bannerbannerbanner
Имплантация

Сергей Козлов
Имплантация

Эту врожденную уязвимость институциональных позиций АМПН остро ощутил и сформулировал Эрнест Ренан. Уже в своей записной книжке 1846 года 23-летний Ренан отмечал несовместимость «серьезного» понимания науки с манерой Гизо подчинять науку практическим интересам (см. ниже главу 3, с. 206). А в 1860‐х годах в статье о Французском Институте Ренан дает сжатую критику всей институциональной основы АМПН. Процитируем наиболее важный для нас пассаж:

Что касается философии, то об этой лакуне [об отсутствии особого подразделения философии в составе Французского Института в период до основания АМПН] не приходилось сильно сожалеть. Философия в наше время не является особой, отдельной наукой: она составляет общий дух всех наук. Довольно странно наличие в Институте секции из шести человек, которая называется «секцией философии». Во всяком случае, с некоторых точек зрения такая секция была бы более уместна в составе научной академии, чье призвание состоит в чисто теоретических изысканиях, нежели в рамках академии, составленной из должностных лиц, из политиков, из экономистов, из людей, занятых соображениями повседневной пользы и разработкой принципов общежития, потребных народам. ‹…› Что касается морали, то и здесь можно удивляться, глядя, как мораль рассматривают в качестве отдельной науки. Мораль не способна к прогрессу; в сфере морали не совершаются открытия. – Что же касается истории, то мы полагаем неудобным положение, при котором работа с подлинными документами отделяется от литературного и философского труда. Есть основания опасаться, что в будущем это приведет к раздроблению исторических изысканий на две отдельные отрасли: в одной будут компетентно работать палеографы, дипломатисты и филологи, а в другой – люди талантливые, но лишенные специальности. – Мы предпочитаем поэтому принципы разделения, применяемые в Берлинской академии, где наши две академии – надписей и моральных наук – составляют один общий класс, который можно назвать Академией наук о человечестве, в противоположность Академии наук о природе [Renan 1868, 128–129].

К мысли о пагубности институционального воздействия АМПН на развитие исторической науки Ренан возвращается и в очерке 1875 года «Гортензия Корню». Здесь «раздел исторических изысканий между Академией моральных и политических наук и Академией надписей и изящной словесности» назван в числе факторов, способствовавших понижению уровня исследовательских заведений во Франции в XIX веке [Renan 1947–1961, II, 1119–1120].

Если же обратиться к нашим дням и взглянуть на деятельность АМПН в долгосрочном масштабе, то и здесь мы видим признаки институционального фиаско. Процитируем искусствоведа и специалиста по рукописям Ренессанса Франсуа Фосье, автора книги «Французский Институт вчера и сегодня»:

