bannerbannerbanner
полная версияТри смуты на одну жизнь

Сергей Николаевич Прокопьев
Три смуты на одну жизнь

Заготзерно

Примерно в то же время, когда я нелегально учительствовала, папа нелегально работал бухгалтером. Однажды к нему на станции Желанная обратился маленький горбатый еврей Борц Абрам Ефремович со словами: «Товарищ, вы работаете не по специальности». Папа в тот период строил туалеты. Абрам Ефремович предложил ему должность главного бухгалтера на элеваторе на станции Кутейниково. На возражение папы, мол, о какой должности главного бухгалтера может идти речь, если простым делопроизводителем не имеет права работать, Борц обещал всю ответственность взять на себя. Абрам Ефремович работал бухгалтером-инспектором в Сталинской (ныне Донецкой) областной конторе заготзерно. В то время специалистов не хватало не только в сфере образования, на счётных работников тоже имелся большой дефицит. Абрам Ефремович папу уговорил. Внешность его не отличалась красотой: горбатый, лицо длинное, большой нос, кривые зубы, но отличался добрым душевным характером.

У Абрама Ефремовича был родственник Давид, кажется Исаакович, красивый статный еврей. Много позже я узнала, что дочь Давида Исааковича, Валентина, была членом молодёжной подпольной организации «Молодая гвардия», которая вела борьбу с немцами в Краснодоне. В середине девяностых прочитала про Валентину, она много что напутала в истории подпольщиков, оговорила комиссара молодогвардейцев Третьяковича, дескать, он предал друзей. Любила быть в центре внимания как член «Молодой гвардии», а как только коммунистическая партия Советского Союза, та, которая награждала её орденами, предоставляла всю жизнь существенные льготы как моральные, так и материальные оказалась не у власти, скоренько вышла из неё.

Вернусь к своему учительству. Хоть и побаивалась работать в школе, да что делать. Летом тридцать первого года, распустив школьников на каникулы, обратилась с просьбой к знакомому инструктору РайОНО перевести меня в школу, где есть заведующий. Быть и швец, и жнец, и у доски игрец – одной во всех ролях в Шапошниково порядком надоело. Инструктор пошёл навстречу, устроил в школу в немецкой деревне поблизости от станции Успенская. Преподавала я в первом классе, а дополнительно в старших вела рисование. Вот где помогли уроки рисования от тётушки Кати.

Работала бы и работала, всё мне подходило, ребятишки хорошие, никаких обязанностей по сбору топлива, писанию протоколов, жила при школе, но в конце октября в одночасье сбежала. Побросала свои немногочисленные вещи в чемоданчик и рванула на станцию. Причина побега более чем прозаическая. Директором школы был некто Геллерт Александр Германович. Его немного знала по Молочанску. Когда училась в зоотехникуме, он учился в селе Пришиб в педтехникуме. Тогда в моде были так называемые смычки. Устраивались совместные литературные вечера разных учебных заведений. Геллерт на одном из них, проходившем в нашем техникуме, декламировал Маяковского. В Успенке он стал настойчиво ухаживать за мной. Поначалу это импонировало, мужчина видный, начитанный, умный. Однако проскальзывало в нём что-то неискреннее, настораживающее. Чутьё не подвело, директор оказался изрядным ловеласом. Однажды иду по улице, вдруг окликает колхозница и начинает со слезами говорить, что её дочь на четвёртом месяце беременности от Геллерта. Деревня есть деревня, быстро прошёл слух, что директор оказывает знаки внимания новой учительнице, хотя ни я, ни Геллерт не афишировали это. Ушатом холодной воды прозвучало признание колхозницы в беременности дочки. Я в категорической форме запретила директору ухаживать за мной. Напрямую вылепила ему, что сверх непорядочности сделать беременной одну, бросить в интересном положении и начать обхаживать другую. Он взбесился после моих слов. Куда подевались восторги по поводу моей внешности и ума, которые не уставал повторять, как только оказывались наедине. Зло бросил мне, что, если буду ему перечить, он сообщит куда следует о моём происхождении, о том, что работаю нелегально.

Что мне оставалось, только бежать сломя голову.

