bannerbannerbanner
Девочка из Аушвица. Реальная история надежды, любви и потери

Сара Лейбовиц
Девочка из Аушвица. Реальная история надежды, любви и потери

Дым из крематория
Сара Лейбовиц

На исходе первой ночи нас снова разбудили. Первые солнечные лучи пробивались сквозь крошечные окошки блока. Первое утро в Аушвице. По команде старшины, которая вечно кричала на нас, я спрыгнула с нар на землю, думая, что сейчас нам велят сменить одежду. Все четыре сотни заключенных были в одинаковых серых платьях из мешковины, но никто, похоже, не позаботился о смене одежды для нас. Я уже поняла, что в лагере не спят в ночных сорочках или пижамах, но мне было трудно смириться с тем, что придется проходить весь день в тех же вещах, в которых мы спали.

Мы спрашивали друг у друга: «А где вода?», «Где туалеты?». Этого никто не знал. Заместительницы старшины кричали: «Сейчас же на улицу, на перекличку. Построиться колоннами по пять!» Они размахивали во все стороны плетками из полосок кожи. Любой, кто делал неверный шаг или произносил лишнее слово, тут же получал удар такой плеткой.

Мы стояли в строю около двух часов. Тем временем старшина с заместительницами спокойно завтракали. Так продолжалось, пока не пришла немка-офицер. Гизи и ее заместительницы выскочили наружу приветствовать ее.

Они начали пересчитывать нас, а потом скомандовали: «Сесть!»

Мы были поражены – садиться прямо в грязь? Без травы и без одеяла?

Несколько часов мы сидели на голой земле. В конце концов нам раздали кружки горячего напитка. Я была первой в колонне по пять, и поэтому первая получила свою кружку и пригубила из нее. Женщина из другого ряда заметила, что напиток зеленоватого цвета и странно пахнет. Она начала шептать:

– Не пейте его, он зеленый. Я читала в книге, что у ядов зеленый цвет.

Мы в панике уставились на нее. Я была уверена, что отпила яд и в следующую секунду умру. Внезапно мне стало ясно, что в этом лагере людей травят, убивают и жгут. Все смотрели на меня и спрашивали: «Тебе не больно?», «Не тошнит?», «Как ты себя чувствуешь?».

Я чувствовала себя ужасно. Вместе с остальными я ждала, что вот-вот наступит моя смерть, но время шло и ничего не происходило, поэтому мы поняли, что яда в кружке нет. Просто в Аушвице так выглядел и пах чай.

Примерно в одиннадцать утра нас отвели в туалеты. До тех пор любого, кто не мог сдержать мочеиспускание или испражнение, ожидал удар кнутом по лицу. Когда нас привели в туалет, я была в шоке. Туалет заменяла длинная бетонная полоса шириной в метр десять – метр двадцать, в которой на расстоянии полметра друг от друга были сделаны отверстия. Мы поверить не могли, что человеческим существам предлагается справлять нужду в подобных условиях – без перегородок между кабинками, без сидений, без воды и без бумаги. Это было бесчеловечно. Невообразимо.

Нам велели рассаживаться. Тех, кто не подчинился, били. Так брали под контроль наши души, наши тела – даже нашу нужду.

Когда мы вернулись в блок, женщины начали спрашивать старшину и заместительниц: «Где моя мать?», «Где мои дети?», «Где моя семья?».

Старшина ответила нам:

– Видите дым над той трубой? Это не пекарня, как вы подумали, а крематорий. Этот дым и есть ваши семьи.

Никто из нас не понял, о чем она говорит. Мы подумали, она хочет напугать нас.

– Их сожгли в этом крематории. Вы никогда их больше не увидите, и вы должны это знать, – сказала она.

Без малейшей паузы Гизи продолжила объяснять нам правила лагеря. Она сказала, что перекличка называется zahlappell. Заключенных пересчитывают каждое утро перед работой, во время работы и по возвращении с работы в блок.

Шли дни, и слова старшины про крематорий продолжали преследовать нас. Сначала никто ей не поверил. Женщины перешептывались о том, что старшина и заместительницы запугивают нас, чтобы отомстить за собственные страдания, перенесенные здесь. Но постепенно понимание просочилось к нам в головы, проникло в наши сердца и души. Сначала одна девочка вдруг заплакала тихонько и горько: «О Бог мой, они сожгли мою маму, отца, брата, сестру, бабушку…» Потом другая разразилась слезами, за ней третья, четвертая. К наступлению Шаббата мы все плакали от осознания того, что наши семьи мертвы. Я глубоко скорбела и боялась, что единственная осталась в живых из всей моей родни.