Если дать определение деятельности различных секций Академии наук или Академии художеств было очень просто, то роль, которую играют различные секции Академии моральных и политических наук, остается размытой. Создается впечатление, что в конечном счете роль эта обусловлена самим набором ее членов, поскольку эта академия основывается на разнородном сочетании весьма различных лиц, отнесение которых к той или иной секции является порой случайным. Секция философии населена как философами, так и историками этой дисциплины, а равно и социологами. Секция морали и социологии, которая традиционно поставляла батальоны экзаменаторов для проверки работ, присылаемых на академические конкурсы, и батальоны ораторов для произнесения речей при вручении премий лауреатам этих конкурсов, теперь изменила свой облик: ныне ее ряды заполнены врачами, инженерами, бывшими государственными секретарями и философами. ‹…› Секция законодательства и права более однородна; в известной мере это секция благочестивых пожеланий и никем не слушаемых предостережений. ‹…› Секция политической экономии, с учетом тех экономистов, которые были зачислены в академию в качестве свободных членов, бесспорно является самой влиятельной в академии, даже если ее академическая деятельность сводится к минимуму. ‹…› Что касается секции истории и географии, то она занимает несколько особое место – во-первых, потому, что ее академическая деятельность является наиболее регулярной и систематичной; во-вторых же, потому, что она находится в неудобном положении, существенно отделяющем ее от остальной части академии. Как мы могли видеть, история во Французском Институте сводится к эрудиции или к историческим анекдотам; эрудиция является доменом Академии надписей и изящной словесности; исторические анекдоты скорее относятся к домену Французской академии. Поэтому ученые из секции истории и географии [АМПН] оказываются в межеумочном положении между этими двумя концепциями, которые не предусматривают места для них. Принадлежность к сообществу, составленному из моралистов, социологов и политических деятелей, заставила их попытаться назвать себя, как выразился один из них, [географ] Пьер Жорж [1909–2006], «специалистами по протеканию времени и по разделениям пространства». Такое определение остается достаточно смутным; тем не менее подобного рода мотивировки привели в 1884 году к избранию в Академию моральных и политических наук первого географа, Огюста Гимли, и к изъятию географии из ведения Академии наук. Историки же обозначили свою территорию хронологическими рамками и стали зачислять в свои ряды новых собратьев лишь в том случае, если те специализировались на периодах, идущих после XVI века. До Второй мировой войны такое распределение специальностей оставалось убедительным с историографической точки зрения: ученая история была достоянием древников и медиевистов; очень немногие эрудиты отваживались забредать в область новой и современной истории; эта область была владением политических мыслителей, которые видели в писании исторических трудов продолжение своей общественной жизни: таковы были в свое время Тьер, Гизо, Анри Мартен, а позднее – Эдуар Бонфу ‹…› Но за последние тридцать лет положение вещей сильно изменилось; новая и современная история стала вполне уважаемой отраслью исторической науки, она канонизирована как ученая дисциплина, которой занимаются все более многочисленные университетские профессоры; многие из этих специалистов достигли уже почтенного возраста и весьма желают стать членами Института. Объем секции, насчитывающей восемь членов, из которых три или четыре являются к тому же географами, решительно не позволяет должным образом почтить заслуги всех достойных, что, в свою очередь, ослабляет репутацию и аудиторию академии, которая вынуждена оставлять за своими стенами столько талантливых ученых. Это неприятное впечатление становится еще более неприятным, поскольку к нему добавляется ощущение, что если бы ты писал популярные книги по истории некоторых периодов, вызывающих интерес у публики, то у тебя было бы гораздо больше шансов стать членом Института – причем в этом случае ты попал бы не куда-нибудь, а в саму Французскую академию. Наконец, те весьма редкие историки, которые были избраны в Академию моральных и политических наук за свои специальные труды, – это университетские профессоры, по своему социальному происхождению, системе связей, образу жизни и финансовым средствам гораздо более близкие к своим коллегам из Академии надписей и изящной словесности, чем к дипломатам, политическим деятелям или экономистам, с которыми они соседствуют в своей академии. Отсюда возникает ощущение разорванности, которое иногда граничит с настоящим психологическим дискомфортом и которое завершается для членов исторической секции достаточно сильной изолированностью от прочих членов академии [Fossier 1987, 267–269].

Таким образом, понятие моральных и политических наук оказалось тупиковым. Все перспективное, что было в мечтаниях Кондорсе о «науках, предметом которых является сам человек», реализовалось помимо Академии моральных и политических наук. Успешное осуществление программы, намеченной у Кондорсе, началось лишь во второй половине XIX века: главным категориальным носителем этой программы стало понятие социальных наук; институциональными носителями этой программы стали в своей совокупности такие разные заведения, как Свободная школа политических наук, Национальный центр научных исследований, факультеты социологии, Четвертое отделение Практической школы высших исследований (ныне – Высшая школа социальных наук), а также и целый ряд периодических изданий (назовем лишь «Социологический ежегодник» и «Анналы»). Несмотря на то что понятие моральных и политических наук вот уже 177 лет как встроено в организационную матрицу Французского Института, невозможно сказать, что оно является частью базовой ценностно-функциональной матрицы французской культуры; по сравнению с элементами этой базовой матрицы (в частности, по сравнению с оппозицией lettres vs. sciences) понятие моральных и политических наук является слишком локальным, слишком размытым, слишком спорным. Оно было относительно бесспорным лишь для прогрессистски настроенной части французских интеллектуалов в период 1780–1830‐х годов. После этого периода понятие постепенно начинает восприниматься как сомнительное в самих своих основаниях.

