Немногим более века (с 1809 года) Финляндия входила в состав Российской империи, и её столица имела тогда два названия: финское – Хельсинки, и шведское – Гельсингфорс, долгое время наиболее употребляемое. Несмотря на формальное подчинение Санкт-Петербургу, Великое княжество Финляндское имело особый статус, сохраняло внутреннюю автономию и этим привлекало оппозиционные политические партии и движения.
В декабре 1904-го в Гельсингфорсе состоялась конференция российских и польских сионистов, обсуждавшая вопросы организации еврейской жизни в странах диаспоры. Вместе с делегатами из Одессы и Варшавы, двух центров сионистского движения, Жаботинский участвовал в разработке её программы. Впервые ему, 25-летнему юноше, поручили выступить с докладом на конференции, проходившей в полном согласии всех фракций сионистского движения, и он гордился воодушевлением, наблюдаемым им впервые – сплочённостью и единством, редким для еврейства.
Подготавливая доклад, он пришёл к выводу, что борьбу за права евреев в галуте[8] сионисты должны вести отдельно, но под своим знаменем, и предложил возложить на них дополнительную задачу: организовать еврейство и создать предварительные условия для ликвидации диаспоры. «Что такое национальная автономия в галуте? – писал он. – Это не что иное, как организация всего народа с помощью официально предоставленных возможностей… И что сделает народ, когда сорганизуется? То, чего покойный Герцль хотел добиться посредством ограниченной организации: он осуществит возвращение в Сион. Национальные права в изгнании – это не что иное, как «организация Исхода».
На этой конференции он уяснил, что «нет ещё еврейской политики, наше положение и наши нужды не имеют ещё прецедента, моё поколение – поколение зачинателей, и нам создавать государствоведение Израиля, от алеф до тав, и то же относится к сионизму, в особенности к сионизму».
Гельсингфорсскую программу Жаботинский считал вершиной своей сионистской молодости. Она подверглась резкой критике со стороны бундовцев, язвивших, что её авторы вошли в противоречие с сионистскими принципами. Они вопрошали: «Если национальное возрождение возможно и в галуте, то к чему возвращение в Сион?» Были возражения и со стороны сионистов, опасавшихся, что программа отвлечёт еврейские массы от основных задач сионизма.
Гельсингфорсскую конференцию Жаботинский вспоминал тепло и никогда не сравнивал с всемирными сионистскими конгрессами, которые, кроме шестого, он не любил, вечно пребывая в оппозиции: «Неприкаянным чужаком слонялся я на них, и по сей день для меня нравственная пытка одна мысль, что когда-нибудь я буду вынужден принять в них снова участие… Конференции ревизионистов и слёты Бейтара я очень люблю, но всё же нет сионистского воспоминания более милого моему сердцу, чем воспоминание о Гельсингфорсской конференции. Причина этого, вероятно, в том, что пафос ревизионистов и бейтарцев смешан с горечью, ибо наша борьба теперь – борьба с нашими братьями-сионистами, и всё, что обновляется на наших съездах, – суровый приговор тому, что дорого им. Тогда, в Гельсингфорсе, плечом к плечу, рука в руку стояли мы, все ветви сионистского движения России, этого центра мирового сионизма, и всё, что мы провозглашали, провозглашалось от имени всех нас».
И вновь Одесса, октябрь, теперь уже 1907 года. Когда-то Владимир пленил сердце десятилетней девочки Анны Гальпериной, изысканно назвав её «мадемуазель». Теперь, когда она выросла, он повёл Анну под хупу.
С улыбкой вспоминает Жаботинский, что по еврейским законам не было надобности в свадебной церемонии. За семь лет до официального бракосочетания в синагоге (будущей невесте было 15 лет, а ему 20), на студенческой вечеринке в доме своего товарища, старшего брата Ани, он вручил ей золотую монету, оставшуюся от гонорара, полученного в тот день в «Одесских Новостях», и в присутствии всех сказал: «Теперь ты посвящена мне этой монетой согласно вере Моисея и Израиля».
Все восприняли серьёзно его слова. Присутствующий на вечеринке отец одного из его товарищей, верующий еврей, строго покачал головой и предостерёг Аню, что она должна будет потребовать развод, если впоследствии надумает вступить в иной брак.
Свадебная церемония была короткой. После благословения раввина жених надел кольцо на палец невесты и произнёс на иврите: «Вот ты и посвящена мне по закону Моше и Израиля», повторив в своём сердце обет: «А я посвящён тебе», – и вместо свадебного путешествия из синагоги отправился на собрание избирателей.
