bannerbannerbanner
Собрание повестей и рассказов в одном томе

Валентин Распутин
Собрание повестей и рассказов в одном томе

– Да, – ответила она, – только скорей.

Он шел к ней, заставляя себя не торопиться, чтобы скрыть от себя радость, и на какое-то время забыл, что у него день рождения, вернее, перестал о нем думать, словно они ненадолго разошлись – Виктор и его день рождения – и договорились встретиться позднее.

Галка была дома одна.

– Слава богу, что я тебя нашел, – сказал он. – А то знаешь, как мне стало тоскливо? Хоть плачь.

– Почему? – спросила она.

– Не знаю. Может, потому, что у меня сегодня день рождения, а никого нет. Я весь день был один.

– У тебя день рождения?

– Да, – усмехнулся он. – Вот этот самый, который сегодня.

– Я ничего не знала, – обиженно сказала Галка.

– А это и не надо было знать. Я пришел, сказал, и этого достаточно.

Галка протянула ему руку.

– Поздравляю.

– Не стоит, – сказал он, пожимая руку. – Не люблю я все эти поздравления. Только не обижайся. От поздравлений мне и в самом деле бывает неловко, я чувствую себя так, будто меня проверяют, как я умею держаться.

– Ну, какая ерунда!

– Я знаю, а все равно… Ну ладно, хватит об этом. Давай куда-нибудь сбежим и что-нибудь натворим, а, Галка? Собирайся.

Она стояла перед ним, не двигаясь, и растерянно мигала глазами.

– Ну, чего ты? – сказал он.

Она покачала головой:

– Витя, у меня завтра экзамен, самый противный, а я ничего не знаю. Я, наверное, не смогу.

– А-а-а, – протянул он.

– Витя, а если мы перенесем твой день рождения на завтра? И тогда мы сбежим и натворим.

– Но он у меня сегодня, – сказал он. – Завтра будет другой день, не мой. Я привязан к этому дню, тут ничего не поделаешь.

– Что же делать? – спросила она. Он молчал. – Почему ты мне не написал? Я бы заранее приготовилась.

– Не надо ничего заранее.

– Что же делать?

– Учи, – сказал он. – Я пойду.

– Ты обиделся? – испугалась она.

– Нет-нет, ничего. Сегодня странный день. Учи, я приду завтра, когда он кончится.

Он ушел. Он шел никуда, лишь бы что-нибудь делать. С одной улицы свернул на другую, потом на третью – он и не знал, что куда-то идет, и не видел, куда приходит. В городе все еще был его день рождения, но солнце уже иссякло. Наступил теплый и тихий, как полусон, вечер. Улицы опять стали оживленными: люди в знак благодарности провожали день, который они благополучно прожили, и двигались вслед за ним туда, куда, казалось, он уходит.

Виктор долго бродил по городу.

Он припомнил, как встречал день рождения в прошлом году, и два, и три года назад, и вдруг сделал для себя одно важное открытие: всякий раз это был очень грустный день. Веселились друзья, звенели то стаканы, то бокалы, раздавались крики и смех, а он, молчаливый и тоскующий, сидел среди гостей, и было ему не по себе. «Что с тобой? – спрашивали они. – Ты совсем скис. Что-нибудь случилось?» – «Нет-нет, – отвечал он. – Ничего не случилось. Что-то нашло, сам не знаю что, не обращайте внимания». Потом он стал вспоминать, как вели себя другие, к кому он сам приходил на день рождения, – то же самое, никто из них не бывал веселым. Видно, это правило: день рождения – самый грустный день для человека.

Ничего странного тут нет, думал Виктор. В этот день человек грустит о своих несбывшихся надеждах, о планах, которым не дано было осуществиться, о мечтах, которые так и остались мечтами, – и во всем этом он упрекает себя, словно он не сдержал слово, которое давал не один раз. Человек смотрит на себя со стороны и остается недоволен собой: он отступал, ошибался, фальшивил, глупил, и вот теперь он то, что с ним осталось, и ничего уже невозможно вернуть. А потом где гарантия, что все хорошо будет завтра и послезавтра? Жизнь не закон, который можно вывести раз и навсегда, и никто никогда не чувствовал себя еще достаточно взрослым и опытным для жизни. С мудрецами она ведет себя по-детски, с детьми – как мудрец, для нее нельзя подобрать возраст, как подбирают одежду для зимы или лета.

