bannerbannerbanner
Царский угодник

Валерий Поволяев
Царский угодник

Единственный человек, который относится спокойно, – студент. Но он юн, он еще многого не понимает.

– Общий сбор! – провозгласил Распутин и приложил ко рту горлышко пыльной бутылки, демонстрируя воинский рожок, побибикал, подудел губами, собирая подопечных. – Бери ложку, бери бак, ложки нету – хлебай так.

«А свита кто – все барыни и барышни из лучшего общества, – написал потом журналист, – жены, сестры и дочери людей, фамилии которых известны всей России».

– Лександра Иваныч, поторапливайся! – подогнал его Распутин. – Приглашаю на обед!

И журналист решил от обеда не отказываться.

– Жаль, Григорий Ефимыч, столы в ресторане нельзя сдвинуть, – встретил их секретарь. Привычно вспушил усы. – К полу прикручены-с. Мертво-с! То ли дело на Невском, в «Астории» или в «Европейской»! А-ах! – Симанович свел руки вместе, по-мусульмански взметнул их вверх. – А в «Вилле Роде»!

– Да молчи ты про Невский! – одернул его Распутин.

– Слушаюсь, – сказал Симанович и громко похлопал в ладоши, призывая ресторанную прислугу. – Окна закрыть! Вы мне всех людей застудите! Быстрее закрывайте окна! И закуски на стол: ветчину с хреном, заливную осетрину! На стол, на стол! – Он был тут главным распорядителем, энергично стучал кожаными подметками роскошных желтых башмаков, по ресторану ходил, не снимая шляпы, – она сидела у Симановича на макушке, по краям промокла, из-под потемневших полей тек пот. – А жаль, что нельзя сдвинуть столы, – вновь взялся он за старое, остановил свой взгляд на журналисте. Спросил почему-то шепотом: – Вы с нами?

– Вроде бы…

– Аха. – Симанович вновь похлопал в ладони, приказал: – Увеличьте столы на одно посадочное место. Еще один прибор и одну закусочку!

– Люблю шустрых людей, – подхватил Распутин, – хорошо распоряжается! – Рядом с собой он посадил гимназистку, погладил ей колено – жест был отеческим, по другую сторону – покорную, молчаливую Эвелину, напротив себя – журналиста и плотную тридцатилетнюю даму с красивым, породистым лицом. С грохотом поставил на стол бутылку. – Отведаем, чего Бог послал.

– Темпо, темпо, темпо! – на итальянский манер подгонял Симанович прислугу. – Живей!

Остановились около какой-то тщедушной, состоящей из двух ободранных домиков станции, паровоз дал протяжный печальный гудок. Распутин недовольно выглянул в окно:

– У каждого столба тормозим! Скоро будем тормозить подле кустов. По надобности.

Вдоль полотна, не боясь ни вагонов, из которых выглядывали люди, ни паровоза с его страшным лязгом и шипеньем, ходили куры – это были бесстрашные железнодорожные куры, особые, воспитанные и обученные. Распутин, увидев их, преобразился и захихикал – у него поднялось настроение.

– Интересно, чего мы тут потеряли?

Через минуту выяснилось, чего потеряли, – в вагоне-ресторане возник служивый человек в пенсне и мятом летнем кителе.

– Телеграмма-с, – произнес он манерно и на маленьком светлом подносе, взятом тут же, в буфете, протянул Распутину листок бумаги.

– А! – оживился тот и, взяв листок, разорвал бумажную облатку. Прочитал, медленно шевеля губами, показал телеграмму журналисту.

Телеграмма состояла из одного слова: «С Богом». Подписи не было. Журналист обратил внимание на обратный адрес: «Царское Село». Так вот почему остановили поезд в этой дыре! Все понятно… Как понятно и то, кто послал телеграмму.

Распутин ткнул пальцем в потолок:

– Это благословение! Отметить бы это надо, обмочить. – Он взял со стола бутылку и, не глядя, протянул себе за спину: – Открой!

Симанович мигом метнулся к бутылке.

– Слушаюсь!