Женитьба состоялась в разгар избирательной кампании, буквально за несколько дней до выборов в Государственную Думу III созыва. Когда стало ясно, что попытка баллотироваться в Думу закончилась неудачей, молодожёны приняли решение разъехаться для продолжения учёбы.
Совместную поездку в поезде до Берлина условно можно считать свадебным путешествием. Затем супруги разъехались: Анна – во Францию, изучать в Нанси агрономию, а Владимир отправился в Вену, где прожил по июнь 1908-го, ни с кем не встречаясь и, за редким исключением, не посещая сионистских собраний. В библиотеках он изучал книги по «национальному вопросу» (научился читать по-чешски и по-хорватски) и из каждой прочитанной книги или брошюры делал выписки на иврите. Языки давались ему легко, он в совершенстве владел итальянским, английским, немецким и французским языками и, конечно же, ивритом. Из школьной программы он знал латинский и древнегреческий. Овладеть новым языком не представляло труда.
Рождение ребёнка супруги отложили на три года до завершения образования жены.
…Их брак длился тридцать три года, из которых вместе прожито менее трети. Может показаться странным, что они годами жили в разлуке, но не всегда жена солдата следует за мужем на поля сражений. И хоть настоящая война, в которой Жаботинский в мундире офицера британской армии отправится отвоёвывать Палестину, будет всего лишь одна, было много баталий, требующих переезда из города в город, из одной страны в другую, и непосильных для женщины физических нагрузок, несовместимых со спокойной семейной жизнью. Так, в 37-летнем возрасте Жаботинский записался солдатом в еврейский легион и, освобождая Палестину, участвовал в боевых действиях, в которых, кроме вражеских пуль, вторым смертоносным противником была малярия. Из батальона в 800 человек, выступивших в поход, вернулось после победы 150. Сорок жертв малярии, вспоминал Жаботинский, «так и не поднялись, и теперь они спят на военном кладбище в Иерусалиме, на горе Елеонской, под знаком шестиконечной звезды».
Он терзался, что вынужден находиться вдали от жены и сына, что не всегда может их обеспечить, но изменить свою жизнь не мог. Когда дело касалось национальной идеи, не раздумывая, он бросался в сраженье, жертвуя личной жизнью и литературным творчеством. Он оставался скитальцем, лёгким на подъём, не имевшим постоянного дома ни в 30 лет, ни в 40, ни в 50 (до 60-ти не дожил двух месяцев).
Он объяснил походный образ жизни в статье «Активизм», написанной в 1916 году, и привёл слова Герцля, высказанные в частной беседе: «В Торе сказано, что человек, который только что построил себе дом, не годен в солдаты». «Герцль опасался, – писал Жаботинский, – что этот дом превратится в самоцель; его мебель, его обои, постельное белье и всё «домашнее», подобранное с такой гармонией, станут в его глазах более ценными, чем сама конечная цель, и, когда придёт решающий момент… выяснится, что всё «домашнее» превратилось в свинцовый груз, отягощающий наши ноги, и веревку, связывающую наши руки».
Обузы в виде постоянного дома, за который он бы цеплялся, у Жаботинского не было, в любой момент он готов был надеть солдатские сапоги. Его жена – «ангел» (его слова), которую он любил и боготворил, ангел вдвойне, потому как согласилась с его образом жизни, наверняка понимая (или предполагая), что во время длительных разлук, когда супруги вынужденно жили в разных странах, у него могли быть короткие увлечения и интимные связи. На них она закрыла глаза.
Дав обет не описывать частную жизнь, Жаботинский не рассказывает о взаимоотношениях с женой, тревогах, волнениях, – разумеется, письма Пушкина к Наталье Гончаровой не менее интересны, чем повести «Белкина», и почитателю Жаботинского интересны все аспекты его жизни, но он чётко провёл черту, разграничив личную и общественную жизнь. Но его «Мадригал» жене – жемчужина интимной лирики, открывающая перед нами другого Жаботинского, романтика:
«Стихи – другим», вы мне сказали раз,
«А для меня и вдохновенье немо?»
Но, может быть, вся жизнь моя – поэма,
И каждый лист в ней говорит о вас…
Я допишу, за час до переправы,
Поэмы той последние октавы…
И будет там вся быль моих скитаний,
Все родины, все десять языков,
Шуршание знамён и женских тканей,
Блеск эполет и грязь тюремной рвани,
Народный плеск и гомон кабаков:
Мой псевдоним и жизнь моя – «Качели»…
Но не забудь: куда б ни залетели,
Качелям путь – вокруг одной черты:
И ось моих метаний – вечно ты».
