bannerbannerbanner
Из того ли то из города…

Сергей Тимофеев
Из того ли то из города…

2. По свету хожалые, люди странные

Кому из людей ведомо то, что они именуют временем? Почему оно, всевластное, бессильно перед теми, кто счастлив, или живет ожиданием счастья, и безжалостно к тем, кто и так обижен судьбою? Кто по себе не знает: улучат часок-другой влюбленные, встретятся, только вроде глянули друг на друга, словами приветными обменялись, взглядами, а уж и расходиться пора. Или вот, когда у Гордея, – его дом через два от Иванова в сторону реки, – сын родился, так он на следующее утро едва не половину покоса своего смахнул и не заметил как. Удивлялся, глядя на дело рук своих: только, вроде бы, начал… Смеются над ним: «начал»… Ты погляди, солнце-то уж за полдень. И он смеется. Что ему солнце? Радость у него, счастье, до солнца ли ему? И совсем иное, когда печаль-кручина сердце гложет. Тут каждое мгновение годом тянется. Вот, к примеру, другой сосед, его дом крайний у леса… Да нет, даже и говорить об этом не хочется. А может, это природа человеческая такова, а вовсе не время?

Поначалу к Илюшеньке никто не приходил, – осторожничали; как ему смотреть на своих сродников, братьев-сестер, здоровых да живехоньких, как после одному с самим собой, неходячим, оставаться? Да и побаивались сдуру – может, хворь какая приключилась, что и на других перекинуться способна? Потом, потихоньку, стали похаживать, – отец его на крылечко или во двор, на чурбан, выносил. А как взрослеть начали, как дела-заботы прижимать стали, так все реже и реже. Не забыли, конечно, насовсем, но и не скажешь, чтобы почасту.

Тимофей с Яковом – те мимо не проходили. То птичку-свистульку принесут, то богатыря на коне, то медведя с бочонком – хоть и вырезаны из дерева, а как живые. Сказки рассказывали, побывальщины – непременно чтобы добрые, и хорошо заканчивались. Да только больно уж сказки эти от жизни отличались. У самих на руках мозоли с кулак, минуты без дела не просидят, а рассказывают что? То у них бездельник рыбу поймает, и все-то она за него делать начинает; то селянин какой хитростью да смекалкой женится на княжеской дочери, становится наследником и опять же, ничего не делает. Как же так? Что же это получается? Тому, кто трудом своим живет, – ничего, а кто на печи лежит… Сказал, и осекся. Губы поджал, слезы злые на глазах выступили. Стали ему деды объяснять было, что достаток или там богатство, это одно, а счастье – его каждый по-своему понимает, и совсем не обязательно, чтобы у всех богатство и счастье в обнимку ходили, – да только без толку. Счастье – вон оно, бегать с погодками по улице, родителям помогать, жить так, как другие живут, как жил до недавнего…

Все горше и горше становилось Илье с крылечка на ватагу однолеток, что мимо двора проскакивали, играючись, и стал он отца просить, чтоб выносил он его на другую сторону избы. Там огород, поленница и скамеечка приспособлена возле стены, присесть передохнуть, как спина занемеет от поклонов земле-матушке. Здесь сорняки повыдерни, здесь слизней пообери, тут растения друг дружке расти не дают, проредить надобно. А коли вёдро, – напои землю, не дай жаждой мучиться; не напоишь – не видать тебе урожая. Раньше Илюшка ведра с водой таскал и с прочим подсоблял, а теперь все Ефросинье самой делать приходится. Тяжко ей, подустанет, постоит чуток, или с сыном рядом присядет, улыбнется ему, – даже, бывало, по голове потреплет, волосы взъерошит, – и снова за работу. Не любил Илья, когда мать с ним вот так-то тетешкалась, как с маленьким, но терпел, не подавал виду; к тому ж, все одно с улицы не видно…

Мерно жизнь в деревеньке течет, изо дня в день, из года в год. А чему тут удивляться-то – затерялась где-то на отшибе. Однако ж и сюда захаживали странники, по белу свету в поисках лучшей доли мыкаясь. Они-то и приносили известия о том, что на просторах земли деется. Редко такое случалось, но все же случалось…