Рассмотрим теперь в целом организационную структуру Французского Института по отношению к оппозиции lettres vs. sciences. Мы выносим за рамки нашего рассмотрения Академию художеств: она по определению не укладывается в пределы данной оппозиции. Положение остальных четырех академий Института по отношению к оппозиции lettres vs. sciences схематически отображено на двух нижеследующих таблицах. В первой таблице основанием классификации служит титульный (а в случае Французской академии – уставной) предмет занятий академии. Во второй таблице основанием классификации служит основная профессиональная принадлежность членов академии: принадлежат ли они к миру словесности или к миру наук. Подчеркнем важный ограничительный момент: обе таблицы отображают категоризацию, безусловно господствовавшую во французском культурном сознании к середине XIX века.

 

Таблица 2


Таблица 3


Порядок следования академий по вертикали отражает и их хронологическое старшинство (Французская академия – самая старая, АМПН – самая новая), и их престижность (Французская академия – наиболее престижная, АМПН – наименее престижная). Как можно видеть из таблицы, между самой старшей и самой младшей из академий существует известная симметрия в том отношении, что обе они являются медиаторами для противопоставления lettres vs. sciences. При этом медиация осуществляется двумя этими академиями по-разному (можно сказать, в зеркально обратных друг другу вариантах): Французская академия провозглашает уставным предметом своих занятий словесность и только словесность, но систематически зачисляет в свои ряды (наряду с литераторами) людей науки; АМПН же провозглашает уставным предметом своих занятий науки, но систематически зачисляет в свои ряды людей, принадлежащих к миру словесности. В качестве дополнительного и необязательного подтверждения этому последнему тезису приведем еще и констатацию С.-А. Летерье (относящуюся к периоду 1830–1850‐х годов): «Члены АМПН являются в первую очередь ораторами» [Leterrier 1995, 107].

Мы не будем в этом очерке рассматривать историю и роль Французской академии – наиболее широко известной из всех академий Института. Отметим лишь важнейшую идею, на которой строится вся ее идеология. Это идея совершенства французского языка – а совершенству французского языка могут служить все на нем пишущие, какого бы рода ни были их сочинения. Логичным следствием из этого постулата является систематическая практика, когда в число членов академии избираются ученые, отличающиеся высоким качеством стиля своих научных сочинений. Но следует подчеркнуть, что эта идеология примирения «словесности» с «науками» не всегда полностью разделялась самими учеными – избранниками Французской академии. Ярким примером здесь может служить великий физиолог Клод Бернар, ставший ее членом в 1868 году. В записной тетради Бернара мы находим следующую запись:

Литератор [un littérateur] – это человек, который приятно говорит, чтобы не сказать ничего. Ученый, который хорошо пишет, никогда не будет литератором, ибо он пишет не для того, чтобы писать, а для того, чтобы нечто сказать. Литератор – это человек, который должен жертвовать содержанием ради формы. Это изготовитель одежды, портной, который с равным успехом обряжает в свои платья и манекен, и великого человека [Bernard 1942, 95].

Прокомментируем теперь положение двух академий, воплощающих собой противопоставление lettres / sciences на обеих вышеприведенных таблицах.