– Я послал туда телеграмму. – Распутин поднял увлажнившиеся светлые глаза. – Написал: «Отправляюсь в дорогу. Прошу благословить». И вот ответ. – Он встряхнул листок, достал из кармана серебряный рубль с хорошо знакомым профилем царя, какой без малого десять лет назад ему пожаловал сам Николай, и кинул служащему на поднос: – За труды!

Через полминуты земляной, плохо утоптанный перрон с бесстрашными курами пополз назад, паровоз запоздало дал гудок, пустил густой шлейф пара, закрыл почерневшие от угольной крошки кусты, жиденький огород, длинной узкой полоской протянувшийся за кустами, несколько приземистых сараев, возле которых бродили все те же куры… Путешествие продолжалось.

– Уха из ангарской стерляди с восточными приправами и слоеными пирожками! – объявил Симанович и хлопнул в ладоши. Глянул строго в сторону широкого кухонного окошка, обрамленного ситцевой занавеской.

– Ангарская стерлядь, восточные приправы – все как-то так… Наше и не наше вроде бы, – усмехнулся Распутин, разлил вино по стопкам, скомандовал: – На остальные столы – шампанское!

– А что же коренное наше? Народное, так сказать? – спросил журналист.

– Обская щука и укроп с огорода.

Плотная женщина, сидевшая рядом с ним, не сводила с Распутина влюбленного взгляда.

– Очень остроумно! – проговорила она.

Уха была превосходной – напрасно Распутин ворчал, – настоящая, душистая, с золотистым бульоном и крохотными стручками сладкого перца, плавающего на поверхности, и пирожки к ухе были славные – хрустящие, пахнущие маслом, начиненные свежим печеночным фаршем.

Они не заметили, как в ресторане, в самом углу, где был установлен столик, рассчитанный для интимной беседы – на двоих, появилась женщина, одетая в черное: в черной длинной юбке до пят, в черной простой кофте без всяких украшений – глазу не за что было зацепиться, глаз задерживался только на черном, – в черном гладком платке, коробом надвинутом на нос – получался домик – и поднятом снизу так, что можно было закрывать все лицо, – мрачная, молчаливая, одинокая – Распутин глянул на нее, насторожился:

– А это что за животное? – Не получив ответа, добавил: – На смерть больно похожа!

Женщина исчезла так же внезапно, как и появилась – без единого звука, она словно бы из воздуха вытаяла и в воздухе растаяла снова, растворилась в нем.

Над журналистом склонился секретарь, дохнул чесноком и водкой:

– Ну что, господин журналист, уха вкусная?

Про Симановича Александр Иванович написал следующее:

«Распоряжается в ресторане, отдает приказания перед приходом Распутина:

– Всем чаю! Откройте окна, чтобы проветрить! Живо! Через пять минут – закрыть!

Совещается с буфетчиками – какую подать осетрину, как приготовить суп, какое выдумать сладкое…

Вечером он напивается.

Попыхач!»

Когда Александр Иванович опубликовал статью в газете, Симановича некоторое время так и звали – Попыхач!

И вновь о Распутине. «Он – человек большой интуиции и практической сметки. Всем говорит “ты” и никому “вы”. Когда нельзя обращаться на “ты”, речь его безлична…

Аэропланы Распутин зовет “рапланы”.

Всем, кто хочет сфотографировать его, говорит:

– Пущай снима-ат!»

Вечером Распутин был задумчив, часто мял бороду, засовывал в рот, зажимал зубами и сидел неподвижно, думая о чем-то своем, потом расчесывал пальцами, расправлял – был «старец» не в настроении, но это не означало, что он ничего не видел, ничего не слышал.

Когда студент остановился около Эвелины и тихо произнес что-то – никто, кроме Эвелины, не услышал, что он сказал, – Распутин пружинисто вскочил и выметнулся в коридор. В три прыжка очутился около студента и сунул ему под нос волосатый жилистый кулак:

– А это ты видел?

Студент чуть отступил назад и оценивающе глянул на Распутина, с одного взгляда понял, что не одолеть, – у Распутина тело сухое, мускулистое, жира нет, несмотря на то что «старец» пьет без меры, ест сочащуюся желтым салом осетрину и безостановочно трескает сушки… Эвелину будто ветром сдуло, ну как пушинку: только что была – и уже нет ее. Студент удивленно поднял брови и отступил еще на один шаг.

– Уберите кулак!

