вы весьма и весьма сносно.

– Не позволите ли, ваше сиятельство, перейти к грамматике? – обратился к нему экзаменатор.

– Извольте.

– Пожалуйте-ка, молодой человек, к доске.

Пушкин подошел к саженной доске и вооружился мелом.

– Вы, как юнец, отдавали только что предпочтение перед маститым нашим поэтом-исполином Державиным юному поколению поэтов, не достойных подвязывать и ремни на сандалиях его. Я продиктую вам такие перлы его музы, каких вы ни у кого из иных прочих со свечой не сыщете. Пишите:

 
Спустил седой Борей Эола
С цепей чугунных из пещер…
 

– Я и так знаю, – подхватил мальчик, —

 
Ужасны крылья расширяя,
Махнул по свету богатырь…
 

Стихи звучные, но все-таки, по моему мнению…

– Вашего мнения не спрашивают! Извольте писать!

Александр крупным детским почерком, косым и небрежным, живо исписал всю доску сверху донизу четырьмя приведенными строками.

– В правописании вы слабы, – заметил профессор и указал пять-шесть орфографических ошибок, после чего задал еще несколько грамматических вопросов. Ответы точно так же были довольно сбивчивы и нетверды.

Между тем директор Малиновский, как видел издали Пушкин, наклонился с просительной миной к министру, и тот, кивнув головой, громко объявил:

– Начитанность ваша отчасти вас еще выручает. Посмотрим, каковы ваши познания в иностранных языках. Начнем с немецкого.

Пушкин оторопел.

– Нельзя ли мне отвечать из одного французского?..

– А немецкого вы, значит, совсем не знаете?

– Совсем! – брякнул он, чтобы только поскорее развязаться.

– Гм… И читать даже не умеете?

– Читать, конечно, умею.

– Так вот прочтите.

Мальчик из поданной ему немецкой книжки прочел довольно бегло несколько строк.

– Ну, этого на первый раз, пожалуй, и достаточно, – смилостивился министр и отнесся по-французски к сидевшему тут же за столом маленькому старичку в напуденном парике: – Мосье де Будри! Не соблаговолите ли теперь вы?..

Де Будри, несмотря на свои преклонные лета, чрезвычайно живой и подвижный, вертя в пальцах черепаховую табакерку, предложил Пушкину простой грамматический вопрос, но предложил по-русски, уморительно коверкая слова. Пушкин, с трудом подавляя улыбку, отвечал ему без запинки на самом чистом парижском наречии. Француз весь так и встрепенулся и не замедлил сам перейти на свой родной язык.

– А! Так вы, милый мой, читали, быть может, и наших великих классиков?

– Расина, Корнеля, Мольера? – переспросил Александр. – Читал, так же как и философов Руссо, Вольтера…

– Руссо и Вольтера! – вырвалось у графа Разумовского, и он многозначительно переглянулся с присутствующими. – Тоже, видно, брали без спроса из библиотеки отца?

– Да…

 

– Будем надеяться, что вы их хотя бы наполовину не поняли.

– Ну, Расин, Корнель и даже Мольер безвредны, – вступился мосье де Будри.

– Я умею читать Мольера и на разные голоса, – вызвался ободрившийся опять Пушкин.

– О! О! На разные голоса! Не разрешите ли, ваше сиятельство, прочесть ему нам для образчика какую-нибудь мольеровскую сценку?

– Отчего же, пускай прочтет. Выбор пьесы, молодой человек, мы предоставляем вам.

Особенно глубоко запечатлелся в памяти Александра один любимый его отцом и дядей мольеровский диалог. Он слышал его столько раз, что помнил не только обе роли от слова до слова, но и самое выражение голоса обоих. Точно записной импровизатор, охваченный вдохновением, он забыл, казалось, даже где он и, без всякой уже робости, передал диалог почти безупречно.

– Бесподобно! Изумительно! Не правда ли, милостивые государь, – воскликнул по-французски де Будри, озираясь кругом с таким торжествующим видом, точно он сам так блистательно подготовил молодого импровизатора. – После такой аттестации, ваше сиятельство, я полагаю, было бы просто грешно испытывать его в грамматических мелочах. А незнание немецкого языка более чем извинительно.

Профессор немецкой словесности, человек еще молодой, но строгого и неприступного вида, начал было протестовать; но министр, не желая затягивать экзаменовку по другим предметам, принял сторону де Будри.

По географии и истории повторилось то же, что и по русскому языку: сбиваясь в некоторых, самых элементарных вопросах по физическому описанию земли, не зная твердо ни одного года исторических событий, Пушкин так осмысленно, с таким увлечением передавал разные любопытные подробности нравоописательные и политические, что сам граф Разумовский не скрыл своего одобрения.