В конце концов, ко дню рождения надо относиться проще, решил Виктор, и смотреть на него только как на точку, которая заканчивает каждый круг человеческой жизни.

В торжественных случаях можно считать его своим личным Новым годом – Новый год для одного человека. Для одного? Виктор насторожился. На земле живет почти три с половиной миллиарда человек. Три с половиной миллиарда на триста шестьдесят пять дней: каждый день – день рождения около десяти миллионов человек. Виктора поразила эта цифра. Сегодня на земле десять миллионов именинников, а в городе, в этом городе, где население больше 700 тысяч, – даже здесь их две тысячи! А он-то по наивности считал, что над городом стоит только его день и город охраняет его добрый дух.

Ему вдруг стало безразлично, как закончится его день рождения, лишь бы скорей он закончился, чтобы очутиться опять в простом, обыденном времени, с которым можно вести себя на равных. Завтра в городе будет две тысячи именинников, но это уж их забота, что они станут делать. Интересно, многие ли из них с таким же страхом, как он, оглядываются на каждую минуту дня рождения и с такой же надеждой ждут от каждой следующей минуты какого-то откровения?

Виктор вышел на набережную реки, и заходящее солнце ослепило его своим спокойным светом. Гуляли парочки, на них тоже был свет заходящего солнца, они тоже чувствовали его доброту и умиротворенность и разговаривали тихими неторопливыми голосами. От реки до лица Виктора доставал слабый ветерок, он доносил сырость и шуршание воды. Виктор взглянул на солнце, и глазам уже не было больно, они смотрели не щурясь. Он примирился с тем, что день рождения прошел, и провожал солнце без сожаления; была только грусть, что через несколько минут исчезнет этот мягкий, ласковый свет, который начал его успокаивать.

Он пожалел, что вышел на набережную так поздно.

Всюду гуляли парочки, и оттого, что он был один, ему стало неловко, словно он пробрался сюда тайком. Он обрадовался, когда увидел на берегу, возле самой воды, мальчишку, и спустился к нему. Мальчишка бросал в воду камни. Виктор сел рядом и стал смотреть на расходящиеся круги; по тому, как они расходились – с какой-то благосклонной неторопливостью, – и в них чувствовалась та же доброта. Солнце уже наполовину зашло и казалось удивительно четким.

Мальчишка заметил Виктора и остановился.

– Бросай, не бойся, – сказал Виктор.

– Я не боюсь, – фыркнул мальчишка. – Вот еще.

– Ну так почему не бросаешь?

– Не хочу.

Мальчишка собрался уходить, и Виктор решил удержать его: он не мог больше оставаться один. Мысль, что он проворонил свой день рождения, несмотря ни на что, жила в нем, и он боялся, что придется снова терзаться, что он мог сделать и не сделал, чтобы не быть сейчас одному.

– Как тебя зовут? – спросил Виктор.

– А тебе зачем? – не поддавался мальчишка.

– Низачем, конечно, – согласился Виктор и ответил откровенно: – Просто без этого трудно было бы сказать тебе, что у меня сегодня день рождения.

– У кого? У тебя?

– Ну да.

– Мне-то что, – буркнул мальчишка, но не ушел и, косясь на Виктора, снова стал бросать камни. – Ты через реку перебросишь? – спросил потом он.

– Нет, я думаю, никто не перебросит.

– Перебросят, – уверенно сказал мальчишка. – Что тебе подарили? – спросил он через минуту.

– Подарили? – Виктор за весь день ни разу не вспомнил о подарках. – Ничего не подарили.

– День рождения и ничего не подарили?

– Видишь ли, я только сегодня приехал, три месяца был в командировке. Ну и никто не знает, что я приехал.

– Так не интересно, – сказал мальчишка.

– Почему?

– Для чего тогда день рождения?

– А как ты считаешь, для чего он? – серьезно спросил Виктор.

– Чтобы был праздник, – ответил мальчишка. – В день рождения хорошо, – добавил он. – Что хочешь, то и делаешь. Только он быстро проходит.

– День рождения?