– Я тебя спрашиваю, недомерок, это ты видел? Судя по всему, нет. Второй раз предупреждаю, третьего раза не будет. Понял? – Распутин круто развернулся и, косолапя, криво вымеряя ногами дорожку, отталкиваясь вначале от одной стенки, потом от другой, ушел.

Когда студент уже сидел в купе, к нему заглянул Попыхач.

– Ну что? – спросил он. – Ты, студент, смотри. Ефимыч из тебя сделает вот что. – Он сплюнул на пол и растер плевок желтым ботинком. Секретарь, как и его шеф, тоже предпочитал обращаться ко всем на «ты». Закончил он совсем по-распутински: – Понял?

В Казани студент тихо, ни с кем не попрощавшись, сошел.

В Казани целое купе заняли офицеры – молодые, громкоголосые, языкастые, с двумя гитарами – они прекрасно исполняли песни, пели романсы в четыре голоса и внесли в атмосферу вагона что-то живое, будоражащее, открытое. Распутин же реагировал на это по-иному – офицеры вызывали у него неприязнь. Офицеры – не студент, кулак к носу вон того краснолицего, словно бы только что из бани, поручика не поднесешь, и его товарища, юного темноволосого подпоручика, кулаком тоже не испугаешь: эти люди умеют драться. Распутин присмирел, сидел у себя в купе и ел сушки – все купе было засыпано крошкой и маком, на полу валялись обертки от конфет. В коридор он не выглядывал.

И секретарь его – Попыхач – тоже затих.

Спутниц Распутина офицеры не трогали – пели у себя в купе, звенели гитарами, пили шампанское. Узнав, что в поезде едет «старец», они стали посмеиваться над Распутиным.

Распутин из купе не вышел даже тогда, когда Матреша забралась на колени к одному из офицеров – краснолицему зубастому поручику – и отведала шампанского.

Но свое он взял – к Распутину всегда шла карта. Недалеко от Екатеринбурга, на крупной станции в вагоне появился управляющий казенной губернской палаты – бесцветный человек, как потом записал у себя в блокноте Александр Иванович, с «Владимиром» на шее; это был важный губернский чин, которому очень хотелось стать губернатором, но без посторонней помощи ему не дано было стать губернатором, – проследовал прямо в купе к Распутину.

– Честь имею, Григорий Ефимович! – Управляющий лихо щелкнул каблуками хорошо начищенных штиблет. – Зашел без всяких дел, э-э… просто так… Засвидетельствовать… э-э… свое почтение!

 

– Э-э, милый. – Тут Распутина осенило, лицо его посветлело, в зрачках заполыхали, заметались крохотные плоские свечечки, он приподнялся на диване и поманил управляющего к себе пальцем.

Управляющий быстро наклонился, выцветшее лицо его выразило любопытство и интерес.

– Тут едут господа офицеры, очень неприятные господа, – внятно произнес Распутин и перешел на давленый, неразборчивый шепот, потыкал пальцем в сторону купе, где расположились офицеры.

Управляющий резко выпрямился, выкрикнул, не поворачивая головы:

– Васильченко! – И когда явился высокий, статный, цветущий, так же как и управляющий казенной палатой, с «Владимиром» на шее чиновник, управляющий приказал ему: – Переписать всех по фамилиям!

В офицерском купе раздался шум, с барабанным звуком лопнула струна на гитаре. Васильченко рявкнул хорошо поставленным басом:

– Прекратить шум, если не хотите быть арестованы, г-гос-пода офицеры! В-ваши фамилии?

– По чьему приказу?

– По приказу господина губернатора!

Офицерское купе затихло, песни там больше не звучали, гитары тоже замолчали, проводник перестал носить туда шампанское – в полку офицеров ожидали неприятности: домашний арест, гауптвахта, понижение по службе – в общем, каждому свое; зато Распутин воспрянул духом, ожил, снова начал ходить по коридору, кормил с руки сушками Эвелину и требовал к себе проводника.