Вернулась к родителям в Кутейниково. На семейном совете решили, здесь мне оставаться нельзя. Лучше с Геллертом не шутить, дело в том, что из-за тяжёлых условий в деревнях многие учителя сбегали из сельских школ, за что их привлекали к ответственности. Родители решили, мне надо исчезнуть и отсидеться на стороне. Такой «стороной» выбрали Ростов-на-Дону. Хорошо, когда много родственников. В Ростове-на-Дону жил троюродный брат отца по материнской линии – Петр Петрович Гамм. Он в своё время окончил в Германии мединститут по специальности гинеколог и по патенту работал на дому. Жил вдвоём с женой, детей Бог не дал. По сравнению с нами они относились к зажиточным советским гражданам. Отличная квартира, «буржуазная» обстановка, исключительное питание. Зиму с тридцать первого на тридцать второй год провела у них. Потом вернулась в Кутейниково.

К тому времени с нас сняли статус лишенцев, разрешалось работать по специальности. Стало полегче. Старший брат Гейнц учился на курсах киномехаников, Гарри посещал курсы водителей. Я первое время работала ученицей-счетоводом у папы на элеваторе. К этому времени нам привезли из Молочанска младших братьев. Квартирные условия были отвратительные. В одном частном доме, принадлежащем белорусской семье, нам выделили небольшую комнату с одним окном. Белорусы не скрывали недовольства вселением чужаков (было проведено в добровольно-принудительном порядке) и запрещали пользоваться входом через коридор, мы все лазали в комнату через окно. И смех и грех, мама, папа, братья и я в любое время суток проникали в жилище таким неестественным способом. Особенно мама страдала, плохо у неё получалось без посторонней помощи. Не отличалась гимнастической гибкостью. Да и возраст не тот, в окна лазить – сорок шесть лет женщине. Слава Богу, оконное мытарство длилось недолго, месяца два, потом папа нашёл квартиру с отдельным входом, большой кухней.

Я поработала некоторое время ученицей счетовода, затем меня направили с отрывом от производства в город Артёмовск на курсы счетоводов. В это время образовалось кутейниковское кустовое управление заготзерно, где я после окончания курсов стала работать бухгалтером материального стола. Каких только горе-специалистов не заносило тогда в бухгалтерию. Как-то на элеватор нагрянули ревизоры. Папа дома от души смеялся над ними. Взвесив в амбарах элеватора зерно, они сверяли фактический его остаток с учётом бухгалтерии. В каждой учётной карточке стояло сальдо на первое января – остаток зерна на начало года. Один из ревизоров обратился к папе с вопросом, куда девались сельди? Папа сделал большие глаза, не понимая – о чём, собственно, речь. Ревизор пояснил: мол, на элеваторе ревизия обнаружила только зерно, одно зерно, никаких сельдей, о которых говорится в карточках, нет и в помине. Куда подевался товар? Ни одной бочки не обнаружено ни в одном амбаре. «Сальдо» он прочитал как «сельди».

Вскоре кустовое управление ликвидировалось. У нас в стране вечные преобразования, то разукрупнение, то укрупнение. Меня перевели в облзаготзерно в город Сталино (ныне Донецк). Поначалу работала рядовым бухгалтером. Штат в облзаготзерно был очень большой. В основном состоял из евреев: Гиммельфарбы, Надельсоны, Борцы, Левиты… Разные были люди, но я со всеми ладила, у меня лично сложилось о евреях хорошее мнение. Проработала некоторое время рядовым бухгалтером, потом меня назначили бухгалтером-инструктором, должность такая, что постоянно в командировках.

Шёл 1933 год. Год страшного голода. Во многом искусственного. В Сталино жила я на квартире мирового судьи. Питалась в столовой. Хлеб, четыреста граммов в день, получала по карточкам. Питание скудное, да всё равно не голодала, как и мои родители и братья в Кутениково. Изобилия не было, но папе, как и всем сотрудникам заготзерно выдавали в месяц по пуду муки. Кроме того, получали по карточкам хлеб в магазине. Многие голодали, было страшно смотреть на опухших людей на улицах. На праздники я приезжала в Кутейниково к родителям. Поезда были забиты мешочниками. Даже на крышах вагонов ехали те, кто искал хлебное место. И это при том, что зерно не помещалось на элеваторах, ссыпалось в кучи на дворах элеваторов, мокло и тлело. А за килограмм украденного зерна судили и давали до десяти лет.