– Ага. Не успел оглянуться, а уж вечер. И опять целый год надо ждать. Знаешь, как плохо вечером, когда день рождения проходит?

– Знаю, – сказал Виктор. – Очень хорошо, брат, знаю. Тоска смертельная, будто завтра умирать. А? Как ты считаешь?

Мальчишка не ответил, видно, что-то в словах Виктора не понравилось ему. Откидываясь назад, он опять бросал камни. Солнце уже зашло, и темнеющая вода совсем притихла. Фигуры людей наверху казались громадными, но голоса их доносились слабыми, теряющимися отзвуками. На мгновение Виктору почудилось, что он потерялся: все вокруг выглядело нереальным. Он встрепенулся и окликнул мальчишку:

– Слушай, а что, если мы с тобой пойдем и выпьем в честь моего дня рождения?

– Я еще не пью, – ответил мальчишка.

– Я возьму тебе соку. Пойдем, а то мне чего-то тоскливо одному стало.

Мальчишка всполоснул в воде руки и встряхнул их.

– Пойдем. Только я ненадолго, мне домой надо.

– Понятно.

Они поднялись наверх и направились в кафе, которое было тут же, неподалеку, на берегу реки. Ощущение нереальности все еще не проходило: теперь, когда рядом с ним шагал незнакомый мальчишка, оно, казалось, стало больше.

– Почему ты один? – спросил вдруг мальчишка.

Что-то дрогнуло внутри Виктора.

– Так получилось, – отговорился он. – Тебе трудно будет понять.

– У тебя, наверно, нет друзей?

– Не знаю. Я считаю, что никто не знает, есть у него друзья или нет. И это хорошо: слава богу, хоть друзья не поддаются регистрации.

– Если ты так говоришь, значит, у тебя нет друзей, – сказал мальчишка.

– Ишь ты! – удивился Виктор. – Впрочем, может, ты и прав, не знаю.

Они зашли в кафе, и Виктор взял мальчишке стакан виноградного соку и себе стакан вина. Они молча выпили.

– Спасибо, – сказал мальчишка. – Теперь я пойду.

– Хочешь еще соку?

– Нет.

– Ну тогда топай. Будь здоров.

Мальчишка подал Виктору руку и подмигнул.

– Поздравляю тебя с днем рождения!

 

И потому, что он подмигнул, слова эти прозвучали просто и естественно. Они тронули Виктора. На них не надо было отвечать – такие поздравления всегда бывают искренними. Виктор только кивнул и остался сидеть. Мальчишка ушел. Виктор смотрел в окно, как он переходит через улицу. Потом поднялся и тоже вышел.

Он еще долго бродил по городу. Постепенно затихали улицы, наступала ночь. На душе у Виктора было пусто, он устал. День рождения теперь казался ему далеким и неправдоподобным. Он чувствовал себя так, будто находится в дороге и только завтра приедет в свой родной город: что-то было позади, что-то ожидалось впереди, но сейчас, в эту минуту, у него ничего не было. Он двигался, чтобы быстрей пришло завтра.

Только когда до полуночи осталось совсем немного, он направился домой. Поднимаясь по лестнице, он заметил на площадке у своих дверей чью-то фигуру. Фигура вдруг сказала:

– Где ты бродишь? Я тебя жду, жду…

– Неужели это ты, Галка? – он так устал, что в его голосе не было ни единой ноты удивления.

– Ну, конечно, я. Я тебя жду, жду… Где ты бродишь?

– Не знаю, – сказал он и открыл дверь. – Зачем ты пришла? Что ты завтра будешь делать на экзамене?

– Ерунда, – отмахнулась она.

– Я устал, – сказал он. – Этот чертов день…

– Зачем ты так – это был твой день рождения.

– Да, кажется…

Через минуту они услышали далекий тонкий звон: день рождения закрыл за собой свою последнюю дверь, с другой стороны открылась первая дверь нового дня.

<1966>

Василий и Василиса

Василиса просыпается рано. Летом ее будят петухи, зимой она петухам не доверяет: из-за холода они могут проспать, а ей просыпать нельзя. Некоторое время она еще лежит в кровати и думает, что сегодня ей надо сделать то-то, то-то и то-то, – она как бы прикидывает день на вес, тяжелым он будет или нет. После этого Василиса вздыхает и опускает с деревянной кровати на крашеный пол ноги – кровать вслед за ней тоже вздыхает, и они обе успокаиваются.