У проводника Распутин и раньше что-нибудь брал, поскольку старые запасы иссякли – распутинский мешок был небездонным, – то ящик с фруктами, то бублики, то буханку черного хлеба с воткнутым в горбину ножом, то пару кульков с конфетами. Распутинская свита дружно ела: в окно летели обрывки бумаги, очистки, корки, пустые коробки, конфетные фантики рассыпались пестрым слоем по земле. По купе бегала Матреша, визжала, всех угощала конфетами и яблоками. В офицерском купе ей сказали: «Брысь!», и в это купе она больше не заглядывала.

В Екатеринбурге журналист вышел. Он быстро написал статью и с почтовым проводником передал в Петербург. Статья была напечатана, когда Распутин находился в Покровском.

Александр Иванович, опубликовавший репортаж о поездке Распутина в газете «День», был уверен, что телеграмма, полученная Распутиным в дороге на крохотной замусоренной станции, была послана царицей. Либо фрейлиной Вырубовой от имени царицы.

Иначе чего скрывать свое лицо и не ставить подписи? Пуришкевичу, который не любил царицу так же, как и Распутина, принадлежат следующие слова: «Немецкая принцесса английского воспитания на русском троне, впавшая в мужицкую хлыстовщину пополам со спиритизмом в общей истории русского мистицизма, столь странно и оригинально, казалось бы, смешавшая в себе совершенно не смесимые основные элементы от курной избы до английской школы, не оригинальна. Это г-жа Крюденер или г-жа Татаринова, взобравшаяся на трон» <cм. Комментарии, – Стр.103…взобравшаяся на трон…>.

Железную дорогу, угольный паровозный дымок, врывающийся в окно, колыхание шелковых занавесок, сладковатый дух, исходящий от кожаных чемоданов, гуденье станционных колоколов и картошку с груздями, которыми славились уральские и сибирские станции, любил не только Распутин, любила и охранка, ее «филеров летучий отряд».

В дневниках «гороховых пальто» материалы по всем поездкам были аккуратно подобраны, подшиты, скреплены, пронумерованы, прослюнявлены, разложены по числам – ничего не потеряно, ничего не упущено.

Иногда Распутин замечал филера – глаз у него был охотничий: мигом «отстреливал» в толпе – «старец» не уступал в этом деле филерам, – останавливался и тыкал в него пальцем, словно пистолетом:

– Ты чего за мной ходишь? А?

Опешивший филер, как правило, отворачивал лицо в сторону.

– Вас охраняю-с!

– Зачем-с?

– А как бы чего не вышло!

Вели дневник, слали в Питер телеграммы и записки филеры и на этот раз, в поезде. Они следовали за Распутиным по пятам и на каждой остановке наведывались в железнодорожный телеграф.

В Тюмень поезд пришел утром. Здесь было по-южному жарко, сухо, солнце игриво золотило купола тюменских церквей. Распутин вышел со своей свитой на перрон. Было шумно.

Два агента столичного охранного отделения, сопровождавшие Распутина в поезде, передали своего «седока» агентам, ждавшим их здесь, и взяли билеты обратно. В столицу была отправлена специальная телеграмма. Вместе с агентами в Петербург возвращался и Попыхач – обиженный, в желтых ботинках, с желтым кожаным баулом в руке.

– Поезжай, поезжай назад, милый, – ласково втолковывал ему Распутин.

– Ну хоть на денек остаться разрешите, Григорий Ефимович! Отдохнуть надо.

– В дороге отдохнешь, милый!

– Ну хоть дыхание перевести. На один день!

– За один день в Тюмени ты столько девок перепортишь, что потом год придется разбираться. Поезжай, милый, не упрямься. Проводил – и довольно.

– Значит, больше я вам не нужен, Григорий Ефимыч?

– Ты мне всегда нужен. – Что-то дрогнуло в лице Распутина, он, похоже, заколебался, потом махнул рукой: – Поезжай!

В Тюмени Распутин пробыл недолго – отправился в Покровское. Он скучал по Покровскому – старому селу, которое постороннему человеку не всегда было мило, часто пугало своей угрюмостью, а Распутину было дорого, мило, как никакое другое – у него светлело и вытягивалось лицо, глаза молодели, меняли свой цвет, грудь сжимало, а в горле собирались слезы, когда он подъезжал к Покровскому. Покровское – это его село, на Покровское он был готов променять и Петербург со всеми его радостями, и Москву, пахнущую свежими баранками, и Ялту с ее морем и изумительным вином, в Покровском он познал жизнь, истины, после которых все ему стало казаться мелким, здесь он обрел свою память – все святые, что были в мире, сейчас стучались в его сердце.