В тридцать четвёртом голод прекратился. Меня назначили старшим бухгалтером периферийной группы. Стала неплохо зарабатывать, к тому же обрела свой угол, отсюда существенная экономия личных бюджетных средств – снимать жильё не надо. Первые три этажа нашего здания занимала контора, на четвёртом давали квартиры специалистам. Мне выделили одну комнату, и я потихоньку стала откладывать деньги «в чулок». К лету 1935-го накопила на поездку с мамой на Чёрное море. Получила отпуск, поехала к родителям полная надежд на осуществление давней мечты – побывать на море. Оно так и осталось за горизонтом. Брат Саша работал кассиром в заготовительном пункте в Амвросиевке. В один момент стал сверять фактическое наличие денег с записями в кассовой книге и обнаружил излишек. Удивился, не может быть? Вторично проверил: опять излишек. Два вечера задерживался на работе, снова и снова делал сверку – излишек никуда не девался. Тогда Саша взял «лишние» деньги и купил себе костюм. Однако перед самым моим приездом ревизоры обнаружили у Саши недостачу. Какой-то расходный ордер он дважды записал в кассовой книге. Саше предложили в двухдневный срок вложить деньги, дабы избежать суда. Я отдала ему свои черноморские сбережения. Было страшно обидно, так мечтала съездить с мамочкой на море. Она любила Крым, в девушках не один раз ездила туда. Мама успокаивала меня: съездим ещё. Оказалось, эта возможность была первой и последней. Довольствовалась я поездкой в Брянскую область к подруге и двоюродной сестре Вере Вильмс (она ещё не вышла за своего Гейнца Дика) и её родителям. Денег у меня было в обрез, даже на обратную дорогу не хватило, заняла у Вериных родителей. В поезде сидела полуголодной.

Это было летом тридцать пятого. А зимой – арест.

 

Арест

Пятнадцатого декабря 1935 года (захочешь, да не забудешь дату) мы приступили к составлению годового отчёта. Работы навалилось невпроворот. Пятнадцатого декабря утром, в начале одиннадцатого, мельком обратила внимание – в кабинет главного бухгалтера Гиммельфарба зашёл незнакомый мужчина. Пробыл недолго, сразу после его ухода главный вызвал меня к себе, предложил сходить или съездить на Вторую линию (там хранился наш архив) и пересчитать папки, дабы определить, сколько понадобиться машин для перевозки архива. Удивилась поручению, такую пустячную работу мог выполнить посыльный или тот же архивариус. Зачем отрывать бухгалтера? Пыталась возразить, но Гиммельфарб, отводя глаза, настаивал, чтобы съездила именно я.

Ладно, подумала, всё что ни делается – к лучшему, отдохну от цифр, отчёт займёт ещё много дней и вечеров, насижусь за бумагами. Был хороший солнечный день, на Украине в декабре ещё тепло. Дошла до трамвайной остановки, стою в ожидании трамвая. Подходит мужчина лет тридцати пяти, приятной наружности, и спрашивает: «Пешком пойдём или проедем?» Его тон меня возмутил. «Не ваше дело, как я поеду!» – резко ответила ему и отвернулась. Тогда он показал удостоверение НКВД. Я не испугалась, спокойно поехала с ним на трамвае. Подумала, очередной вызов для доносов. Как-то ещё в Кутейниково энкаведешник предлагал доносить о безнарядном отпуске зерна. Мне тогда удалось отделаться от этого поручения. Предположила, что и на сей раз будет то же самое. И я опять постараюсь как-нибудь отделаться. Была уверена, сумею отговориться.

Но когда дежурный в НКВД потребовал у меня паспорт, а узнав, что при себе его нет, преградил дорогу беспаспортной гражданке, мой сопровождающий шепнул ему: «Это арестованная», – я страшно испугалась. Обдало холодным потом, весь мой решительный настрой разом улетучился. Сопровождающий доставил меня в кабинет следователя Яцунского. И начался допрос, суть которого сводилась к одному: назвать, в какой контрреволюционной организации я состояла.

Меня ошеломил вопрос следователя: «Вы ведь в своё время выразили желание быть членом такой организации».

О дурацком разговоре со Шмидтом в правлении колхоза в Шапошниково совсем забыла. С того времени прошло почти пять лет. Поэтому на все вопросы следователя отвечала «нет». Про Шмидта он ни слова не промолвил. «Хорошо», – мирно сказал Яцунский, вызвал конвойного, тот отвел меня в камеру подвального помещения. Ближе к вечеру вторично повели к следователю. В его кабинете сидел Шмидт. Поначалу его не узнала. Во-первых, за пять лет сильно изменился, во-вторых, в тюрьме красивей не делаются. Заметно постарел, впалые щёки, густая седина. Состоялась очная ставка. Так пара легкомысленно брошенных мною фраз оказались роковыми для трёх человек. Думаю, доносчик тоже получил своё от Бога.