Это полусонное, полубодрствующее состояние длится у нее недолго. Она не замечает его, для нее это всего один шаг от сна к работе, один-единственный шаг. Одевшись, Василиса срывается и начинает бегать. Она затапливает русскую печь, лезет в подполье за картошкой, бежит в амбар за мукой, ставит в печь разные чугунки, готовит пойло для теленка, дает корм корове, свинье, курам, доит корову, она делает тысячу дел – и ставит самовар.

Она любит ставить самовар. Первая работа сделана, рань прошла, и теперь Василиса испытывает жажду. День у нее разделяется не на часы, а на самовары: первый самовар, второй, третий… На старости лет чаепитие заменяет ей чуть ли не все удовольствия.

Она еще суетится, возится с чугунками, а сама все время посматривает на самовар: вот он уже посапывает, вот начинает пыхтеть, а вот забормотал, заклокотал. Василиса переносит самовар на стол, садится к нему поближе и вздыхает. Она вздыхает всегда, вздохи у нее имеют множество оттенков – от радости и удивления до боли и страданий.

Василий поднимается не рано, рано ему подниматься незачем. Даже летом, когда утрами вокруг него безумствуют петухи, он видит и слышит их всего лишь во сне. Единственное, как в бане, маленькое окошечко в его амбаре на ночь занавешено: Василий не любит лунный свет, ему кажется, что от луны веет холодом. Кровать стоит изголовьем к окошку, по другую его сторону стоит столик. У дверей на гвоздях развешаны сети, снасти, поверх них полушубки, телогрейки. Просыпаясь, Василий сдергивает с окна занавеску, жмурится от врывающегося света, а привыкнув к нему, заглядывает в окно: как там со снегом, с дождем, с солнцем? Он одевается молча, совсем молча – не пыхтит, не кряхтит, не стонет.

Когда Василий входит в избу, Василиса не оборачивается. Он садится у другого края стола и ждет. Не говоря ни слова, Василиса наливает ему стакан чаю и ставит на середину стола. Он придвигает стакан к себе и отпивает первый, обжигающий горло глоток, который уходит внутрь твердым комом.

Василиса пьет чай вприкуску с сахаром-рафинадом. Василий пьет без сахара, он его не любит. Он считает, что все надо потреблять в чистом, первозданном виде: водку – так без примесей, чай – так неподслащенный. Он выпивает свой чай и ставит стакан на середину стола. Василиса берет стакан, наливает и опять ставит на середину. Они молчат.

На кровати у стены, скрючившись, спит Петр, последний сын Василия и Василисы. Его голые колени выглядывают из-под одеяла – так всегда, и зимой, и летом.

Василиса вздыхает и наливает себе еще стакан чаю. Василий ставит свой стакан на середину стола, поднимается и уходит. Василиса не оборачивается, когда он уходит.

– Эй, отик, – говорит она Петру, – вставай, а то пролежни будут.

Петр с неудовольствием открывает глаза и прячет колени под одеяло.

– Вставай, отик, – беззлобно повторяет Василиса. – Не на Лену выехал. Пей чай да отправляйся.

Таня, жена Петра, тоже просыпается, но ей на работу не идти, она ждет маленького.

– Ты лежи, – говорит ей Василиса. – Тебе торопиться некуда. Отика поднимать надо.

Для нее все лентяи делятся на просто лентяев или лентяев начинающих, лодырей – лентяев с опытом и со стажем, и отиков – неисправимых лентяев. Василиса знает, что Петр никакой не отик и что она несправедлива к нему, но поворчать ей надо.

– Отик – он и есть отик, – бормочет она.

Она уже снова на кухне, что-то доваривает, дожаривает. День еще только начался. Василиса вздыхает – весь день еще впереди.

* * *

Вот уже больше двадцати лет Василий живет в амбаре, среднем среди трех, стоящих одной постройкой. Амбар маленький и чистый, без сусеков, с ладно сделанным, как в избе, полом и хорошо подогнанным потолком. Раньше летом в нем спали ребята, но это было давно, очень давно, – еще когда Василий жил в избе.