А Тюмень одолели дожди, и лишь сегодня, в честь приезда Распутина, выглянуло солнце, а так один дождь кончался, другой начинался – лило беспрерывно, земля пропиталась влагой, раскисла, реки вздулись, стали опасными, даже самые мелкие речонки переполнились мутной водой и пенно громыхали, тащили муть, камни и вывернутые кусты. Счет утопленников только в одном городе Тюмени перевалил за семьдесят человек. В канавах валялись захлебнувшиеся собаки, в кустах висели запутавшиеся мертвые птицы.

– Ах вы, голубушки мои быстрокрылые, – изменившимся голосом пробормотал Распутин, увидев двух дохлых галок с раззявленными клювами, – эко вас природа! Спрятались от дождя, а вас и накрыло. – Он сплюнул в темную маслянистую воду протоки. – Пошто к человеку под крышу не пошли? К человеку надо идти!

Отзываясь на шаги, в траве, в блеклой ряске, в лужах гулко лопались пузыри.

– Это водяные поднимают голос…

Странная, почти неведомая печаль поселилась в Распутине, он размягченно тер пальцами мокрые виски, стряхивая с них пот, удивлялся всему, что видел.

– А тут и вовсе редкостная птица есть, вещая, – говорил он бессвязно, перескакивая с одного на другое, – щур называется. От взгляда умирает, не выдерживает грешного человеческого взора, такая святая птица!

Женщины двигались за ним гурьбой, громко охали, подбирали юбки, смело лезли в грязь и вопросов не задавали – они верили Распутину. Если взглянуть со стороны – ни дать ни взять экскурсовод движется, рукою тычет влево, вправо, купеческие достопримечательности показывает, объясняет, что к чему. Впрочем, когда у Распутина спросили, знает ли он такое слово «экскурсовод», в ответ прозвучало: «Нет».

– Даже никогда не слышал, – добавил он, подумав. Остановившись, Распутин оглядел свою свиту и сказал:

– Про эти места я могу рассказывать много, вот тут все это. – Он больно постучал себя кулаком по груди, стараясь бить в то место, где было сердце, это заметила полная тридцатилетняя красавица, кинулась к Распутину:

– Отец Григорий! По сердцу бить опасно!

– Ничего, ничего, у меня сердце крепкое. – Распутин не боялся за свое сердце, снова стукнул по нему, сильнее, чем в прошлый раз. – Бью как хочу. Я вот о чем желаю спросить, бабоньки. – В Тюмени он мог произнести любое слово, не только безобидное «бабоньки», он не стеснялся в выражениях,считая, что постыдной речи нет, в общении между людьми все годится, всякие слова. – В Покровское как поедем: землей или водой?

– Непонятно что-то, отец Григорий…

– Землей – это, значит, по суше, на тарантасе, по грязи, водой – на пароходе. Как поедем?

– Сами-то, отец Григорий, как предпочитаете?

– Отец предпочитает водой, – сказал Распутин. Взяли билеты на пассажирский пароход и на следующий день были в Покровском.

В Покровском на пристань пришел Ефим Распутин – отец «старца», крепкий, по-распутински кривоногий, с полупьяными зоркими глазами, обутый в кожаные, смазанные дегтем сапоги, – сощурился, глядя, как сын спускает по трапу на берег свою свиту: женщинам было страшно – трап был непрочен, трясся, под досками бурлила нехорошая черная вода, из пароходной трубы обдавало гадким, вонючим дымом, охота было чихать и плакать, – женщины повизгивали, ойкали, шумели Григорий страховал женщин вверху, а внизу их ловил, особенно если у кого-нибудь отказывали тормоза, задастый веселый матрос.

– Молодец, что водой двинулся, – сказал отец, – сообразил! Дороги размыты – верхом сейчас не пройти.

– Стерлядь свежая есть? – спросил Григорий.

– С утра была, шесть штук в садке сидело.

– Уху огородить можем?

– А почему бы и нет!