От одного из таких странников и узнал Илюша, что где-то там, за лесами, неизмеримо далеко от деревеньки, на берегу реки, такой же могучей, а то даже и поболее, величается-красуется Киев-град. Молод князь его, но грозен. Не без головы удачлив. Быстр, решителен, смел. Кликнул он клич, и собрались вокруг него богатыри сильнейшие от всех племен, порешивших единым миром жить – из полян, древлян, радимичей, уличей… – Непривычно звучали имена эти для мальчика, да уж больно родными казались… Сами-то мы кто? – отца потом спрашивал. Вятичи мы, ответ был; а есть еще мурома, мещера. – В досаду стало князю, что года не проходит, чтобы дикие владений его не тревожили, не жгли селений, не разоряли мирных пахарей, не уводили полон. Не будет нам жизни спокойной, покуда не дадим укорот хищникам, – и послал вестников к ханам их, сказать коротко: «Иду на вы!» Услышали ханы весть, порассмеялися. «Добро бы, сказали, нежданным явился, с ратью великой, а так… Нет в нем ничего, кроме гонору пустого. Гостем незваным идет, что ж, встретим, как полагается, только пусть уж за обиду не держит, коли встреча та не по нраву придется…»

– А наши, наши-то богатыри чего? – опять Илюша отца теребил.

– Так нам-то чего? – пожимал отец плечами. – Нешто мы князю киевскому данники? Он – ошуюю, а мы – одесную.

Правду говорил отец. Мимо прошел с богатырями своими князь киевский. Хотел было путь короче сделать, – не дали. Вышли к границам земель своих вятичи, не пропустили. «Мы с дикими в мире живем, сказали, нет нам нужды с ними ссориться». «Вам решать, кто вам ближе», князь отвечал; не стал препираться и рати учинять, стороной обошел. Мечом прошли рати его Степь хазарскую, пали города их на море Хвалынском, настал конец их царству окаянному.

– А где это такое, море Хвалынское? – спрашивал Илюша.

– Там, далеко-далеко за лесом, за рекою, за степью, в той стороне, где солнце восходит…

Закроет Илюша глаза, и встает перед ним Степь: вот как тот луг пойменный, что за несколько верст ниже по течению. Только трава на нем не зеленая, а почему-то соломенная, и стоймя стоит, человеку в пояс. И до самого горизонта, где солнце садится, куда ни глянь. А еще ровная, будто лавка; под небом, синим-синим. Идут-едут по этому лугу-степи богатыри княжеские, сотрясается земля от их богатырской поступи, прочь летят птицы, бежит зверь испуганный. Приглядись – не зверь это; соглядатаи хазарские. Впервой им видеть силушку, ни остановить которой, ни обороть… Бегут к ханам своим с доносами: сколько ни собери войска хазарского, не совладать ему с богатырями русскими. Мира искать надобно, хоть все богатства свои неместные отдать, хоть в данники, а мир выпросить.

Не послушались ханы; собрали войско хазарское, вышли в степь, навстречу рати княжеской. Да только любой рассудит: вон, камень у берега лежит, в три обхвата. Он ведь прежде на горке дорогу проезжую перегораживал. Сколько лет мимо него ездили, а потом уговорились, взялись всем миром, подрыли, да и столкнули с места. – Нет, сам-то Илья этого не видел, это еще до его рождения случилось. Отец рассказывал. – Катился тот камень, все снося на своем пути; немного до реки не докатился. Так и лежит там с той поры. Попробуй-ка, встань кто поперек камня того катящегося!.. Хазары попробовали. Где теперь царство Хазарское? Нету, как будто и не было.

Сколько потом, после того как ушел странник, сидя позади избы на скамеечке да на небо глядючи, представлял мальчик в облаках богатырей, когда пеших, а когда верших, грозных, но справедливых, исполненных силою, но и милосердия.