После этих строк тяжело возвращаться к сухому повествованию.
Между женитьбой, Веной и рождением сына в жизни Жаботинского был период сионисткой пропагандистской деятельности, обозначенный в мемуарах одним словом: «Константинополь». В дальнейшем он оказался важным для оценки политической ситуации, изменившейся с началом Первой мировой войны и приведшей к борьбе за создание еврейского легиона.
В июле 1908-го в Турции произошла Младотурецкая революция. Владимир Жаботинский и Давид Грин отнеслись к ней по-разному – при оценке ситуации сказалась шестилетняя разница в возрасте (28 против 22), а также жизненный и политический опыт, которого у Жаботинского было побольше.
Младотурки, опираясь на офицерство и зарождающуюся буржуазию, восстали против самодержавной власти султана. Победив, они обещали осуществить либеральные реформы и создать конституционное государственное устройство. Остро нуждаясь в международном признании, младотурки раздавали щедрые обещания – сионистам намекнули, что не станут противиться еврейской иммиграции в Палестину, и ради возвращения в Палестину русские сионисты, воспротивившиеся «плану Уганды» и своим упорством едва не расколовшие Сионистский конгресс, воспрянули духом и решили воспользоваться, как им казалось, удачно складывающейся конъюнктурой.
Российское общество взволновали турецкие события. Оно сочувствовало армянам, пострадавшим от резни в предыдущем десятилетии, и мечтало о предоставлении независимости православным балканским странам. С Турцией Россия конфликтовала на протяжении двух веков, завоёвывая северное Причерноморье. Русских царей, едва был спущен на воду черноморский флот и адмирал Ушаков одержал первые победы в морских сражениях, соблазняли ключи к проливам, хранящиеся на поясе у султана, – и Санкт-Петербург желал знать (не только по дипломатическим каналам), как революция и смена власти отразятся на российско-турецких отношениях.
В пору, когда не было радио, телевидения и Интернета и единственным источником информации служило печатное слово, хорошие репортеры были на вес золота. Некая петербургская газета (её название Жаботинский в мемуарах не упоминает) предложила ему выехать в Константинополь и в качестве корреспондента освещать политические события. Это совпало с планами сионистов.
Жаботинский побывал в Константинополе, перезнакомился со многими министрами, наговорившими двадцать коробов обещаний, и воспользовался возможностью впервые посетить Палестину. В Россию он вернулся весной 1909-го, ненадолго задержался в Одессе и уехал с докладом в Вильно (нынешний Вильнюс), в расположение штаб-квартиры Центрального комитета сионистов России.
Его доклад о положении в Турции произвёл на членов Центрального комитета огромное впечатление. Заявления министров, пышными речами расточавших «восточные сладости» и клявшихся, что «отныне нет отличия между турком, греком и армянином», русские сионисты восприняли как знак того, что скоро на еврейской улице будет праздник и станет возможной не только алия, но даже и автономия. Они помнили, как десять лет назад, отказывая Герцлю в разрешении покупать в Палестине землю, султан ответил – некоторые теперь злословили, сам себе «накаркал»: «Если будут когда-нибудь делить мою империю, возможно, вы получите Палестину даром». До самой кончины Теодор Герцль верил, что будь у него больше денег, с султаном они бы «ударили по рукам». И теперь, когда политическая ситуация в Турции изменилась, русские сионисты, окрыленные сладкими речами, поверили: в Константинополе для сионизма настал звёздный час. С младотурками можно договориться!
Для контактов с новыми лидерами страны русские сионисты решили открыть в Константинополе политическое бюро, срочно организовали сбор денег и отдали собранные средства в распоряжение Давида Вольфсона, преемника Герцля на посту президента Всемирной сионистской организации. Вольфсон выехал в Константинополь. В помощь к нему центральный комитет делегировал Жаботинского. Посовещавшись, они выработали план действий. Официальным прикрытием стал издательский центр. В качестве издателей Жаботинский и Вольфсон курировали выпуск сионистских газет – ежедневную газету на французском языке «Младотурок» и три еженедельника: на французском языке – «Л’Орор», на испанском – «Эль худео», на иврите – «Гамевассер».
Это видимая часть айсберга. Невидимая часть представлялась достаточно сложной: используя «кулуарную дипломатию», они хотели получить разрешение на свободную алию и признание иврита официальным языком евреев Палестины. Действовали они осторожно, не произнося слово «автономия», которое, несмотря на щедрые посулы, раздаваемые младотурками, являлось в их ушах, как метко заметил Жаботинский, «пределом «трефного» и верхом мерзости».