– Что вы учили по обязанности, то усвоили плохо; что читали без спроса, то усвоили прекрасно, – сказал он и, обернувшись к директору Малиновскому, прибавил вполголоса: – Я рекомендовал бы вам, сударь мой, обратить на сего птенца особенное ваше внимание: он сколь необуздан, столь и даровит. В арифметике он, я уверен, всего слабее.

Граф не ошибся. Сухая цифирь, требующая сосредоточенного внимания, была для богатого фантазией, но бедного терпением начинающего поэта всегда непреодолимым камнем преткновения. Написав на доске мелом продиктованную ему задачу, он как только приступил к ее разрешению, так и перепутал. Тщетно профессор математики, по-видимому также расположенный в пользу мальчика предшествовавшими удачными его ответами, пытался навести его на истинный путь: Пушкин, точно в дремучем, топком бору, забирался все глубже в непроходимую трясину, пока совсем не завяз; тогда он безнадежно опустил голову и положил мел.

– Нет, не умею…

– Довольно! – решил министр.

– Дозвольте мне, ваше сиятельство, предложить ему еще только один-другой теоретический вопрос, – вступился профессор, – задачка, пожалуй, была для него не в меру замысловата-с…

– Довольно! – повторил граф и внушительно кивнул головой Пушкину на дверь.

До последней минуты неизвестность будущего поддерживала еще Александра, как утопающего над бездонной топью. Теперь все кончилось бесповоротно: неумолимая судьба придавила его тяжким гнетом и потянула в темную глубь. С невыносимой тяжестью этою на сердце, с отуманенною головой, сам не зная как, он выбрался в приемную и машинально поплелся к своему месту. Дельвигов уже не было; зато перед ним, как лист перед травой, вырос Гурьев и любезно осведомился:

– Можно поздравить?

– Да! И вам того же желаю! – буркнул в лицо ему Пушкин и круто повернулся к Василию Львовичу, также в это время подошедшему к нему: – Бога ради, уйдемте, дядя…

– Куда же ты? Скажи мне, по крайней мере…

– Потом все расскажу… Уйдемте только…

– А с будущими товарищами-то ты так и не простишься?

– Не будут они мне товарищами…

И, не дожидаясь дяди, Александр опрометью выбежал на лестницу. Василий Львович, пыхтя, едва нагнал его уже на второй площадке.

– Ты, стало быть, срезался, мой друг?

– Стало быть.

– Из чего же?

– Из арифметики.

– Только-то?

– Кажется, довольно!

– Ну так не все еще пропало, не кручинься. Уломаем Малиновского, чтобы дал тебе переэкзаменовку; а не даст – подобьем Тургенева: уж этот, как добрый волшебник в сказке, так ли, сяк ли выручит.

Глава IV
Молодое вино бродит

 
Как ты шалишь, и как ты мил,
Какой избыток чувств и сил,
Какое буйство молодое!
 
К Языкову («Языков, кто тебе внушил…»)

Точно ли Тургенев, этот «добрый волшебник», по выражению Василия Львовича, посодействовал опять благоприятному исходу дела – осталось неизвестным; о своем содействии он никому никогда не заикался. Как бы то ни было, только после нескольких дней томительного ожидания Василий Львович привез племяннику от директора Малиновского радостную весть, что он, Александр, попал-таки в число 30 счастливцев, выбранных в лицей самим министром из 38 экзаменовавшихся.

– И без переэкзаменовки? – встрепенулся Александр, отрываясь от арифметики, над которой все эти дни он, по настоянию дяди, по целым часам корпел или, вернее, зевал.

– Без переэкзаменовки, – отвечал Василий Львович, – но Малиновский все же рассчитывает, что ты до переезда в Царское хорошенько повторишь зады…

– Так он ошибся в расчете! – воскликнул ветреник, и ненавистная ему учебная книжка со всего размаха полетела на другой конец комнаты, где, ударившись об стену, шлепнулась плашмя на пол. – Видите, где она лежит теперь? Там до Царского и пролежит.

– Ну, поднять-то все-таки не мешает, – благодушно сказал Василий Львович, поднимая книгу с полу и кладя ее на стол. – После, может, одумаешься. До начала классных занятий пройдет еще немало времени; государь отвел для вас целый флигель своего царскосельского дворца, а ведь его надо еще приспособить: раздвинуть стены, переставить печи, перестлать полы, все заново перекрасить, пообчистить…

– Экая досада, право! А я уж радовался, что сейчас познакомлюсь кой с кем из товарищей…

– Одно другому не мешает. Малиновский велел передать тебе, что он ожидает всю вашу братью завтра утром к себе на квартиру для примерки казенной амуниции; там и сведешь знакомство, с кем пожелаешь.