Долго деревеньку никто не посещал, а потом соседи, в город ездившие, привезли вести нежданные. Не забыл князь киевский, как преградили ему дорогу вятичи, не желая ссоры с дикими. Негоже, решил он, одному племени в сторону от прочих смотреть. Одни у нас обычаи, единой земле быть должно. Кого лаской, а кого силою вразумил. Не сказать, чтобы побил, а так, потрепал. Но так, чтобы вдругорядь не возвращаться да не разобъяснять тем, кто надумал в лесах отсидеться, – нет больше вольных вятичей, теперь всем племенам хоть и в особину, а заодно жить…

Приметил Илья, в окошко глянув, вышел отец провожать странника, довел до ворот, остановились они. Разговаривают о чем-то. Отец голову опустил, а странник время от времени на избу взгляд бросает. Постояли, поговорили. Развел руками странник, вышел за ворота, повернулся к Ивану, поклонился в пояс, и пошел себе далее, лучшую долю искать. Горько стало мальчику, ох, и горько…

А раз как-то, едва год начался, снег еще не везде сошел, едва-едва первая зелень показалась на обширных проталинах, голос зычный на дворе раздался: «Отворяй, хозяин!», и удар в дверь, да такой, что чуть с петель не слетела, даром что не заперта была. Иван и Ефросинья о ту пору дома были. Вздохнули, переглянулись. Ефросинья из горницы прочь вышла, Иван у стола встал. В проем вошел, – у Ильи аж дыхание перехватило, – богатырь, как в сказках деды описывали: статный, в плечах широкий, усы и борода густые, нос картошкой, глаза суровые, в кольчуге и при мече, щит за спиной. Не спросясь, отодвинул Ивана в сторону, сел на лавку, на Илью глянул. Тут второй в избу прошмыгнул, ровно лиса. Невысокий, шапка неразбери поймешь, с головы свесилась, не понятно, как и держится, кафтан потрепанный, сам худосочный, сумка на боку. И что еще Илье запомнилось, – все остальное как-то поблекло, – нос длинный, острый, что твоя стрела.

– Стало быть, сын у тебя в возраст вошел, а потому двойная подать с тебя причитается. Надел твой того же размера остался, а вот рук рабочих прибавилось, – сорокой прострекотал остроносый и на Ивана уставился. Хищником смотрит.

Помолчал хозяин, потом вздохнул тяжело и ответствовал, с горечью в голосе.

– Верно ты сказал, вошел сынок в возраст. Да только вот рук рабочих не прибавилось, беда с ним приключилась, обезножел он. Ходить не может, куда там с сохой управляться.

– Обезножел он, или нет, до нас это не касается. Сегодня он, может, и не ходит, а что завтра будет, про то никому не ведомо. Позови знахаря, заплати – не поскупись, и вся недолга.

– Не первый день бедствуем. Не помогли ни знахари, ни знахарки. Одна только и осталась надежда, что на чудо.

 

– А хоть бы и так. Чудо – так чудо. Только зю до твоих забот дела нет, у него своих хватает. Пользуешься землей, что дружина посадская от ворогов оберегает, плати, сколько сказано. Хочешь, мехом плати, а не то – деньгами… Добром не заплатишь…

Посуровел Иван, нахмурился. Туча тучей стоит, кулаки сжал. Что-то сейчас будет!..

– Что, селянин, на кулачки переведаться хочешь? – раздался голос богатыря. Не насмешливый, будничный, даже вроде как усталый. – Ну так пойдем на двор, потешимся. В избе, оно не сподручно как-то…

Не обидела Ивана природа силушкою, ну да и в дружину посадскую не с дороги берут. Молодцы там – что твои быки, к потехам ратным привычные, не токмо что себя в обиду не дадут, сами кого хочешь обидят. Их голым кулаком и видом суровым не испугать, – не то видели…

Опустил голову Иван.

– Не охотник я, нет у меня мехов.

Вышел из горницы, вернулся с тряпицей сложенной. Развернул, достал два кружка блестящих, на стол положил.

– Вот и славно! – поднялся богатырь. – Забирай, дальше пошли!

И легонько так остроносого подтолкнул. Только это кому легонько, а кому… Тот едва в дверь не втемяшился, однако ж кружки со стола ухватил. Цепко так, ровно филин зайца, ухватил. Дверь распахнул, и в сени. А богатырь будто замешкался у порога. Глянул на Ивана, на Илюшку, что на печи замер, и вышел, ничего не сказав.