– Давай, батя! – Распутин похлопал отца по плечу и развернул его спиною к воде, направляя в дом. – А я сейчас эту публику определю по фатерам. – Он усмехнулся. – За столом сбежимся! – Распутин повернулся к пароходу, махнул рукой матросам, наготове стоявшим у трапа: – Давай!

Те потащили вниз позвякивающие ящики. Шампанское, мадера, марсала, снова шампанское, еще шампанское. Отец сплюнул на землю:

– Чего кислятины так много понавез? Ею только руки ополаскивать!

– Не скажи! – возразил ему сын. Последние два ящика были с водкой.

– Вот это дело! – похвалил отец.

Прошло два дня. Дом у Ефима Распутина был большой, сложен из таких бревен, что стены не возьмешь пушкой, снаряд от столетней твердокорой лиственницы отрикошетит, как от камня, – стоят рубленые дома по двести лет, и ничего им не делается. Пока человек их сам не завалит.

Фрейлина Вырубова дважды бывала у Распутина в Покровском, в дневнике своем отметила, что сибирские крестьяне живут очень зажиточно.

В доме Распутина Вырубова и ее сопровождающие, несмотря на то что места было много, «спали в довольно большой комнате наверху – все вместе в одной комнате, – на тюфяках, которые расстилали на полу. В углу было несколько больших икон, перед которыми теплились лампады. Внизу, в длинной темной комнате с большим столом и лавками по стенам, обедали; там была огромная икона Казанской Божией Матери, которую… считали чудотворной. Вечером перед ней собиралась вся семья и “братья”… все вместе пели молитвы и каноны».

«Водили нас на берег реки, – записала еще Вырубова, – где неводами ловили массу рыбы и тут же, еще живую и трепетавшую, чистили и варили из нея уху: пока ловили рыбу, все вместе пели псалмы и молитвы. Ходили в гости в семьи “братьев”. Везде сибирское угощение: белыя булки с изюмом и вареньем, кедровые орехи и пироги с рыбой. Крестьяне относились к гостям Распутина с любопытством, к нему же безразлично, а священники враждебно. Был Успенский пост, молока и молочного в этот раз нигде не ели».

В длинной темной комнате, отмеченной Вырубовой, сели обедать и на этот раз: отец Распутина самолично приготовил уху – терпкую, густую, с перцем и лавровым листом, крепкую, как спирт.

– Ешьте, дамочки! – поклонился он столичным гостьям. – У себя в Питербурхе вы такую уху не попробуете!

– Совершенно верно, – согласилась с ним Эвелина.

Прошел день. 28 июня утром Распутины – отец и сын – собрались на завтрак. Завтракали вдвоем – женщины успели поесть раньше.

– Ну, чего там, в столице? – спросил отец.

Это он сейчас, наедине с сыном, был разговорчив, а когда Григория окружали женщины, все больше молчал – замыкался в себе, как темная ракушка, задвигал створки – и на вопросы почти не отвечал, хотя старался быть гостеприимным. В день приезда вон какую уху спроворил! Правда, один раз, разозлившись на сына, он бросил угрюмо: «Будешь докучать – в тайгу уйду!»

– А чего в Петербурге? Да ничего! Петербург цветет и пахнет! – Григорий подцепил вилкой кусок телятины, осмотрел.

– Чего смотришь? Еда – высший сорт.

– Петербург тем хорош, что в нем много ученых людей. Один ученый муж рассказывал, что пока теленок либо поросенок находится в брюхе у матки, то собирает все яды. В организме, отец, полным-полно ядов, и все куда-то деваются – одни с мочой выходят, другие с этим самым. – Распутин легонько хлопнул себя по заду. – Но если в матке заводится детеныш, то детеныш все это вбирает в себя. Сказывал этот муж, что молочной телятиной можно отравиться.

 

– Дурак он, твой муж, – угрюмо пробормотал отец, – и Петербург твой – город дурацкий, если в нем такое дубье водится!

Распутин на гнев отца не обратил внимания, сказал:

– Кому дурак, а кому не очень. Я, например, этого человека уважаю.

– Твое дело! Вот скажи лучше, что про войну талдычат?

– Войны не будет! – твердо произнес Распутин.

– Врешь ты все!

– Тогда зачем спрашиваешь, если я вру?