Пропагандистская деятельность среди евреев была успешной в обеих общинах, ашкеназийской и сефардской, открывшей для Жаботинского новые грани еврейской души. Он влюбился в сефардов, обнаружив, что среди них национальная идея распространена больше, чем среди ашкенази, и «еврейская интеллигенция Салоник, Каира и Александрии» (словосочетание, исчезнувшее после 1948 года и не заменённое в международных словарях на «еврейские беженцы», в отличие от другого, вошедшего в словари: «палестинские беженцы») не уступает Варшаве и Риге.
Главная цель, ради которой русские сионисты открыли в Константинополе издательский центр, достигнута не была. Они были разочарованы: от младотурок ничего нельзя было добиться, кроме туманных слов и ничего не значащих обещаний. «Как об стену горохом», – резюмировал ситуацию на расширенном Исполнительном комитете сионистской организации в Вильно один из его видных членов. Жаботинский и сам понял бесполезность пребывания в Константинополе и подал в отставку. Для себя он раз и навсегда уяснил: «с кузеном нашим Измаилом» дороги у нас разные.
Прожитый в Турции год не пропал для Жаботинского даром. Неспроста говорят: «За одного битого двух небитых дают». Полученный опыт оказался полезным при оценке ситуации, сложившейся после вступления Турции в Первую мировую войну. Когда у немецких сионистов, поддерживавших кайзера, появилась надежда, что турки прислушаются к требованиям германского генерального штаба и уступят сионистам в вопросе о Палестине, Жаботинский, основываясь на личном опыте, отвечал прожектёрам, призывая поддержать страны Антанты: «Здесь отказ органический, обязательный, общая ассимиляция – условие условий для существования абсурда, величаемого их империей, и нет другой надежды для сионизма, кроме как разбить вдребезги сам абсурд».
В то время как Жаботинский, разочаровавшись в младотурках, «свернул» проект и уехал в Россию, Давид Грин разглядел в революции шанс сделать политическую карьеру. Младотурки, пытаясь завоевать признание европейцев, демонстрировали желание приблизиться к стандартам европейской демократии и объявили о готовности предоставить национальным меньшинствам квоту на выборах в турецкий парламент.
Давид, не имея достаточного политического опыта, принял пустословие за «чистую монету» и размечтался: «Кто-то же должен представлять ишув в турецком парламенте и законным путём отстаивать его интересы!» В грёзах он видел себя в турецком правительстве в кресле министра по делам ишува.
Рассудив, что для занятий законотворческой деятельностью желательно иметь юридическое образование (опыт октябрьской революции в России продемонстрировал, что это условие необязательное), Давид решил поступить на юридический факультет Стамбульского университета. Первое препятствие – вступительные экзамены: абитуриент должен продемонстрировать знание государственных языков, турецкого и арабского. Денег на частные уроки не было. Несмотря на периодические денежные переводы из Плоньска, Давид с трудом выстраивал свой бюджет. Амбициозные планы оставались мечтой.
Неожиданное предложение, сделанное однопартийцами, застало его врасплох. Палестинское отделение «Поалей Цион» (Давид по-прежнему состоял в его руководстве) в середине 1910 года задумало издавать партийную газету – «Ха-ахдут» («Единство»). Редактором назначен был Ицхак Бен-Цви[9]. Подбирая сотрудников, он вспомнил, что Давид Грин прекрасно владеет ивритом – таковых в партии было немного – и предложил ему попробовать себя в новом качестве. Давид удивился и начал отказываться:
– О чём я должен писать? Я не знаю, как писать. Я никогда не писал…
Бен-Цви это не смутило: ему требовался единомышленник, умеющий писать на иврите. Он продолжил уговоры, и Давид уступил, переехал в Иерусалим и в бедном районе города снял в полуподвальном помещении комнату, ставшую одновременно рабочим кабинетом, столовой и спальней. Третьим членом редколлегии была молодая девушка, Рашель Янаит, до репатриации – Голда Лишанская, приехавшая из украинского города Малин. В будущем она стала женой Бен-Цви.