Теперь мы понимали, что значил тот плач, который мы услышали в первый день. Мы стояли большой группой, в рядах по пять девушек, и внезапно до нас донеслись всхлипы. Я тогда не разобрала голосов, но кто-то настаивал, что слышит Шма Исраэль[4]. Начали ходить разговоры, что каждый день тысячи евреев отводят в душевые, но вместо воды в душ подают газ, который убивает их. Потом трупы сжигают в крематории, и дым, поднимающийся из труб, – это действительно их тела, сожженные и улетающие к небу в виде дыма, как и говорила Гизи.

Момент, когда я поняла это, был самым страшным в моей жизни. Я оказалась в месте еще более ужасном, чем могла себе вообразить.

Воспоминания о моих любимых родителях
Сара Лейбовиц

В последующие дни я молча скорбела о смерти моей семьи. Мысленным взором я видела отца, сидящего в Шаббат за столом, мою мать, подающую аппетитные блюда, вкус которых мне никогда не забыть, и моих младших братьев с их очаровательными личиками – как они сидят вокруг стола и поют праздничные песни вместе с отцом. Мое сердце разрывалось от мысли, что их больше нет на свете. Я не могла смириться с тем, что никогда их не увижу. Мне хотелось, чтобы кто-нибудь встряхнул меня и разбудил от этого ужасного сна.

По ночам, лежа на холодных твердых досках, прежде чем впасть в бесчувственный ступор, пронизанный тоской, я сама себе рассказывала истории из дома. В их числе была история о том, как познакомились мои мать и отец – ее я в детстве любила слушать больше всего.

Мой отец, Якоб, был восьмым из девяти детей. Моя мать, Блима, тоже была восьмой из девятерых. Вот первое, что их объединяло. Они жили в соседних деревнях в Карпатском регионе – мой отец в Богровице, а мать в Комяте, – но в детстве никогда не встречались.

Мой отец родился в 1900 году в семье Гершковицей, богатых людей, владевших несколькими лесами. В четырнадцать лет родители отправили его учиться в знаменитую иешиву[5] Галанта в Словакии. Родители сняли ему комнату в доме одной вдовы; как все студенты иешивы в те времена ужинал он по очереди в разных еврейских семьях, живших поблизости. Этот обычай назывался «дни».

В комнате, которую отец снимал у вдовы, было две кровати, и вторую занимал Шмая Гелб, брат моей матери, на четыре года старше нее. Мой отец со Шмаей отлично ладили; они стали хорошими друзьями. Родители давали отцу деньги на еду – помимо ужинов в гостях, – и каждый раз, идя в булочную, отец обязательно покупал булочки и для своих друзей, многие из которых, включая Шмаю, были из небогатых семейств.

В начале каждого месяца мать отправляла в иешиву слугу с корзиной, где лежали пирог и деньги на следующий месяц. Но, покупая угощение для друзей, отец нередко оказывался на мели задолго до того, как прибывала посылка.

Отец и Шмая учились вместе три года. Потом, когда отцу исполнилось семнадцать, он перевелся в другую иешиву. Хотя тогда шла Первая мировая война, его богатые родители внесли выкуп, чтобы его не призвали в армию.

Во время войны финансовое положение семьи Гелб из Комята ухудшилось. Шмае пришлось прекратить учебу в иешиве Галанта и вернуться домой, чтобы помогать родным. Некоторые из детей Гелб уже женились или вышли замуж, но ситуация с деньгами оставалась непростой. Мой дед, Элиезер Гелб, был вынужден переехать в Америку, чтобы прокормить семью. Он работал там учителем в хедере[6], жил впроголодь и по копейке собирал деньги. Мой дед просил бабушку собрать вещи, взять всех детей, что еще жили с ней, и перебраться к нему в США, но бабушка Хана-Дебора отказывалась покидать Комят.

Три года спустя дед вернулся из Америки с деньгами, которые смог накопить, и открыл в Комяте текстильную лавку. Бабушка была очень одаренная и прекрасно шила, поэтому несколько лет их дело преуспевало.

Однажды дед поехал в город купить ткани. Чтобы вернуться в деревню, он нанял телегу и нагрузил ее рулонами тканей. По дороге случилась авария: мой дед упал с телеги и погиб. Ему было пятьдесят шесть лет. Моя бабушка с дочерьми ждали его всю ночь, а на следующее утро им сообщили о трагедии.