Погодя немного, подхватил Иван сына на руки, вынес на крыльцо, усадил. Сам рядом сел. Ворота полураскрыты, видно, что в деревушке делается. Ничего. Словно вымерла. Взрослые не ходят, мальцы не бегают. И тихо, ни собак, ни даже кур не слышно. Скрипнула позади дверь. Тихо спустилась Ефросинья, рядышком присела. Удивительно даже: крылечко ни весть какое, двоим с трудом разминуться, а тут трое сидят – и ничего, не теснотно.

– Тять, а это богатырь княжий был? – осмелился спросить Илюша.

– Княжий да не княжий, – ответил Иван. – Город наш нынче князю подать платит, а мы, как и прежде городу. А городом нашим люди богатые правят. Как и что делать, промеж себя решают, как у нас, на сходе. Посадника выбирают, чтобы каждый день сходы не чинить…

Сколько так просидели, не ведомо. Только послышались смех, говор, конский топот. Не торопясь, проехали по улице мимо ворот вершники: двое остроносых, – это Илюша их так назвал, хотя второй вовсе таким и не был, – да пятеро богатырей-дружинников. Собрали, что положено было, назад подались.

А деревушка так до вечера и оставалась, будто вымершей…

Разные люди в избу хаживали…

Сколько лет минуло с той поры, как оступился Илюша у крыльца, когда лучиком робким среди грозных грозовых туч глянула надежда. Рассказал Ивану странник, а тот, как мог – Ефросинье передал, – да только и отрок слышал. Впрочем, какой же он о ту пору отрок был? Мужать начал, в силу входить, кабы не недуг – всем бы взял. Ну да не о том речь. Говаривал странник Ивану, что ходят по свету белому люди; точнее сказать – по обличью-то люди, а по словам да делам… Многое знают, многое умеют. Им, поговаривают, книга особая дадена, голубиной именуемая. В сорок сажен длиной, в двадцать шириною. Страницы у нее не пергаминные, а тонкого серебра; буквы-то в ней не чернилами писаны, а чистым золотом. Кому на роду написано, – только тот прочесть и может. Потому – в книге той все тайны прописаны, и земные, и небесные. Кто прочел ее – ввек не забудет, силу обретет такую, что и представить невозможно. Не ту силу, чтоб обороть кого, а иную, сокровенную. – Уж не о волхвах ли говоришь, что по темным лесам да пещерам живут, от людей хоронятся? – Нет, не о них. Волхвы – те на одном месте обретаются, свои у них книги, свои порядки. Эти же что ни день, на новое место переходят, потому и прозвание им – калики перехожие. – Как же их узнать-то? – А просто. Лапотки-то у них из семи шелков, в носке камешек самоцветный; сносу им нет. В руках – посох из рыбьего зуба, в девяносто пудов. Ну, а в остальном – кто как, вот, скажем, как мы с тобой. – И что же они, все могут? – Сказано же тебе, книга у них такая, что все про все прописано. От любой хворости избавляют. – Ты сам-то видал? – Сам не видал, а люди сказывали. – Ну, иной сбрехнет, не дорого возьмет… Да и где их искать-то, калик твоих? – Про то не ведаю. Может, и искать их не надо… Коли они таковы, как про них сказывают, может, они сами придут, когда время настанет…

Крепко запали в душу Илье слова странника. Улучил он времечко, да и спросил дедов, слыхивали ли они что-нибудь про калик перехожих? Переглянулись Тимофей с Яковом, крякнули. Не может такого быть, чтобы случайно до того их о том же самом Иван спрашивал. Верно, отвечали, сказывают в народе про таких. Да только небылицы все это. Сам посуди.

Жил да был далеко отсюда, в тридевятом царстве тридесятом государстве царь, по имени Аггей. Померла у него жена, и остался он с красавицей-дочерью…