После моего отъезда из Шапошниково Шмидт стал членом правления колхоза и Дерр, бывший заведующий клуба, тоже вошёл в правление. Они по какому-то вопросу не поладили, Дерр подленько надумал насолить обидчику и сообщил в НКВД: «Шмидт знает о существовании контрреволюционной организации». Для убедительности доноса приплёл меня: «Это может подтвердить бывшая учительница Нейфельд».

Шмидта увели после очной ставки. Следователь ещё некоторое время меня допрашивал. Откровенно сказала ему, что слов, о которых говорит Шмидт, не помню, но я действительно в то время испытывала антисоветское настроение, так как школа была брошена на произвол судьбы, никому она была не нужна, всё свалили на учительницу. Колхоз концы с концами не сводил, это прекрасно знаю, так как вела протоколы всех собраний правления. Однако моё настроение недовольства так и осталось настроением, каких-либо действий противоправных не предпринимала. Следователь, взяв с меня подписку о невыезде, сказал: «Идите домой, можете спокойно работать».

Боже, с какой радостью вышла из НКВД. В камере о чём только не передумала, и вот свобода. Даже трамвай не стала ждать, пошла пешком, хотя идти было далеко.

А через три дня в десять часов вечера раздался требовательный стук в дверь – за мной пришли с ордером на арест. Забрали у меня трудовую книжку, паспорт, диплом об окончании техникума, забрали весь мой жалкий скарб и повезли на «чёрном вороне» в спецкорпус политической тюрьмы, которая была в одиннадцати километрах от центра города. Повели меня по длинному коридору первого этажа, по обе стороны которого располагались камеры. На полу лежала резиновая дорожка с пупырышками, чтобы шаги дежурного охранника не были слышны, когда он подкрадывается к двери камеры и в глазок наблюдает, чем занимаются заключённые.

Я перешагнула порог камеры, дверь за мной захлопнулась. С потолка светила тусклая лампочка. С правой стороны стояли двухъярусные нары на четырёх человек, с левой – небольшой грубо сколоченный стол, табуретка и параша. Маленькое зарешёченное окошко под самым потолком. При моём появлении две женщины проснулись. Их тюремные рубашки показались грязными. И соломенный матрац, на котором предстояло спать, грязным. Я какое-то время растерянно стояла у двери, а потом полезла на нары.

В эту ночь почти не спала. Просила Бога дать силы перенести всё тяготы. На следующий день познакомилась со своими соседками-сострадалицами. Старшая из них полячка Агнесса Антоновна, фамилию не помню. Ей вменялся контрреволюционный шпионаж, статья 58.6. Скрытая до крайности ни слова о себе не рассказала. Возможно, боялась, вдруг «наседка» в камере. Вторую женщину звали Полиной Андреевной. Рабочего вида, а привлекалась по статье 58.4 – клевета на Советский Союз. Шахтёрская вдова, четверо детей, работала техничкой в шахтоуправлении. В то время была какая-то шведская помощь, она написала жалобное письмо с просьбой о выделении бедствующей семье материальной помощи. За «бедствующую» была обвинена в клевете на советскую власть.

Каждое утро и каждый вечер дежурный охранник водил нас в жутко грязный туалет. По малой нужде мы оправлялись в парашу, которую каждый день выносил один заключённый-бытовик, не политический. Его звали парашютистом. Баланду нам передавали через форточку в двери, которая закрывалась снаружи на замок. Каждый день после завтрака водили на прогулку. Прогуливались заключённые из четырех камер одновременно. Но выводили поочерёдно, на тот случай, чтобы заключённые не увидели друг друга. Были четыре прогулочные клетки, длиной в сорок шагов и шириной в пять. Забор четырёхметровой высоты. В середине этих прогулочных клеток находился ларёк, который мог обслуживать все клетки, в каждую имелось окошко. Заключённые при наличии денег могли купить дешёвое печенье, конфеты и папиросы. Продавались там и газеты со статьями о счастливой жизни в нашей стране. Над ларьком находилась вышка с вооружённым охранником. Как только кто-то приближался к забору, с вышки раздавался крик: «Ложись, стрелять буду». Заключённые, сидящие по одному делу в разных камерах, на заборе писали своим подельникам весточки. Эти записи уничтожались, но иногда не основательно, поэтому не разрешалось подходить к забору. Прогулка длилась полчаса.