Академия наук – единственная из академий Института, которая однозначно, без каких бы то ни было оговорок, двусмысленностей и без исторической изменчивости отождествляется с одним и тем же полюсом оппозиций lettres / sciences и hommes de lettres / hommes de sciences. Что касается Академии надписей и изящной словесности, то по отношению именно к этой академии был наиболее значим фактор исторической изменчивости: если в XVIII – первой половине XIX века французское культурное сознание безоговорочно относило членов этой академии к «словесникам», то в XX веке, особенно в последней его трети, некоторые ее члены позиционируют себя как представители «гуманитарных наук», подчеркнуто следующие максимально возможным в данной сфере требованиям научности; соответственно, они мыслят себя где-то в промежутке между категориями lettres и sciences. Заметим, что такая эволюция была как раз результатом деятельности героев нашей книги, делавших все для распространения идеалов «научности» на сферу «учености». Но если говорить о структурной позиции Академии надписей по состоянию на середину XIX века, то наши таблицы отражают тогдашнее положение вещей достаточно адекватно.

Хорошей иллюстрацией самосознания членов Академии надписей в 1860‐х годах может служить документ, опубликованный Михаэлем Вернером в 1990 году. Это письмо Гастона Париса (тогда – начинающего специалиста по романской филологии) к Эрнесту Ренану, написанное в начале 1866 года. Обстоятельства написания письма таковы. В 1865 году вышла в свет отдельной книгой докторская диссертация Гастона Париса «Поэтическая история Карла Великого», посвященная французским chansons de geste. После этого книга Париса была выдвинута на соискание Гоберовской премии, которую Академия надписей и изящной словесности ежегодно вручает за лучшее ученое изыскание по истории Франции или по предметам, связанным с историей Франции. Однако в ходе кулуарных обсуждений, предшествовавших заседаниям жюри, члены Академии надписей высказали в адрес книги Париса целый ряд серьезных замечаний. Эти замечания были разнообразны, но почти все они шли в одном направлении: книга Париса не удовлетворяла эстетическим критериям академии. Она не соответствовала требованиям, предъявлявшимся к ученому сочинению как к произведению изящной словесности. Ренан, отстаивавший в академии интересы Париса, немедленно сообщил ему об этих критических замечаниях, с тем чтобы Парис составил список ответов на них, который мог бы быть использован Ренаном в ходе заключительных обсуждений книги на заседаниях жюри. Ответы Париса на замечания Академии надписей как раз и содержатся в письме к Ренану, которое опубликовал М. Вернер. Приведем некоторые выдержки из этого письма.

Гастон Парис – Ренану, начало 1866 года:

Меня упрекают в том, что я приписываю средневековым поэмам слишком большую эстетическую ценность; но я указал на стр. 30, что я не буду заниматься эстетическим аспектом, что поэмы доставляют мне наслаждение, но что я не решаюсь рекомендовать их всеобщему вниманию; что моя работа в гораздо большей степени научная, чем литературная [que mon travail était scientifique beaucoup plus tôt que littéraire].

Я якобы непочтительно отозвался о Вергилии; но я всего лишь сказал (на стр. 160), что родина Вергилия и Тассо не породила эпопеи; при этом я не преминул сослаться в примечании на мнения столь компетентных судей, как Моммзен, Бернгарди и Рут. Заключать отсюда, что я не восхищаюсь талантом Вергилия, нелогично; еще раз повторяю, что я не хотел трактовать мой предмет со стороны словесности [du côté littéraire]; странно, что меня стремятся любой ценой заставить занять именно эту сторону. К другим наукам таких требований не предъявляют: натуралист сколько угодно может говорить, что такая-то разновидность розы не встречается в природе, а выращивается искусственно, и никто не подумает упрекать его в недостатке вкуса. Ученый [le savant] и словесник [le lettré] суть два разных человека, их цели и методы различны; я стремлюсь быть первым, зачем же меня хотят обязательно заставить быть вторым. ‹…›

Говорят, что моей книге якобы недостает порядка и метода. Я же, напротив, льщу себя иллюзией, что я-то как раз одним из первых привнес порядок и метод в подобные изыскания; если лица, совершенно чуждые данному предмету, и испытывают некоторые затруднения, очутившись среди множества фактов, которые я привожу, то люди, издавна изучавшие этот предмет, наоборот, впервые находят в моей книге путеводную нить, позволяющую им ориентироваться в этом лабиринте. Именно в этом и состоит полезная сторона моей работы: в ней сведены воедино и распределены по классам все подробности, которые раньше были разрознены. Почти всеми своими находками я обязан этой методе; свет на вещи проливается всегда благодаря сближению подробностей. ‹…›