На зиму он ставит к себе в амбар железную печку. Пять лет назад Петр провел к нему свет, но с тех пор ласточки почему-то перестали вить гнезда над дверью амбара и куда-то переселились. В первое время Василий огорчался, он любил наблюдать за ними, но потом привык и без них.

Только по утрам, еще когда молодые спят, Василий заходит в дом, и Василиса наливает ему стакан крепкого горячего чаю. Она сидит у одного края стола, он у другого. Они молчат – будто не видят друг друга, и только по стакану, который ставится на середину стола, каждый из них знает о присутствии другого. Они молчат, и это не натянутое молчание, это даже вовсе не молчание, а обычное физическое состояние без слов, когда слов никто не ждет.

Обедает и ужинает Василий у себя в амбаре. У него есть кой-какая посудёнка, и он давно уже сам научился готовить. Правда, его стряпня совсем проста – все больше каша да макароны вперемежку с консервами, но иногда, если повезет на охоте, бывает свеженина. В такие дни на довольствие к нему переходит и Петр, – то и дело он бегает в избу за сковородкой, за солью, еще за одной вилкой, еще за одним стаканом – значит, с удачи взяли бутылку.

– Если ты там загулеванишь, домой не приходи, – кричит ему вслед Василиса. – Вот отик.

«Отик» она произносит нараспев, с удовольствием.

У амбара вьются ребятишки: тут и Васька, сынишка Петра, названный в честь деда, и все трое Настиных. Настя, средняя дочь Василия и Василисы, живет в этой же избе, но в другой, в меньшей ее половине. Через три дома живет и старшая дочь Анна, она замужем за учителем.

Василий не скупой. От добычи он оставляет себе немного, ему много и не надо. Самый большой кусок он отдает Насте, – ей приходится хуже других – трое ребятишек на шее, мужика нет. Петр отрубает для себя кусок сам и сразу же, чтобы не мозолить глаза, уносит его в свой амбар. Оставшееся мясо Василий делит пополам и одну долю велит ребятишкам отнести Анне. Ребятишки убегают всей гурьбой. Тогда-то и появляется сковородка со свежениной – с еще шевелящейся от жара, с побрызгивающим и потрескивающим салом, с поджаренными до корки боками больших кусков.

Без тайги Василий жить не может. Он знает и любит ее так, будто сам ее сотворил, сам разместил и наполнил всеми богатствами, какие в ней есть. В сентябре он уходит за орехами и бьет шишку до самого снега, затем сразу же наступает пора промысла – Василий промышляет белку и соболя дважды, до Нового года и после Нового, весной опять орехи: после снега шишка – паданка валяется под ногами, в мае можно брать черемшу, в июне грех не половить таежных красно-черных хариусов, в июле поспевает ягода – и так каждый год.

К нему приходят мужики, допытываются:

– Как считаешь, Василий, будет нынче орех или нет?

– Если кедровка не съест, то будет, – хитро отвечает он.

– Оно понятно, – мнется мужик.

– Через неделю пойду на разведку, погляжу, – не вытерпев, говорит Василий. – Вот тогда можно сказать. А сейчас, сам видишь, в амбаре сижу, отсюда не видать.

Он нигде не работает, тайга его кормит и одевает. Пушнины он сдает больше всех, орех в урожайные годы набивает по пять, по восемь кулей. Еще с зимы ему идут письма от лесоустроителей из Литвы, и от геологов из Москвы, и из области, чтобы он согласился на лето пойти к ним проводником в экспедицию. Как правило, предпочтение он отдает литовским лесоустроителям: ему интересно наблюдать за людьми из другого народа и запоминать их мудреные слова. Поднимаясь после привала, он, не сдерживая довольной и хитрой улыбки, говорит «айнам», и литовцы смеются и идут вслед за ним. Лесоустроители нравятся Василию еще и тем, что они специально учились, чтобы привести тайгу в порядок, и никогда не пустят в лесу пала, а геологи чувствуют себя в нем постояльцами и могут напакостить, повалить из-за десятка шишек богатющий кедр или не притоптать костер.

Уходя в тайгу, Василий запирает амбар на замок, и Василиса, наблюдая за ним из окна, ворчит:

– Как же, обворуют, сундуки там у него добром набиты. Хошь бы штаны с больших денег купил. Ходит с голой задницей, людей смешит. Ни стыда, ни совести.