– Война по небу носится, ее, как ворону, уже стрелить можно.

– Ну и стрельни, чтобы ее не было. Ты ведь не за войну?

– Сдурел, что ли? – Отец пожевал губами, выдернул изо рта гибкий, будто тростинка, рыбий хвостик. – Все же интересно знать, что в Петербурге по этому поводу думают.

– Я же сказал – войны не будет!

– А ты, Гришка, совсем в столице мохом покрылся – вроде бы лощеный сверху, в красной рубахе, в ухо золотую серьгу вставил – пусть, мол, поблескивает, – а нюха никакого нет. Ты эту серьгу лучше в нос вставь, чтоб чутье появилось. А то у тебя ноздри дюже туго забиты. И уши забиты – не слышишь ни черта!

– Это не серьга, – спокойно сказал Распутин, сдернул с уха блестящее сердечко, – это с зажимом, как ее… ну как штрипка, чтобы белье вешать. Для серьги дырка нужна. Дырку колоть я не намерен.

– Совсем цыганом стал! – недовольно проговорил отец.

– Если это в соответствии с жизнью, то почему бы не стать?

– Дурацкое дело нехитрое.

– Войны, повторяю, не будет.

– Ты – Генеральный штаб и Государственная Дума в одном лице. Мы – Николай Второй!

– Папашу не трожь! – жестко проговорил Распутин.

– Это с каких же пор он стал тебе папашей?

– Я сказал, не трожь! – Распутин приподнялся на лавке, глаза его сделались яростными.

– Ладно, – примиряюще махнул ладонью отец, – еще не хватало в родном доме сцепиться.

Григорий тоже быстро остыл, он силой осадил себя – все-таки действительно, дом отцовский, родной, когда находишься в родном доме, то соблюдай правила, как нигде, – хоть Григорию скоро пятьдесят, трое детей скулят, с тоскою глядя на будущее, жена – уже старуха, всенародная известность и почет при нем, а отец Ефим не пожалеет – врежет и не зажмурится. Григорий предпочитал не связываться с ним – все равно не справиться. Отец – из тех, кто никогда не сдается, – почувствует, что не одолеет, то за оглоблю схватится.

– Войны не хотелось бы, очень много хватил русский мужик от нее в четвертом году, – «старец» вздохнул, – свои кишки на штык намотал. Германец – не японец, он посильнее, а раз так, то, значит, еще больше кишок на штык будет намотано.

– Но ты же говоришь, что война обойдет нас, – все сделаешь для тово…

– От своих слов я не отказываюсь. Да вот, папаша с мамашей… – Григорий бросил взгляд на стену, где в нарядном киоте висел фотографический портрет царя с царицей. – Обложены своими приближенными мертво, не вздохнуть, и приближенные все давят, давят, не стесняясь, все за войну – и агитируют за нее, и агитируют, глотки рвут, а почему, спрашивается, агитируют? А?

Отец молча приподнял плечи.

– Больше всего стараются великие князья – царевы родственники. Почему, спрашивается?

– Чего ты меня пытаешь?

– Да потому, что купленные. Англичане их купили, французы купили – золотом каждого обсыпали с макушки до штиблет, вот они и держат папу в кулаке, к войне его подводят. И маму в кулаке держат, прижимают ее ейным же прошлым – немка, мол, немецкие интересы соблюдает, русского мужика до германца не допускает. Русский дядя, мол, посчитаться хочет, горло немцу прогрызть готов, а она не допускает, поскольку сродственница. Приглядывают за ней, письма перехватывают. Она сейчас даже письма боится посылать, вот до чего дело дошло!

Григорий замолчал. Отец тоже молчал. Было слышно, как на реке гудел пароход, – боясь врезаться, спугивал с пути рыбацкие лодки, гудки были частые, тревожные, злые.

– Будто по покойнику, – сказал Григорий.

Отец снова промолчал.

– В общем, не жизнь у них, а невесть что, – вернулся сын к старому, – хотя и цари. Я им не завидую. Когда в их доме бываю – радуются.

– И как же ты войну отвадишь?

– Знаю способ, – уклончиво ответил Григорий.