Вышел Илья из возраста, когда хлебом не корми, а расскажи-ка лучше сказочку. Да только, если уж к слову пришлось, есть ли он, возраст такой? Казалось бы, наперед знает, что дальше будет, и про злую королевну, и про то, как невзлюбит она падчерицу, как изводить ее будет, и чем все закончится, а вот поди ж ты – сидит, как говорят в народе, уши развесивши, и представляет себе все, да так явно, будто перед собой въяве видит. И то сказать, не каждому счастье такое дается, чтоб слово его за живое схватывало. Иной начнет рассказывать – хоть и правду, а слушать его – проще из избы сбежать; а иной соврет – заслушаешься. Чего далеко ходить – через пять домов по улице. Живут там, вот как Тимофей с Яковом, друг напротив друга, Братило и Долговяз. Не знает кто, при встрече подумает – враги записные. А на самом деле – ничуть не бывало; лодка у каждого есть, челн-долбленка, сеть, – рыбной добычей промышляют. Ну, и соперничают, не без этого. Только как сойдутся, говор между ними начнется, ажно облака во все стороны разлетаются. Кто из них лучшей, да кто удачливей. Кто дока, а кто так просто, за околицу вышел. Так вот. Выхватит, положим, Братило сома, здорового такого, одному не унести, а сказать про то не токмо что складно, а и вообще… Руки растопырит, глаза выпучит, вот такого, мол, поймал. И впрямь чем-то сома напоминает. Иного слова сверх сказанного и не добьешься. Не то – Долговяз. Улов у него неудачный – пара-тройка лещей, да и те – лучше б не показывал, а рассказывать начнет – заслушаешься. Ни разу такого у него не случалось, чтоб без оказии. То у него водяной в сети запутается, то русалка (тут он так расписывать начнет – бабы краснеют, мужики только покрякивают), то лось (реку переплывал, да в сеть и угодил), то на диво какое зазевался и весь улов упустил. Однажды такое поведал – народ три дня к реке не ходил, боязно было. Видел он якобы ладью, против течения поднимавшуюся, а на ладье той парус черный и воины мертвые. Вспенивают весла воду, а плеска не слышно. И прямо к нему плывет. Куда деваться? Тот камень, к которому челн веревкой привязан, быстро не поднять. Только тем и спасся, что в воду потихоньку сполз да возле борта и держался, пока мимо не проплыла. И вот что удивительно: видели мужики, что это он в воду свалился, когда из челна на берег выбирался, – за весло запнулся, – а все равно поверили…

Ну да Тимофей с Яковом Долговязу не больно уступали. Тот, единственно, все больше про свои подвиги и рассказывал, а эти – про чужие. Хотя правда с выдумкой у всех их так переплетались, что и не разберешь. А еще, Долговяз – он словно по-новому все переживал: и руками-то размахивал, и вскакивал, и бегал, и приседал, и по коленям себя хлопал; бывало, и слушающего за рубаху или порты теребил. Эти же неторопливо рассказ вели, словно завлекая, так слово за словом приговаривая, будто баба сарафан вышивает; стежок за стежком, пока не предстанет глазам узор дивный. Помотает тогда слушающий головой да и спросит себя: где ж это я обретаюсь-то? Только что посреди моря-окияна был, на острове, или во дворце кащеевом, или в пещере разбойничьей – ан нет, почудилось. Вот она, завалинка знакомая, али горница, али скамья возле забора. И слова-то вроде простые, всем ведомые, а вот поди ж ты, как ладно складываются…

Слушает Илья про царя Аггея, и в который уже раз удивляется. Царь – он ведь самый главный над всеми, а живет в своем дворце – как все. И с женой нелады, и о том как дочь замуж выдать думать надобно. Разве что пашню не пашет, да хозяйством не занимается – ну так ему о подданных печься следует, чтобы в мире жили, чтобы торговали, чтобы царство процветало. А тут мало того, что соседи-хищники – дашь слабину, того и гляди, отхватят полцарства, и не заметишь как, – еще и Змей лютый огнедышащий объявился. Подавай ему царевну, а не то все царство разорю. Не нашлось у Аггея богатыря достойного, чтобы со Змеем сразиться. Был у царевны жених, принц заморский, да куда там ему супротив чудища. Уж как плакал Аггей, как убивался, а делать нечего. Отвел царевну на берег моря-окияна, оставил одну в шатре, и, горем убитый, во дворец воротился. Настал час, всколыхнулось море-окиян, вспенилось, пошло волнами, вымахнуло из него чудовище – и к шатру. Только чует, – вьется-вьется, а все как будто не движется. Оглянулось, видит, мужичонка какой-то стоит. Нос картошкой, борода лопатой во все стороны, волосы соломенные из-под шапки поношенной повыбились, и одет-то во все ветхое, заплата на заплате. Сума на боку, да посох кривой деревянный в руке. И вот это-то чудо гороховое, наступило невзначай на хвост, на самый кончик, однако ж и того хватило, чтобы Змею на месте оставаться. Подивилось чудище, спрашивает: «Ты из каких будешь? Сколько живу на свете, а такую невидаль в первый раз встречаю». – «Зовут меня Иванищем, отвечает, а то, что в первый раз встречаешь, оттого и живешь, и безобразничаешь». – Еще больше удивился Змей. – «Вот тебе и на, оно еще и грозится. Да я тебя проглочу – и не замечу». – «Как же ты меня проглотишь? С головы я костист…» – Фыркнул Илья, услышав окончанье присловья, а деды как ни в чем не бывало дальше продолжили. – «Ничего, по мне и такой сойдет», Змей отвечает, и как дыхнет пламенем. Раз дыхнул, другой, третий… Стоит себе мужичок, не шелохнется, нипочем ему жар огня змеиного. В этот раз чудище ни удивиться толком, ни сказать ничего не успело. Взял мужичок свой посох в обе руки, да как начал Змея со всех сторон по бокам охаживать, только гул стоит. Не сладко пришлось чудищу – это только на вид посох легким казался, а весу в нем было пудов эдак под пятьдесят… Лупит он его, и приговаривает…