Человек ко всему привыкает. Постепенно и я привыкла к тюрьме.

Иногда брат Яша приносил передачу. Он поступил в 1935 году в Сталинский горный техникум, жил в общежитии и что касается питания, был до моего ареста на моём иждивении. На мою просьбу, принести что-нибудь из книг, ничего другого не придумал, как передать мне Достоевского, писателя не для чтения в тюрьме. Раз в месяц приезжала мама в Сталино, оставляла Яше деньги на его пропитание и на покупку продуктов для меня.

Мучили бесконечные допросы по ночам в здании НКВД. Приезжали за нами в десять вечера на «чёрном вороне». В кабине сидел водитель и один вооружённый охранник. Сразу за кабиной располагались две отдельные клетки, где можно было ехать только стоя. Я со своим маленьким ростом помещалась свободно, люди выше меня вынуждены были стоять согнувшись. В клетках возили заключённых в том случае, если в основном отделении сидел кто-либо проходящий по одному и тому же делу с ними. Я всего лишь однажды ездила в клетке, видимо, в общем отделении сидел или Шмидт, или Ломоносов. За клетками была будка – общее отделение с узкими скамейками по обе стороны. На каждой скамейке помещалось три человека. За общим отделением, оно закрывалось во время движения на замок, находились два вооружённых охранника. Как-то раз ехала я после допроса в общем отделении, напротив сидел пожилой мужчина в полуобморочном состоянии, с кровоподтёками на лице, заплывшим глазом. Крепко пытали беднягу.

В здании НКВД не сразу вели к следователю. Видимо, чтобы предварительно нагнать страху на допрашиваемого. Помещали сначала в подвальном помещении в одиночную камеру. Крыс там водилось уйма. Я мышей боялась до полусмерти, крыс тем более. Сидела на нарах, поджавши ноги, и всё кричала: «Кыш-кыш!» Один раз, сидя в ожидании допроса в одиночке, услышала страшные крики и стоны. Испугалась, принялась стучать в дверь, подошёл дежурный. На мой вопрос, кто там кричит, ответил: «Свиньи». В центре города, в здании НКВД – и вдруг свиньи. Конечно, кого-то пытали.

И хотя я на первой очной ставке со Шмидтом не отрицала своих слов, сказанных подельнику пять лет назад, и, казалось бы, следствие в отношении меня можно было считать законченным, бесконечные допросы продолжались. При аресте у меня были изъяты все письма. Следователь интересовался лицами, с которыми я вела переписку. Допытывался, нет ли среди моих знакомых в Сталино «контриков». Надеялся ещё кого-нибудь привлечь к ответственности и арестовать. Потом я услышала, спускался план на каждую область – осудить такое-то количество граждан. В конце концов меня измучили бесконечные допросы, на вопросы следователя перестала отвечать. Сидела и молчала. Два раза он ударил меня линейкой по рукам и один раз по темени. Но это, конечно, мелочи, по сравнению с тем, как других мучали и избивали. Водой после издевательств отливали, приводя в сознание. Быть может, мне повезло, попался следователь не из «отличников НКВД». Дежурные охранники в спецтюрьме тоже, бывало, по-людски относились к заключённым.

Из моих сокамерниц сперва осудили Полину Андреевну за клевету. Присудили три года лагерей. Она написала кассационную жалобу и до получения ответа сидела в камере с нами. Верховный суд утвердил приговор, Полину Андреевну перевели в домзак для дальнейшей отправки этапом в лагерь. Полина Андреевна была человеком светлым и сердечным, умела слушать и рассказывать. Сядем рядом с ней и говорим-говорим. Я вспоминала своё детство, она рассказывала о своём муже Васечке, погибшем в шахте, о детях. Случалось, что и всплакнём. «Что ж ты такая простофильная, – корила меня, – взяла и ляпнула первому попавшемуся, хочу, мол, контрреволюцией заниматься».

Без Полины Андреевны мне сделалось тоскливо. Осталась в камере вдвоём с Агнессой Антоновной. Та была погружена в себя, за день двух слов могла не произнести. Вскоре её увели на суд, и больше она в спецтюрьму не вернулась. Я осталась одна. На сердце было невыносимо тяжело, иногда казалось – лишусь ума.

Рейтинг@Mail.ru