Он твердо верил в свои способности – не носить ему своей фамилии, если он не уговорит царя не ввязываться в это дело. И царь послушает его – своих дядьев, племянников, братьев разных во втором и в третьем колене, великих князьев, он тоже, конечно, послушает, но только для блезира, а поступить поступит так, как велит Распутин. Если царь заартачится, Распутин позовет на помощь маму, и та быстро вправит муженьку мозги.

Против войны выступали и два банкира, ссужавшие Распутина деньгами без всяких расписок, Рубинштейн <cм. Комментарии, – Стр. 110. Рубинштейн Дмитрий Львович…> и Манус, некоторые промышленники, фрейлина Вырубова Анна Александровна – ближайшая приятельница императрицы. Шпор-мер Борис Владимирович, многие другие – весь распутинский кружок.

С тяжелым скрипом открылась массивная дубовая дверь. Распутин обернулся и увидел Матрену.

– Чего тебе?

Матрена быстро-быстро, словно зверек, облизала губы, за стол со взрослыми ей садиться еще рано – это уже по петербургской норме, по сибирской ей вообще нечего было делать за столом; в селе Покровском женщины ели отдельно от мужчин. Распутин поймал ее заинтересованный взгляд и взял из красной, отлитой из дорогого северного стекла, с клеймом «Новгород», две конфеты – шоколадные плошки, завернутые в серебряную бумагу.

– На! – Поймав неодобрительный взгляд отца, сказал: – А как же! Ох и натерпелся же я из-за нее! Но ничего – мы всех объедем на кривом мерине и победим. – Он дернул Матрену за тощую твердую косичку, перевязанную ботиночным шнурком. – Ну так чего, Матреш?

– Там, папаня, мужики пришли.

– Зачем, не сказали?

– Не-а!

– Передай им, что сейчас выйду.

Матрена убежала, оставив дверь открытой.

– Опять чего-нибудь клянчить будут. – Распутин вздохнул. – Деньги или новую пристань на реку.

Отец молчал. Распутин проглотил еще кусок телятины, запил мадерой, повозил языком во рту, словно бы совмещая вкус телятины с вкусом вина, засмеялся облегченно:

– Люблю поесть. Не ем только вареных огурцов, а так трескаю все что угодно – селедку с джемом, вареники с горчицей, мясо со сметаной. – Он хлопнул себя по тощему животу. – Все сжигает! Хорошая топка! Желудок как у утки. Утка может проглотить стальной шарик из подшипника и переварить его. Слышал об этом?

– Пустое! – мрачно проговорил отец.

– Но зато интересно! – Распутин встал, пальцами ухватил еще пару кусков телятины, сложил их на манер блина, сунул в рот. – Ладно, пойду узнаю, чего надо односельцам.

Улица ослепила его светом – солнце старалось вовсю, земля парила, было душно, как перед грозой, река затянута зыбкой кисеей, на теплых стенах домов сидели оводы и мухи. С мужиками, распустив мокрые губы, беседовал Митька – сын, старший среди распутинских детей.

– Здорово, мужики! – Распутин спустился с крыльца, пошел по кругу, пожимая руки.

– Здорово, коль не шутишь, Григорий Ефимов! Давненько у нас не был!

– Ну уж и давненько! Весною, в марте, был. – Распутин сощурился – на ярком солнце все цвета поблекли, попрозрачнели, теней не стало, они исчезли, из глаз покатились слезы. – Ну и солнце! – Распутин покрутил головой. – Как в этой самой… в Африке!

Земля просохла, на улице поднимались рыжие столбики пыли – с реки приносился ветер, играл, гонял кур, задирал хвосты бычкам, и те ошалело таращили глаза, не понимая, что за невидимая сила крутит им репки. В воздухе металось что-то хмельное, веселое, пахло праздником, хотя никаких праздников в ближайшие дни вроде бы не предвиделось. Распутин угадал – мужики беспокоили его насчет новой пристани, да еще хотели, чтобы Гришка их походатайствовал насчет парохода – слишком редко пароход останавливается в Покровском, даже обидно, ведь Покровское – село большое, старое, уважаемое. В общем, Григорию Ефимовичу надо переговорить с дирекцией Западно-Сибирской пароходной компании…

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32  33  34  35  36  37  38  39  40  41  42 
Рейтинг@Mail.ru