Ну, да не важно это… Сказка эта вроде так, а вроде и не совсем так сказывалась. Слов-то озорных в ней хватало; но не через край, а в меру и где надобно. Оно тогда как-то поживее выходит, и к жизни поближе. Закончилась чем? Отвозил Иванище Змея от души, да и отпустил на все четыре стороны с наказом больше не безобразничать. Царевну во дворец отвел, от милости и подарков царских отказался, побрел себе дальше по белу свету… Может, так было, а может, и не совсем так. Сказка все-таки…

Сколько весен с той поры минуло, кто ж их считал? Когда день на день похож так, что и не отличишь, – разве что был намедни дождь, а сегодня вёдро, или мело вчера поземкою, а нынче солнышко в окне лучиками поигрывает, – ну так это на улице. А в избе не меняется ничего. Только вот морщин вроде как у Ефросиньи прибавляется, да серебра в волосах; Иван тоже кряжистей становится, ростом пониже, и силушка в руках уже не прежняя стать. Другие-то внуки, что у Тимофея, что у Якова, кто женился, кто замуж вышел, а Илья, – хоть и старшенький, хоть и собой пригож, – кто ж за него пойдет?..

О ту пору принес, – едва-едва покос начали, – странник захожий вести страшные. Кончились одни дикие, другие начались. Новый народ в Степи пришел, пуще прежнего лютует. Сгубил князя киевского, и дружину его, богатырей. В честном бою одолеть не смогли, – хитростью взяли. Князь тогда далече от Киева находился, когда принес гонец ему весточку, что осадил город народ неведомый, ни во что славу его ставят, грозят разрушить до камешка, кого мечу предать, а кого в полон увести. Воину собраться – мечом подпоясаться. Не стал князь дожидаться; разделил дружину свою на две части. Большая часть на ладьях отправилась, а он, с малой дружиной, самыми славными богатырями, берегом подался, потому – путь по воде уж больно долог, а тут поспешать надобно.

Того и надобно было ворогам. Подстерегли его на речных порогах, навалились всею силою. Храбр был князь, не ведали страха богатыри его; приняли они бой неравный, вступили в сечу лютую, – и полегли, как один. Нет более защитника Киеву, разгорелась замятня за старшинство над землями русскими среди сыновей княжеских, жди теперь снова набегов поганых.

– Неужто все богатыри полегли? – сжималось сердце у Ильи, не верил, отказывался верить он страннику.

– Сколько было с князем – все. Только слух в народе идет, остались те, кто в поход не ходил, – Святогор-богатырь, Микула Селянинович да Вольга Святославич… Но вот чего не видывал, – за то не поручусь…

 

А еще через пару лет не стало и Тимофея с Яковом. Как жили, так и ушли; в один день вознеслись дымом белым, чистым, к небу синему. Ни ветерка в тот день не было, ни облачка. Тянулись ввысь две полоски, тянулись, да и исчезли. Знать, жизнь прожили по совести, все, что на роду написано было, – содеяли, потомкам своим жить заповедали. Иной уходит – стелется дым, вдоль земли вьется; осталось, значит, после человека что-то незавершенное, может, дело какое на половине встало, а может – обидел кого, да не примирился, – наказ это близким, что пока на свете белом остаются, закончить, завершить, примириться, ежели надобно.