Все в округе узнали о смерти Элиезера Гелба. Люди приходили утешить скорбящих, включая моего отца, которому тогда было двадцать три года. Пришел и его хороший друг Шмая. Стоило ему войти в дом, как мой отец заметил сестру своего друга, Блиму, красивую семнадцатилетнюю девушку с прекрасным характером, и влюбился в нее с первого взгляда. На следующий день он начал ухаживать за мамой – послал семье Гелб огромную корзину с фруктами и овощами. В пятницу он прислал со слугой пирог и халу. Вдова с дочерьми спросили, что за юноша присылает им продукты, и Шмая рассказал бабушке, что это его хороший друг из иешивы и что он ухаживает за Блимой. Когда отец в следующий раз явился с визитом, бабушка увидела симпатичного юношу с карими глазами и ямочками на щеках, очень воспитанного и улыбчивого. Он был также образованным, сообразительным, энергичным, богатым и уважаемым.

 

Семьи начали обсуждать брак. Они попросили Шмиля Аврама из Богровица, состоявшего в родстве с обеими сторонами (а также с Шейви Аврам, моей подругой из Комята, которая оказалась со мной в Аушвице), договориться об условиях. Приданого за мамой не давали, поскольку все товары из телеги после аварии были украдены, так что семья Гелб осталась без гроша. Но моего отца приданое не интересовало, и они с мамой все равно заключили помолвку.

Мои родители поженились в 1925 году, а три года спустя родилась я. Мое еврейское имя Сара. Мое чешское имя было Сарена, и так меня называли в школе. Когда мои чешские учителя и товарищи хотели обратиться ко мне ласково, то говорили Саренка. Моя семья и еврейские знакомые звали меня Сури или Сурико.

Мои мать и отец очень любили друг друга, и отец всегда разговаривал с мамой ласково. В вечер Шаббата отец спрашивал нас: «Ну что, дети, скажите мне правду. Разве не хорошую мать я для вас выбрал?»

Моя мама была отличной рукодельницей, как и ее мать, Хана-Дебора; она вышивала и вязала крючком большие кружевные шторы, которые висели у нас в гостиной, а также скатерти, салфетки, наволочки и простыни. Каждый раз, когда маме делали комплимент за отличную работу, отец замечал: «А чего вы ожидали? Она очень талантливая».

Отец играл на скрипке. Ребенком он выучился играть у цыган, которые выступали на еврейских свадьбах. Они жили у подножия горы, на склоне которой стояла деревня Богровиц, и отец спускался вниз, к ним в табор, где цыгане учили его играть на скрипке. Потом старшие сестры купили ему собственную скрипку, и когда он женился и переехал в Комят, то привез скрипку с собой. Каждую субботу по вечерам после Шаббата он доставал ее, и мы, дети, пели и танцевали под его музыку. После того как отец заканчивал играть, он клал скрипку в матерчатый чехол и вешал его на стену в гостиной. Когда мы уходили из дома в гетто, он оставил скрипку висеть на стене. Если эта скрипка еще существует, кто знает, в чьи руки она могла попасть?

Мои родители обновили старый дом Гелбов, номер 470 по улице Мазарика в Комяте. Эта улица вела к еврейскому кладбищу. Родители купили хорошую древесину и выстроили большой красивый дом с крыльцом и садом, а еще пристройку с отдельным входом для бабушки Ханы-Деборы. Позднее дедушка Азриель-Цви Гершковиц, отец моего отца, тоже переехал жить к нам после смерти жены.

Мой отец восстановил лавку, принадлежавшую нашей семье, и превратил ее в зеленную[7]. Кроме того, он нанимался на запашку и сбор урожая, где надзирал за работниками-неевреями. Мой отец с братьями владели молотилкой, которая тоже приносила родителям доход.

В 1942 году наше свидетельство на управление зеленной отозвали, потому что мы были евреями, и владение ею передали соседям-неевреям из нашей деревни. В то время я и представить не могла, что семьдесят лет спустя вернусь и увижу лавку ровно на том же месте в Комяте, на земле, отнятой у нашей семьи.

Когда родители столкнулись с финансовыми трудностями после начала Второй мировой войны, отец с братьями спилили часть леса, который унаследовали от своих родителей, продали и посадили там новые деревья.

Семья, в которой я росла, всегда помогала другим людям. Отец состоял в Похоронном обществе и участвовал во всех еврейских похоронах в деревне. Он изучал Мишну[8] в «Обществе Мишны» в деревне, и я помню, сколько праздников состоялось в нашем доме, когда заканчивалась очередная глава Мишны или Гемары[9]. Помню, что наш дом был открыт для всех и что мы принимали у себя раввинов и странствующих проповедников, которые проезжали через деревню.