И точно: на другой же день, а потом еще несколько раз лицеисты собирались для указанной цели на квартире директора. Затем, когда тот отбыл 1 сентября в Царское Село с чиновниками лицейского правления для наблюдения на месте за ремонтными работами, роль хозяина в доме принял старший сын его, Иван, также лицеист, но лет уже 15-ти, вследствие чего товарищи относились к нему с некоторым уважением.

А как было весело на этих сходках! Сколько было тут хохота и шуток, когда примериваемое казенное платье или сидело мешком, или же, напротив, не сходилось на груди, а стоячий красный воротник был так широк и высок, что можно было уйти в него с подбородком до самых ушей. Как было потешно надевать перед зеркалом треуголку по-наполеоновски, поперек головы, или в высоких лакированных ботфортах с петушиной важностью расхаживать взад и вперед по всему ряду комнат, – благо самого хозяина не было налицо!

Одна только капля дегтя отравляла им эту бочку меда: до формального открытия лицея им было строго воспрещено щеголять во всей новой красе своей вне дома.

Все мальчики, которых Пушкин успел мельком узнать до экзамена в приемной министра, оказались принятыми; только из двух Пущиных одному пришлось отказаться от лицея, – не потому, чтобы он не выдержал испытания, а потому, что граф Разумовский хотел возможно большему числу «знатных» семейств открыть доступ в новое привилегированное заведение и предоставил адмиралу Пущину одну только вакансию для обоих его внуков с тем, чтобы он сам выбрал из них в лицей любого. Выбор пал на Ивана Пущина, т. е. на того самого, который более приглянулся Пушкину. И вот при первом же расставании на квартире директора Пушкин зазвал его к себе.

– Не зайдете ли вы когда-нибудь вечером? Пожалуйста!

– «Вы?» – переспросил Пущин и взглянул Пушкину в глаза так открыто и доверчиво, что тот невольно покраснел.

– Ну, «ты», – поправился Пушкин. – Тут недалеко… (он сказал адрес). Зайдешь?

– С удовольствием.

– И мне можно? – раздался позади их вкрадчивый голос. Оказалось, что то был голос подслушивавшего их Гурьева.

Хотя последний по своей деланной любезности и навязчивости и не особенно был приятен Александру, но так как в то же время своею неизменною игривостью и веселостью он оживлял всякое общество, то Пушкин не задумался изъявить свое согласие.

– Сделай одолжение. Чем больше нас будет, тем лучше.

– Так и Ломоносова привести можно? Он добрый малый!..

– Конечно, приведи.

Пушкин охотно пригласил бы еще и барона Дельвига, и князя Горчакова, но те проводили осень у родных на даче: один – в Петергофе, другой – где-то еще дальше.

Так еще до поступления в лицей Пушкин сошелся с тремя названными товарищами и с сыном директора Малиновского, который нередко также навещал его. Но более тесные, дружеские отношения у него установились только с Пущиным, с которым он видался почти ежедневно то на дому, то в Летнем саду.

Василий Львович не хотел вернуться в Москву до окончательного водворения племянника в стенах лицея; он не раз нанимал лодку и возил маленьких приятелей на острова. Первая из таких поездок, устроенная вскоре после экзамена в ознаменование его благополучного исхода, осталась особенно памятною всем участникам.

Вечер был тихий, ясный; настроение всех – самое праздничное. Лодочника не взяли, потому что и без него в ялике было куда тесно от пяти человек лицеистов и толстяка Василия Львовича. Да в помощи его и не нуждались: мальчики чуть не дрались из-за весел и гребли наперерыв.

Пока они плыли еще Мойкой и Крюковым каналом, юной удали их негде было развернуться. Но, выбравшись раз из подземного рукава Крюкова канала, из мрака, сырости и духоты, в Большую Неву, на солнце, простор и воздух, они вздохнули вольной грудью, и, когда тут Василий Львович затянул густым, звучным баритоном: «Вниз по матушке по Волге», все пятеро лицеистов разом подхватили своими звонкими отроческими альтами, – и понеслась стародавняя песня, правда, не совсем стройно, но очень одушевленно, над сверкающей зыбью реки.

– Вы бы, Гурьев, немножко полегче, – ласково заметил Василий Львович, – у вас слуха-то, кажется, совсем не полагается.