Работа в газете свяжет их на всю жизнь. Когда в сороковых годах Полина, жена Давида, небезосновательно заподозрит мужа в измене и будет ездить за помощью к Ицхаку и Рашель, угрожая, что покончит жизнь самоубийством, – те, зная о его самой сильной и длительной влюблённости, длившейся более двадцати лет (к англичанке Дорис Мэй, секретарше Хаима Вейцмана, с которой Давид познакомился в Лондоне в тридцатые годы) – будут объяснять ей, что на первом месте у него общественная работа. Ицхаку, говорила Рашель, понадобилось 10 лет, чтобы в 1918 году, вернувшись в Палестину солдатом Еврейского легиона, сделать ей предложение (они были знакомы ещё с момента её репатриации и в 1909 году основали гимназию в пригороде Иерусалима, в которой оба учительствовали).
Для первого номера (газета была ежемесячной) Давид Грин написал две статьи. Для второго номера, как тогда было принято, он избрал себе псевдоним – «Бен-Гурион», духовно связав себя с Иудой Бен-Гуром, вымышленным литературно-киношным героем еврейского сопротивления против римлян. Роман американского писателя Лью Уоллеса «Бен-Гур: история Христа», экранизированный Голливудом[10], имел неимоверный успех. Бен-Гур в переводе на иврит – Бен-Гурион. Постепенно литературный псевдоним стал для него настоящей фамилией.
Подготовка к поступлению в университет заняла два года и проходила «без отрыва от производства» – Давид продолжал работать в газете. Позже этот период своей жизни он назовёт «политической учёбой».
В августе 1911-го Бен-Цви и Бен-Гуриона избрали делегатами Палестины на 10-й Сионистский конгресс и на 3-ю Всемирную конференцию «Поалей Цион». К этому времени у них сложилось собственное видение развитие ишува: на конгресс и на конференцию они приехали с убеждением, что ни одна зарубежная сионистская организация не может диктовать палестинским рабочим, как им следует поступать в том или ином случае. Их объявили сепаратистами, но они были непреклонны: диаспора не может командовать палестинскими евреями. Хотите принимать деятельное участие в жизни ишува – репатриируйтесь.
Вернувшись в Палестину, друзья продолжили подготовку к вступительным экзаменам. Наслушавшись обещаний младотурков, они увлеклись идеей оттоманизации и решили отказаться от российского гражданства.
По прошествии ста лет негоже вешать ярлыки, говорить о юношеской недальновидности или временном помутнении разума. То, что сегодня кажется очевидным, столетие назад выглядело иначе. Палестина была частью Османской империи так же, как Польша входила в состав Российской, и для друзей не имело значения, чьими подданными считаться. Но, возможно, демонстрируя лояльность и агитируя за принятие турецкого гражданства, зная о массовых убийствах армян в 1894–1896 годах, будущие юристы пытались защитить ишув от погромов. В Салониках, в августе 1910-го, Талаат-бей, член кабинета министров, сурово предупредил: «По конституции все турецкие подданные – как мусульмане, так и христиане – равны перед законом. Но вы сами понимаете, что это неосуществимо. Эта идея идёт вразрез с шариатом. Ей противится наше прошлое… В Турции может быть речь о равенстве перед законом лишь тогда, когда будет закончена оттоманизация всех элементов населения»[11].
Оттоманизация, по мысли младотурок, означала принятие ислама – только в этом случае они обещали равноправие христианам.
Мысли о оттоманизации возникли у Бен-Гуриона перед Первой мировой войной. У Жаботинского было одно виденье ситуации в регионе, у Бен-Гуриона – иное. Один раз и навсегда уяснил, несмотря на общие корни: «с кузеном нашим Измаилом» у нас нет ничего общего, другой – намеревался принять турецкое гражданство и стать поданным султана. Ведь в речи Талаат-бея чётко прослеживается мысль: противящиеся оттоманизации должны быть истреблены.
Подготовка к вступительным экзаменам протекала медленно. Давид с трудом сводил концы с концами и не мог потянуть частные уроки – в отличие от Жаботинского, «кормившегося» литературным трудом, его заработков едва хватало на жизнь. Ему вновь пришлось обратиться к отцу за финансовой помощью.
Авигдор Грин гордился своим сыном. Поскольку одна из его дочерей вышла замуж за богатого купца и снялась с отцовского довольствия, у него появилась возможность ежемесячно высылать сыну деньги на обучение. Осень 1911 года Давид встретил в Салониках, в греческом портовом городе, в котором имелась большая еврейская община (жизнь в Салониках была дешевле, чем в Палестине), и приступил к интенсивным частным урокам, включавшим изучение турецкого и арабского языков и Корана. Это продолжалось около года.
Чем же занят был Жаботинский, пока Бен-Гурион, имея, как ему казалось, ясную цель в жизни, готовился к поступлению в университет? Он был на перепутье…