Бабушка Хана-Дебора, мать моей матери, была глубоко религиозной и очень доброй. Она родилась в Комяте у Блюмы и Шмаи Кляйнов, и ее отец был иудейским судьей.

В один холодный зимний день, когда я была еще ребенком, отец утром, пока я не ушла в школу, подозвал меня к себе. Он вытащил из кармана деньги и попросил заглянуть к одной семье в деревне:

– Постучи в дверь, войди, поздоровайся, положи деньги на стол и уходи, не говоря ничего больше. Держи это в секрете и никому не рассказывай.

В обед, когда я вернулась домой из школы, меня подозвала мама: она дала мне корзину с продуктами и шепнула, чтобы я сходила к той же семье. Мама сказала:

– Постучи в дверь, поздоровайся, поставь корзину и уходи, не говоря ничего больше, потому что это секрет.

Я выполнила мамину просьбу. Ближе к вечеру бабушка Хана-Дебора подозвала меня, дала корзину с едой, прикрытую салфеткой, и попросила сходить в ту же семью. Она сказала:

– Постучи в дверь, поздоровайся, поставь корзину и уходи. Никому не рассказывай, потому что это секрет.

Я ответила бабушке:

– Да все в порядке. Вам не надо хранить это в тайне друг от друга. Поэтому в следующий раз договоритесь между собой, чтобы я за один раз отнесла и деньги, и две корзины…

Бабушка Хана-Дебора заботилась об одной девочке из нашей деревни по имени Хавале, у которой умер отец. Хавале жила с бабушкой, и та воспитывала ее, а потом выдала замуж. Мне было примерно двенадцать лет, когда Хавале вышла замуж, и я помню, как сильно бабушка ее любила. После свадьбы Хавале с семьей поселилась в конце нашей улицы. Ее увезли в Аушвиц вместе с нами, и там она погибла и ее дети тоже.

Бабушка Хана-Дебора умерла в 1942 году, и ей повезло быть похороненной в Комяте рядом с родителями и мужем. Ее могила до сих пор там.

Желание переехать на Землю Израиля[10] витало в воздухе, которым мы дышали у себя дома. Мы знали, что наша судьба – перебраться туда, но не прямо сейчас. Когда придет время, в нужный момент. У нас было двое кузенов, которые жили там, и я знала их адреса наизусть и часто представляла, как мы тоже там живем.

Как-то в Шаббат в 1943 году мой отец пришел домой из синагоги в небывалом восторге. Он позвал нас посмотреть в окно, и мы увидели батальон из нескольких сот еврейских солдат, который обосновался на нашем занесенном снегом дворе. Их насильно призвали в венгерскую армию и отправили на принудительные работы. Солдаты укрылись под нашим навесом, который защищал поленницу во дворе. Отец восторженно восклицал: «Дети, дети! Вы можете поверить, что у нас во дворе еврейские солдаты? Еврейские солдаты! Это как армия, которая будет у нас на Земле Израиля! Скоро, очень скоро мы все переедем на Землю Израиля!»

Мой отец благословил для солдат вино на Шаббат и устроил в их честь всеобщий молебен. Мы выходили поговорить с ними, и многие евреи из деревни являлись побеседовать с еврейскими солдатами. Родители взяли наш ужин и роздали солдатам, наши соседи тоже поделились с ними угощением. В тот Шаббат мы ели только хлеб, окунув его в молоко, но были страшно горды тем, что принимаем у себя еврейских солдат. Солдаты оставались у нас еще почти четыре недели.

Братья и сестры отца и большинство братьев и сестер мамы жили со своими семьями в Комяте или в соседних деревнях. Мы часто виделись с ними, и я слышала истории про каждого из них. Например, историю про Шейви, младшую сестру моей мамы, которая в юности славилась своей красотой. Однажды высокий, богатый христианин из Комята пришел в лавку моей бабушки и сказал ей: «Если нальете мне рюмку водки, я открою вам секрет».

Бабушка налила ему водки, и он сказал, что, даже рискуя, что его застрелят, он непременно поцелует Шейви, проходя мимо нее. Перепуганная бабушка в тот же вечер снарядила повозку, чтобы отправить Шейви в другую деревню, Богровиц. Снова призвали Давида Шмиля Аврама и попросили его найти для Шейви мужа. На этот раз он предложил своего племянника. Так Шейви вышла замуж за Хаима-Аншеля Вайсса из деревни Урдо, недалеко от Комята. Семья Хаима-Аншеля была очень богатая. У них были бескрайние поля пшеницы, табака, кукурузы и картофеля, и у каждого поля имелось собственное название. Год спустя Шейви родила их первого сына, Израиля, который был на несколько месяцев старше меня.