Совсем одиноко стало Илье, без дедов-то. У братьев да сестер своих дел по хозяйству невпроворот, куда уж им безногого развлекать. Прочие в деревеньке тоже приобыкли; уже и не жалеют Ивана с Ефросиньей как прежде жалели; раньше спрашивали, как сын, потому – надежда какая-то оставалась. Оставалась-оставалась, да вся и вышла. Можно сказать, забыли про Илью; его по мере лет все реже видеть стали – тяжко отцу выносить его, богатырем стал… По виду.

Илье тоже все тяжеле и тяжеле на свете белом. Слышит он разговоры отца с матерью: позарастать стала пашня, не справляются; еще прежде отец говаривал: подрастет сынок, вдвоем оно поспособнее будет землицу от пней высвободить – надел-то их в лесу, часть раскорчевана, а часть так и осталась лучших времен дожидаться. И ведь что за обиду – есть силушка в руках; кажется – встать, пойти в чисто поле, найти кольцо железное, заветное, взять, потянуть – перевернул бы землю-матушку… Вот только не встать никак…

Так минуло еще несколько весен с той поры, как деды ушли.

* * *

…Не спалось Илье в ту ночь. Душновато как-то в избе было, да и мысли невеселые одолевали. Тишина стояла такая, что урони соломинку на пол – грозой прогремит. Слушал поначалу, – не хотелось, а слышал, – как родители, тяжко вздыхая, о дне завтрашнем договаривались; когда корчевать, когда за скотиной уход держать, что еще – дел-то в хозяйстве, невпроворот. Потом собаки перебрехивались, кто-то на улице перекликивался, а затем стихло все. Лишь изредка, в углу что-то шуршало и то ли попискивало, то ли поскрипывало – может, мышь, а может, кикимора. Свет лунный, что в окошко пробивался, поначалу на одну стену тень оконную отбрасывал, потом пополз медленно вниз, по полу, на другую стену перебрался, а Илья все заснуть не мог. Забылся он лишь тогда, когда черный мрак за окном стал потихоньку стал сереть, и не слышал, как поднимались и собирались родители, как ставили рядом, – но так, чтобы во сне не столкнул, – миску с вареной репой, кувшин с молоком, чугунок со щами из свежей крапивы да половину хлеба. Как подались из избы, стараясь не шуметь, осторожно прикрыв дверь…

Разбудил его шум на крыльце; кто-то оперся о перильца, да чуть не слетел; расшатались они, а отцу все поправить недосуг. Сколько грозился, а все что-то отвлекало. Послышались приглушенный возглас, какая-то возня, а потом голос, молодой, звонкий, – не поймешь даже сразу, то ли отрочий, то ли девичий, нараспев произнес, уже в сенях:

– Дому сему – мир и лад, да пребудет он крепок и добром богат. Обойдут стороной его злые болести, минуют печали, минуют горести. Хозяевам милостивым – поклон до земли, не приветите ли путников, что в избу зашли? Пожаловали гости, никем не званные, по белу свету хожалые, люди странные. Шли мы долго, совсем обезножели, так не корите же нас строго, что мы вас потревожили. Нам бы присесть на чуток, да водицы глоток. А коли дадите хлебушка да попотчуете кашей – не будет меры благодарности нашей. Коли примете с ласкою, потешим песнею, а хотите – так и сказкою…

Наступила тишина. Илья вслушивался.

– Нешто нет никого? – неуверенно произнес голос. – А как же сказали…

– Ты постучи, да глянь осторожненько, – отозвался другой, принадлежавший явно пожилому, если не старцу. – Коли нет никого, пойдем далее. Негоже эдак-то, без хозяев…

Дверь скрипнула, приоткрываясь. В образовавшуюся щель осторожно протиснулась голова парня, весен шестнадцать, с всклокоченной соломенного цвета шевелюрой и каким-то озорным девичьим лицом. Быстро обежав взглядом горницу, парень приметил смотревшего на него не мигая Илью, на мгновение замер, затем почему-то весело подмигнул и исчез, не притворив двери.