Стилистические замечания я принимаю ‹…› Меня также упрекали в употреблении немецких выражений; они мне казались необходимыми; и все, кто занимается наукой, хорошо знают, что о науке надо говорить научно и что нельзя отказаться от короткого и ясного технического термина из чисто риторических соображений. Кроме того, Гоберовская премия за самое красноречивое сочинение по истории Франции присуждается Французской академией; Академия же надписей должна присуждать премию за самое ученое и самое глубокое сочинение; стало быть, стиль здесь имеет второстепенное значение [Paris 1990, 184–185].

Остается добавить, что аргументация Ренана убедила академиков, и Парис получил Гоберовскую премию. Вся эта история показывает, с одной стороны, сохранявшееся к 1866 году в Академии надписей и изящной словесности господство риторического и эстетического подхода к ученым изысканиям; с другой же стороны, становится очевидным, что унаследованные от прошлого ценностно-категориальные рамки не были абсолютно жесткими: они поддавались известной адаптации к новым веяниям. Но для проявления снисходительности к нарушителям жанровых приличий было необходимо – как показывает опять-таки этот случай – наличие благоприятного «субъективного фактора»: во-первых, у Гастона Париса был внутри академии красноречивый и влиятельный заступник в лице Ренана; во-вторых же – и важность этого обстоятельства трудно переоценить, – Гастон Парис был сыном одного из старейших на тот момент членов Академии надписей, Полена Париса. Гастон Парис был «наследником», одним из «своих» – и здесь уже не мог не сказаться фактор внутрикорпоративной солидарности, столь важный для функционирования французского общества в целом.

Глава 2
Мечта об университетской реформе

В 1966 году один из крупнейших французских интеллектуалов ХХ века, социолог и публицист Раймон Арон характеризовал нынешнее состояние французской университетской системы следующим выражением: «французские псевдоуниверситеты, какими их сделала история» [Aron 1966, 2]. В 1995 году, через тридцать без малого лет после Арона, не столь крупный, но все же весьма известный сегодня французский интеллектуал – философ и публицист Ален Рено – писал в предисловии к своей книге «Университетские революции» следующее:

Интересная страна – Франция: слова здесь имеют такую важность, что иногда они в конечном счете заменяют собой вещи или по крайней мере заставляют нас верить в существование этих вещей. На протяжении целого века (1793–1896) Франция ‹…› не имела «университетов» в том смысле, в котором университеты существовали в Германии или в Англии. Но появились ли университеты во Франции после того, как сам термин «университеты» снова был здесь введен в институциональный обиход? Данный вопрос заслуживает обсуждения; скажу больше: этой книгой автор как раз и хотел бы поспособствовать тому, чтобы подобное обсуждение открылось вновь – теперь, когда прошел целый век с того момента, как важность этой проблемы была осознана режимом Третьей республики [Renaut 1995a, 15–16].

Итак, «мнимость» французских университетов – это проблема, которая еще совсем недавно осознавалась во Франции как не снятая с повестки дня. Своими корнями эта проблема уходит в XIX век. Ниже мы как раз и рассмотрим попытки решения этой проблемы в XIX веке – с 1815 по 1896 год. Сюжет вроде бы выходит за рамки собственной темы нашей книги – и тем не менее мы должны посвятить ему отдельный очерк. Должны потому, что именно в мечте об университетской реформе впервые кристаллизовался запрос на пересмотр той институционально-ценностной матрицы, которую мы старались описать в предыдущей главе. В этих административных мечтаниях раньше всего возникает ориентация на ценностно-институциональное устройство немецкой культуры как на образец для подражания.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32  33  34  35  36  37  38 
Рейтинг@Mail.ru