…Они сидят друг против друга – Василий на кровати, Петр на низкой детской табуретке, сколоченной для него же лет двадцать пять назад, и Василий, еще не захмелев, жалуется на поясницу:

– Болеть, холера, стала. Согнешься, а разгибаться нету ее.

– Пора бы ей болеть, – хмыкает Петр. – Ты бы еще хотел, чтоб в шестьдесят пять лет молодым бегать. И так здоровье – дай бог каждому.

– Один нонче побаиваюсь бельчить, надо товарища искать. – Василий говорит это почти с гордостью: вот, мол, только когда мне понадобился товарищ.

Петр сосредоточенно тычет вилкой в сковородку.

– Может, ты со мной пойдешь? – спрашивает Василий, зная, что никуда тот не пойдет.

Петр вскидывает вверх свое курносое небритое лицо:

– Так я бы пошел – да кто отпустит? Колхоз не отпустит.

– Колхоз не отпустит, – соглашается Василий. – Но.

Вопрос решен, и Василий снова наливает в стаканы.

… К Василисе пришла подружка, семидесятилетняя бабка Авдотья.

– Иду, дай, думаю, зайду, на Василису погляжу, – кричит она на всю избу.

Василиса снимает фартук – она что-то стирала и не достирала – подходит к Авдотье и протягивает ей руку:

– Давай поручкуемся, старуха Авдотья.

У бабки Авдотьи рука слабая, как тряпка.

– Иду, дай, думаю, зайду, на Василису погляжу, – снова кричит она. – А тебе и присесть некогда.

– А когда присядешь? – с готовностью откликается Василиса. – Весь день на ногах, то одно, то другое…

– Ее и за тыщу лет не переработать, – кричит бабка Авдотья. – Попомни, Василиса, она все равно после нас останется. Хошь конем вози, а останется.

– Останется, останется, – кивает Василиса. – Ее из одного дня в другой перетащишь, а уж надо подальше тащить. Так и кочуешь, как цыган с торбой.

– И никуда не денешься!

– А куда денешься?

– Нет, нет.

Они долго и согласно кивают друг другу головами. Потом бабка Авдотья спрашивает:

– У тебя Петра-то где – на работе?

– Как же, жди – на работе! – хмыкает Василиса. – Евон, в амбаре заперлись, поливают, чуть свет стоит.

– Во-во-во, – обрадованно кричит бабка Авдотья. – У меня с зятем такая же история. Один зять трезвеный, а другой просыхать не хочет.

Василиса понимающе кивает.

– Ты-то туда не заходишь? – бабка Авдотья головой показывает в сторону амбара.

– Ты, старуха, ума, ли чо ли, решилась, – обижается Василиса. – Да я с ним в уборной рядом не сяду. Ты сморозишь – хоть стой, хоть падай.

– Хе-хе-хе, – смеется бабка Авдотья. – Интерес меня взял, я и спросила. Думаю, может, на старости лет сошлися, а я знать не знаю.

– Не болтай, старуха Авдотья.

…Василий взбалтывает остатки водки и разливает. Петру неудобно сидеть на детской табуретке, и он пересаживается на кровать.

– Обидно мне, Петька, что ты тайгу не уважаешь, – говорит Василий. – У нас вся родова была таежники, а я умру, и ружье продавать надо.

 

– Я ее уважаю, – слабо возражает Петр, – да кто из колхоза отпустит?

– Оно конечно.

– Никто не отпустит. Если бы я был не тракторист, тогда другой разговор. А так – это головой о стенку биться.

– Ружье не продавай, – вдруг строго говорит Василий.

– Вот еще – зачем мне его продавать?

– Не продавай. Мне жить немного осталось, пускай память обо мне будет. Глядишь, и сгодится – зверя где встретишь. Ружье доброе.

– Хватит тебе. Сказал, не продам, – значит, не продам.

Они умолкают. Последняя водка в стаканах еще не выпита, она мелко дрожит, и сверху при электрическом свете кажется, что она подернулась тонкой пленкой.

– Петька, – говорит Василий, – давай споем.

– Давай.

– Какую петь будем?