А живчик-племянник уж вскочил со скамейки и энергически замахал такт рукой над головами хора:

– Дружно! Дружно!

Ничего в волнах не видно.

Улыбаясь пылкости самозванного капельмейстера, но все-таки повинуясь движениям его руки, хор, в самом деле, запел как будто согласней. Когда, наконец, в воздухе замерли последние звуки песни, Александр, под впечатлением охватившего его порыва, простер руки к солнцу и воскликнул:

– А славно жить на свете, господа! Так бы сейчас и обнял весь мир!

– И бухнул бы вместе с ним в воду, – досказал дядя, стараясь привести в равновесие ялик, который так и качался с боку на бок под ногами непоседы-племянника. – Умерь свой телячий восторг и садись-ка лучше.

– Сегодня, дяденька, мой день! Вы хоть и пригласили нас, но я плачу и за ялик, и за угощенье!

– Из каких это благ?

– Ну, столько-то у меня найдется; а ежели бы не достало, то у вас достанет.

– Ага!

– Нет, дядя, я говорю не о ваших собственных деньгах, а о тех, что вы взяли у меня на хранение.

– Я – взял? Перекрестись! Когда это?

– Да неужто вы забыли? Бабушка Варвара Васильевна и тетушка Анна Львовна[9] подарили мне на орехи перед отъездом нашим из Москвы сто рублей, а вы дорогой отняли их у меня. Игнатий может засвидетельствовать это.

– А! Да… – замялся Василий Львович. – Ну, братец мой, возвращать их тебе целостью, я вижу, опасно, потому что ты сейчас готов растранжирить.

– Но они мне могут понадобиться в Царском…

– Царское еще впереди, а теперь тебе их не видать, как своих ушей.

Возвратил ли когда-нибудь впоследствии племяннику донельзя забывчивый Василий Львович эти сто рублей – неизвестно; знаем мы только из письма Александра Сергеевича к князю Вяземскому, написанного четырнадцать лет спустя, что к тому времени деньги все еще не были возвращены.

 

Спустившись вниз по Неве на взморье, наша веселая компания обогнула Галерную гавань, завернула в Малую Невку и высадилась на Крестовском острове. Минут десять спустя она сидела уже в тенистом садике известного тогда ресторана, которого в наше время и в помине нет, так как процветавший некогда Крестовский теперь решительно забыт и заброшен.

– Так, стало быть, мы можем сегодня пороскошничать на твой счет? – насмешливо спросил Василий Львович племянника.

– Можете и даже прошу.

– Слышите, господа? Он просит вас не стесняться в депансах. Эй, человек! Мне, первым делом, две дюжины устриц и бутылку клико! Да льду, чур, не забыть.

Вскоре за столом завязалась самая задушевная, шумная полудетская, полуюношеская беседа. Оживлению ее немало способствовало и замороженное шампанское, которое Василий Львович разлил по бокалам из потребованной им сперва одной, а потом и второй бутылки. По тонкой самодовольной улыбке, не сходившей с его благодушного лица, легко было догадаться, что про себя он давно уже решил потешиться только над расточительным племянником и, в конце концов, все «депансы» по сегодняшнему угощению покрыть из собственному кармана.

Александр же в качестве хозяина был особенно развязен и весел. Щеки его горели, глаза искрились; он был, что называется, в ударе: шутил, острил и то и дело заливался самым искренним смехом, показывая сплошной ряд своих чудных белых зубов.

Пущин невольно на него загляделся и заметил:

– А веселость тебе, Пушкин, очень к лицу.

– Юный Вакх! – пояснил Василий Львович. – Только бы увить ему кудри цветущим плющом и виноградом… Никто из вас, господа, я чай, и не поверит, что сей самый попрыгун и живчик на первой заре жизни, сиречь до семи лет, был неповоротливый пузан и медвежонок.

– Ну? Не может быть! – удивились товарищи Александра.

– Дядя преувеличивает, – отозвался племянник.

– Преувеличиваю? Шила, брат, в мешке не утаишь! Уж кому, как не мне, знать тебя с младых ногтей? Расскажу вам, государи мои, в назидание только следующий случай. В одно прекрасное утро матушка нашего героя разрядила своего первенца, как куколку, и повела гулять. Медвежонок же с первых шагов устал и, как раз когда приходилось перейти улицу, категорически заявил свое решение:

– А я, мама, сяду.

Мама, понятно, так и ахнула.

– Куда сядешь? Боже тебя упаси!