– Есть хозяева, – радостно поведал он кому-то в сенях. – Да еще какие! На печи лежат…

– На печи?.. – протянул пожилой. – В разгар дня – и на печи?.. Да полно, не помстилось ли тебе? Весенний день он, почитай, год кормит…

– Ну, чего вы там? – буркнул Илья и кое-как сел, привалившись к стене. – Корни пустили, что ли?

– Да нет, – раздался голос парня, – испужались маленько.

Дверь распахнулась. Слегка пригнувшись, словно мог задеть головой о притолоку, хотя проем был достаточно высок, в горницу через порог аккуратно переступил парнишка, – весен десять, – за ним благообразный старец, этот без возраста; последним – парень с соломенными волосами. Чинно встав один подле другого, они поясно поклонились Илье.

– Вы проходите, садитесь за стол, – дружелюбно произнес Илья. – Звиняйте, что не могу встретить как положено. Нездоров я…

– Медведь, должно быть, помял, – вполголоса заметил парень.

Одеты они были одинаково, просто и опрятно. Длинные рубахи чуть выше колена, перехваченные обычной веревкой вместо пояса. Порты до лаптей, онучи. Рубахи и порты серого полотна, недавно тканого; лапти – недавно плетены. Волосы перехвачены незатейливого узора ремешком. Сумы на боку. У парня в руках ореховая палка чуть выше него ростом. У старца за спиной гусли. В общем – люди как люди. Ничего особого, ничего приметного. Мимо пройдешь, и не вспомнишь, что повстречались.

– Ильей меня зовут. А вас как величать прикажете?.. – Прежде, чем спросить, подождал, пока гости не сядут на лавку. Первым, лицом к Илье, проскользнул отрок, затем, держа его за руку, чинно присел старец. Парень примостился на краешке. Он и отозвался.

– Старшого – Бояном люди зовут. Младшего – Васяткой. Меня – Тимохой, а иные Звенисловом кличут.

– Это за что ж тебя так?

– Ты сказки в детстве слыхал? – ответил вопросом на вопрос Тимоха.

– Ну, слыхал…

– Помнишь Бабу-Ягу? Она прежде гостей своих кормила – поила – в баньку водила, ну а дальше, там уж как придется… Насчет баньки сами видим, а вот до остального…

– И то верно! – спохватился Илья. – Вы уж не серчайте. Поотвык я малость от людей. Завсегда либо батюшка, либо матушка гостей привечают, так что… Ты, Тимоха, как в сени выйдешь, там дверь есть, в чуланчик. В чуланчике – погреб, рогожу сдвинуть да крышку поднять. Редька там, чеснок, грибы… Репа… Каши хотели? И каша там гороховая, в сенях, тулупом драным накрыта. Миски и ложки на полках. Хлеб-соль, вот, у меня возьми. И щи из свежей крапивы… Ведерко с водой колодезной, – вон оно…

Парень пожал плечами, поднялся, взял у Ильи хлеб и мешочек с солью, перенес и бережно положил на стол перед своими спутниками. Туда же поставил щи. Вышел в сени. Было слышно, как он открывает дверь в чулан и чем-то там гремит.

Пока Тимоха собирал на стол, Илья повнимательнее присмотрелся к странникам. Мальчонка, тот был один в один Егорка Горыныч, хотя какой он теперь Егорка, – сколько лет прошло… Но только по виду. Того за что Горынычем прозвали? За шалость. Есть гриб в лесу, плотный такой, белый весь, пырховкой зовется. Только белый он, пока сорвать можно, да сварить. А когда время прошло – становится он цветом, как медведь. Сверху отверстие. И ежели наступить на него – выпустит облако пыли, не отмоешься. Вот Егорка и придумал: наберет грибов таких, высыплет из них пыль в стебель дягиля, потом как дунет с другой стороны – ни дать, ни взять, змей огнедышащий… А зимой на ледянках – сколько раз себе нос расшибал… Теперь-то уж, небось, семьей обзавелся, давно его Илья не видел. Мальчонка же сидит себе смирненько, глаза в стол уставил, руки убрал, и молчит.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24 
Рейтинг@Mail.ru