– Мне все равно, начинай.

Василий долго не начинает. Он берет стакан и перебирает его в руках. Потом, склонившись над самым столом, решается.

 
Расцветали яблони и груши…
 

Он поворачивается к Петру, и тот подхватывает. Больше они не смотрят друг на друга.

 
Выходила на берег Катюша,
На высокий на берег крутой.
 

…Василиса поднимает голову и прислушивается. Бабка Авдотья ушла. Василиса вздыхает, но и самой ей непонятно, что было в этом вздохе.

* * *

Случилось это года за два до войны. Тогда Василий вдруг задурил: через день да каждый день приходил домой пьяный, а как-то раз попытался избить Василису. Он загнал ее на русскую печку, где деваться ей было уже некуда, и полез вслед за ней. В последнюю секунду под руку Василисе попался ухват, она схватила его, наставила рогами в приподнявшуюся шею Василия и изо всех сил саданула вперед. Василий упал, а она, не выпуская ухвата, спрыгнула и успела прижать его шею к полу. Он извивался, вытянув шею, как петух на чурке, которому собираются рубить голову, хрипел, матерясь, но вырваться из-под ухвата не смог, Василиса выпустила его только тогда, когда он пообещал не трогать ее.

Напившись, Василий вспоминал этот случай, свирепел от сознания своего позора и набрасывался на Василису с кулаками. Она усмиряла его, с пьяным, с ним справиться было не трудно. Но как-то раз – Василиса в то время опять была беременной – он схватил топор, лежавший под лавкой, и замахнулся. Василиса до смерти перепугалась, закричала не своим голосом и выскочила из избы. В ту ночь у нее случился выкидыш. Вернувшись домой, она растолкала Василия и показала ему на порог:

– Выметайся!

Он ничего не понимал. Она повторила еще решительнее:

– Выметайся, тебе говорят!

Василиса сама вынесла одежонку Василия на крыльцо, и он по тротуарчику, настланному им незадолго перед этим, перетащил ее в амбар. Вечером он хотел было войти в дом, но Василиса решительно стала в двери:

– Не пущу!

Они прожили вместе двадцать лет, и у них было семеро детей. Два старших парня уже работали, младшему, Петьке, пошел пятый год. Когда грянула война, председатель сельсовета послал нарочного по домам, чтобы все знали и чтобы никто не собирался в тайгу. Василисина семья как раз сидела за столом.

Нарочный, сопленосый мальчишка, которому война представлялась игрой для взрослых, забарабанил в окно и весело закричал:

– Э-э-эй! Война началась! Война!

Сразу же пришел Василий, и Василиса не стала его выгонять, не до того было. Он сел на лавку у двери, положил руки на колени и молчал – видно, одному в амбаре молчать было невмоготу.

Через три дня он опять пришел, уже собранный, с мешком. Мешок он оставил у дверей, сам прошел на середину горницы. Все встали, Василиса тоже. Василий, сморщившись, потерянно махнул рукой и стал неловко тыкаться лицом в ребячьи плечи. Потом он подошел к Василисе и остановился перед ней. Ребята смотрели на них и мучительно ждали.

– Василиса, – хрипло сказал Василий. – Не суди меня боле – убьют, поди. Ты тут ребят… того…

Василиса первая подала ему руку, Василий пожал ее и, не договорив, ушел. Он аккуратно прикрыл за собой ворота и зашагал к сельсовету, где фронтовиков ждали подводы.

Потом подводы выезжали прямо со двора. Василиса проводила на войну двоих старших сыновей и дочь Анну. Каждый из них садился в сани или в телегу еще во дворе, и Василиса сама открывала ворота, прижимала фартук к губам и, крестясь, смотрела, как из дворов одна за другой выезжают подводы и медленно движутся по улице за деревню, как поют пьяные мужики, как, хватаясь за них, голосят бабы. Василиса не ходила за деревню, она стояла у ворот, а потом закрывала за собой ворота, словно запиралась от новой подводы.

Один из сыновей не вернулся совсем, а другой вернулся, но сразу же уехал в город и теперь живет там. Василий пришел позже всех.

Была уже осень, в деревне копали картошку. Василиса только что принесла на себе мешок и собралась высыпать картошку в подполье, когда прибежала Настя.