В те полные ужаса ночи в карантинном блоке в Аушвице я думала о своей семье, с отцовской и материнской стороны, – о том, что они, скорее всего, тоже едут сейчас в товарных вагонах в Аушвиц, как мы. Мы были в одном из первых поездов, на которых венгерских евреев отправляли в Аушвиц, и потому некоторым из нас сохранили жизнь, отправив на принудительные работы. Но, по слухам, в мае 1944-го Аушвиц оказался переполнен, и потому всех, кто прибывал после нас, посылали прямиком в газовые камеры, ведь рабочая сила больше была не нужна.

Каждое утро и вечер, когда мы стояли на перекличке во дворе карантинного блока, я наблюдала, как густой черный дым поднимается из трубы крематория. В те недели он работал днем и ночью, и я понимала, что среди тех, кого убили и чьи тела сжигают, так что дым улетает в небо, находились мои тети и дяди, и кузены.

Со временем я удостоверилась, что была права. 1 июня 1944 года, а потом на следующий день бо́льшая часть моей родни приехала в Аушвиц и сразу попала в газовые камеры. Практически никто из них не выжил. Младшей сестре моей мамы, Шейви, было тогда тридцать пять лет, она оказалась в Аушвице с мужем и их семерыми детьми – Израилем, Элиезером, Давидом-Мелехом, Яковом-Хиршем, Блюмой, Шаломом и двухлетней Ханой-Деборой, которая родилась после смерти моей бабушки и была названа в ее честь. Стоило им ступить на землю Аушвица, как для них был подписан смертный приговор.

В те первые две недели в Аушвице моя душа разрывалась между скорбью по утраченной семье и стремлением бороться за собственное выживание.

Я в яме

 
Я в яме, и я кричу.
Если я кричу – я жива.
Если я жива – почему я в яме?
Моя семья и друзья не в яме,
И их нет в живых.
Я слышала их последний плач.
Они не умерли и не были похоронены.
Нет, их отравили и задушили.
Я не хоронила моих любимых,
Я не скорбела, не плакала,
Не отдавала свою одежду[11],
Не сидела шиву[12] по ним,
Не произносила Кадиш[13] по ним.
Не было мертвого тела, не было похорон.
Я не поставила надгробия, потому что не было могилы.
Я несу память о них с собой.
Судьба избрала меня,
Чтобы рассказать их историю.
Потому я воспеваю их и рассказываю их историю.
Рассказываю историю и говорю
О страшном преступлении,
И заново проживаю его
В тревоге за будущие поколения.
Я обращаюсь к юношеству
И прошу продолжать рассказывать эту историю,
Помнить и никогда не забывать,
И никогда не прощать!
Молитесь Небу и желайте,
Чтобы добро и благословение снизошли на народ Израиля,
На государство Израиль, на Землю Израиль. Да будет на то воля Его.
 
4«Слушай, Израиль». В иудейской традиции эту молитву произносят, готовясь умереть, – «Слушай, Израиль: Господь – Бог наш, Господь – один».
5Семинария, где юноши изучают Тору.
6Начальная школа, совмещенная с детским садом, где детей учат Торе.
7Зеленная (устар.) – лавка, магазинчик, где торговали зеленью. (Прим. ред.)
8Первый письменный сборник иудейских изустных законов, составленный в III веке нашей эры.
9Также известна как Талмуд: Комментарии к Мишне. Существуют две версии Гемары: одна опубликована между 350–450 годами н. э. и другая около 500 года н. э.
10Земля Израиля, также Земля обетованная – исторический термин и понятие в иудаизме и христианстве, относящееся к региону, тесно связанному с современным государством Израиль, от библейских времен до наших дней.
11Евреи отдают свою одежду (обычно рубашку), узнав о смерти члена семьи.
12Евреи соблюдают семидневный период траура после смерти члена семьи. Он называется «сидячей шивой», потому что скорбящие сидят на низких табуретах или на земле.
13Кадиш: от корня, означающего «святой». Кадиш – заупокойная молитва, которую евреи произносят в течение 11 месяцев после смерти родителя, а затем ежегодно, в годовщину смерти.
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16 
Рейтинг@Mail.ru