Молодчик, между тем, привел уж в исполнение свое решение: преспокойно уселся посреди улицы, – благо, было сухо; но зато как сел, так вокруг него столбом пыль взвилась. А тут, как на беду, всю эту сцену видела из окошка ближнего дома какая-то дама и от души расхохоталась. Александр вломился в амбицию, окрысился и на всю улицу крикнул ей:

– Нечего зубы-то скалить!

На этом месте рассказ Василия Львовича был прерван громогласным хохотом слушателей-лицеистов. Сам герой рассказа, Александр, чтобы скрыть свое смущение, хохотал чуть ли не громче всех и залпом осушил свой бокал.

– Я советовал бы тебе, Александр, не пить больше, – предостерег его дядя, – ты так полнокровен…

– Что ж из того? – легкомысленно возразил Пушкин, откидывая назад голову.

– А то, дружище, что в возбужденном состоянии ты нам здесь, пожалуй, учинишь еще пущий афронт, чем достоуважаемой матушке. Можете вообразить себе, господа, как сконфузила вышеописанная выходка сына столь блестящую и гордую барыню, какова известная всему высшему кругу Белокаменной Надежда Осиповна Пушкина! Она готова была, как сама мне потом признавалась, сквозь землю провалиться и, разумеется, с того самого раза никогда уж его с собой гулять не брала. Вообще я должен относительно матушки его доложить вам…

– Оставьте, пожалуйста, дядя, маменьку мою в покое! – отрывисто и глухо пробурчал, весь вспыхнув, Александр и, уткнувшись в тарелку, с ожесточением принялся резать и набивать себе за обе щеки поданную ему котлетку.

– Да картина, любезнейший мой, не была бы полна…

– Ни слова больше! – перебил, задыхаясь уже, племянник. – А не то…

– Что?

– Я… я совсем уйду отсюда…

– Ну, ну, не буду. «Чти отца твоего и матерь твою» – гласит пятая заповедь Господня.

И Василий Львович ласково стал гладить курчавую голову мальчика, приговаривая:

– Паинька-заинька!

Но такое детское обращение, да еще в присутствии товарищей, было чересчур обидно для нашего поэта-лицеиста. Он бросил на тарелку нож и вилку и разом отодвинулся от стола.

– Это уже слишком!..

– Нет, голубушка, по головке-то тебя, хочешь, не хочешь, а погладим, – не унимался дядя. – Господа! Подержите-ка его!

Вот это, действительно, было «уж слишком». Александр увернулся от протянутых к нему рук, опрокинул при этом стул, на котором сидел, и бросился вон, прижимая к глазам платок.

– Да он, сумасшедший, в самом деле удерет! – не на шутку всполошился дядя. – Бегите за ним, господа, верните его…

Пущин пустился в погоню и, нагнав беглеца у выхода из сада, остановил его.

– Куда же ты, Пушкин?

– Пусти! – со слезами в голосе проговорил тот, пряча платок и отталкивая Пущина.

– Если домой, то ведь ты и дороги-то не знаешь, – продолжал убеждать Пущин. – Заблудишься ночью. Бог знает, куда попадешь, а в лодке преспокойно доехал бы опять в компании.

– Ну да! Хороша компания дяди! Ты видел… Он воображает, что я все еще малютка…

– Да пойми же, что он смотрит на тебя как на своего сына, что он только пошутил!

– Шутка шутке рознь, и всякому терпению есть конец. Последняя его шутка была последнею каплей… но она переполнила чашу…

– Последнею каплей, мне кажется, был именно тот лишний глоток шампанского, от которого он раньше предостерегал тебя, – возразил шутливо Пущин. – А уйдешь теперь, так ведь он, пожалуй, подумает, что ты не хочешь расплатиться, как обещал.

– Так вот – на, возьми мой кошелек…

– Нет, брат, не возьму; я в ваши семейные счеты не мешаюсь.

В это время к двум приятелям подошел Малиновский.

– Где же вы запропастились, господа? Мы собираемся играть в кегли.

– Я не играю! – отказался Пушкин.

– Ну, так посмотри хоть: глядя, может, не удержишься, сам станешь играть.

– Да что с ним долго растабаривать, – решил Пущин, – нейдет доброй волей, так поведем силой! Ты, Малиновский, бери-ка его оттуда, а я – отсюда.

И, подхваченный под руки с обеих сторон, Пушкин, почти уже не сопротивляясь, даже смеясь сквозь невысохшие еще слезы, направился со своими провожатыми к кегельбану.

9Варвара Васильевна Чичерина – сестра родной бабушки Александра Сергеевича со стороны отца, Ольги Васильевны Пушкиной, урожденной Чичериной; Анна Львовна Пушкина – сестра Василия и Сергея Львовичей.
Рейтинг@Mail.ru