– Мама, отец приехал! Идет.

Василиса выпрямилась.

– Живой, выходит, остался, – рассуждая сама с собой, неторопливо сказала Василиса. – А вот Сашку убили.

Не развязывая мешок, она сбросила его в подполье и вздрогнула, когда он ударился о твердое. Раздражаясь все больше и больше, Василиса ушла в горницу. Переодеваться она не стала. Когда на крыльце послышались шаги, она готова была ругаться, чтобы скрыть свою растерянность. Она стояла не двигаясь и ждала.

– Это я, Василиса, – сказал Василий от порога, и она опять вздрогнула, потому что давно не слышала его голоса. Она молчала, но ее лицо, готовое к ответу, не выдержало, и она, подчиняясь этой готовности, произнесла:

– Сашку убили.

Василий кивнул.

Больше она ничего не сказала. Слава богу, прибежали ребята, и ей можно было уйти во двор и заняться своими делами. Потом пришли гости, мужики, тоже вернувшиеся с войны, а Василиса сидела на кухне, пока не устала сидеть. Тогда она зажгла лампу, полезла в подполье и стала перебирать картошку.

Мужики пели незнакомыми, приобретенными где-то там, на войне, голосами, приобретенными и в криках «ура», и в криках о помощи – Василисе казалось, что они собрались только для того, чтобы наконец-то до конца пропеть и прокричать в себе чужие голоса, вслед за которыми должны начаться их собственные.

Песни были пьяными, но сдержанными, без залихватской удали, и мужики, выводя их нестройными голосами, казалось, все время оглядывались, не случилось ли что-нибудь позади них; казалось, каждый из них приостанавливал себя, чтобы не забыться и не потеряться. И громкий пьяный разговор тоже был сдержанным, он быстро прерывался песнями – все это походило на тупую, беспокойную боль, вспыхивающую то в одном, то в другом месте.

Василиса устала и вылезла из подполья, делать ей больше ничего не хотелось. Она позвала Настю и сказала:

– Иди, прибери отцу в амбаре.

– Мама! – голосом упрекнула Настя.

– Иди, – сказала Василиса. – Не твое дело.

Почти сразу же в кухню пришел Василий.

– Не хошь, стало быть, простить? – спросил он, вставая прямо перед Василисой. – Не хошь. А я, Василиса, тебе гостинец привез, да все не знал, как поднести.

Он ожидающе замолчал, покачиваясь из стороны в сторону.

– Не будет нам житья вместе, – сказала Василиса. – Я, Василий, один раз сделанная, меня не переделать.

– Война всех переделала, – тихо возразил Василий.

– Война, война, – повторила Василиса. – Война, она горе, а не указ. Она и так из баб мужиков понаделала. Когда это теперь новые бабы нарастут? Похоронить ее надо скорей, войну твою.

Она вздохнула. Василий попытался ее обнять, но она отстранилась, и его руки провалились в воздухе.

– Незачем это, – сказала она, отходя. – Я, Василий, спеклась, меня боле греть не к чему.

Когда он ушел, она боялась, что ей захочется плакать, но плакать совсем не хотелось, и она осталась довольна. В ту ночь она уснула быстро, и ее сон был спокойным, а утром, поднявшись, Василиса увидела, что на улице лежит густой непроглядный туман – ей захотелось снова лечь в постель и уснуть.

После войны Василий дома жил недолго. Он дождался лета и уехал на Лену, на золотые прииски. Прощаясь, он давал понять, что вернется не скоро, может быть, не вернется совсем. Кто знает, разбогатеть он хотел или невмоготу ему стало жить рядом с семьей, да совсем отдельно от нее, как прокаженному. Перед отъездом Василий отдал Петьке все свои ордена и медали, наказав беречь их пуще глаза, постирал с вечера гимнастерку и пошел в деревню прощаться. В тот день он был разговорчивый и веселый, обещал всем присылать деньги, а наутро замолчал, будто уехал раньше срока.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32  33  34  35  36  37  38  39  40  41  42  43  44  45  46  47  48  49  50  51  52  53  54  55  56  57  58  59  60  61  62  63  64  65  66  67  68  69  70  71  72  73  74  75  76  77  78 
Рейтинг@Mail.ru