bannerbannerbanner
Боря, выйди с моря 2. Одесские рассказы

Рафаэль Гругман
Боря, выйди с моря 2. Одесские рассказы

– Почему «Боря, выйди с моря – 2»?

– Потому что много воды утекло в океан.

Из диалога автора с самим собой

Боря, выйди с моря – 2

Часть первая
Одесса. Маразлиевская, 5

Можно умереть, а после вновь сто раз родиться, умереть где угодно, а родиться здесь, ибо только здесь, на склонах Ланжероновского пляжа, среди множества подстилок, чинно ступает призывно кричащее великое счастье: «Лиманская грязь! Лиманская грязь!» – и лоснящиеся от жира матроны со своими худосочными мужьями победно сверкают на солнце ярко-чёрными ногами. Какое счастье – грязь лимана!

И только на пляже мама может ежечасно запихивать своему доходяге пахнущую чесночком молодую картошку с рыбными биточками, приговаривая: «Рафа, кушай на передние зубы!» – и походя гордо рассказывать соседкам, сколько рыбьего жира, чтоб он только не болел, она влила в него этой зимой.

Но главное – это двор. Он, собственно говоря, состоит из трёх дворов, и если в каменном колодце первого живёт в одиннадцатой квартире наш юный герой, то в третьем, заднем, дворе обитает настоящий Суворов, Женька, внук, нет, скорей всё-таки правнук того самого Суворова, основателя Одессы. В одном с ним парадном на четвёртом этаже живёт другая знаменитость – Изя Гейлер. Что Гейлер, что Геллер – разницы никакой. Изя тоже умеет играть в шахматы, и недавно он научил Рафа новому правилу – пешка, защищая короля от мата, может ходить на одну клетку назад.

Но самое интересное происходит тогда, когда во дворе разгорается скандал. Вспыхивая внезапно, он мгновенно переходит на крик и, врываясь в распахнутые окна, выволакивает зрителей на спектакль: «Кто? Где? А… опять на втором этаже…»

Двор – это и правосудие, и мировое сообщество. Он молча наблюдает, сочувственно выслушивая апеллирующие к нему стоны, и только Высший суд, наделённый полномочиями Конституционного, заседает вечером в комнате его председателя – Наума Борисовича Вайнберга.

Председатель домового комитета (в иное время я назвал бы его председателем комбеда) занимает в нашей коммунальной квартире две большие комнаты. Если к ним можно было бы добавить туалет и воду, это был бы Кремлёвский дворец, а так… Грановитые палаты.

Зал суда. Бесхитростная «Комета» тихо записывает для Правосудия показания сторон.

Мудрый голос Председателя Вайнберга:

– Симакова, так почему же вы налили Мудреновой в варенье керосин?

– Я налила?

– Да, вы налили.

– Я налила?

– Да, вы налили.

– Что ты комедию ломаешь! Что, я сама его себе налила? – включается Мудренова.

– А почему она моим светом пользовалась?

– Каким светом?! У тебя что, дура, совсем крыша поехала?!

– Мудренова, сядьте! Симакова, что вы хотите этим сказать?

– Только то, что сказала. У нас семь семей. У каждого свой звонок, кухонный стол, счётчик. В туалете и на кухне у нас висят семь лампочек. Каждая из них связана со своим счётчиком. Я понятно объясняю? Я стою на кухне, включила себе свой свет и делаю котлеты. Приходит эта мымра…

Резкий голос Председателя:

– Симакова, я прошу вас…

– Извините, Мудренова и начинает снимать шум с варенья. Я ей говорю: «Включи свою лампочку!», а она нагло на меня смотрит и говорит: «Мне свет не нужен. Тебе не нравится – выключи свой». Но я же не могу выключить свой! Мне будет темно. А она стоит, готовит и пользуется моим светом.

Магнитофон скрипит, выдерживая паузу-размышление Верховного судьи.

– Мудренова, почему вы не включили свой свет?

– А мне не надо было. Было восемь часов вечера. Где вы видели, чтобы в это время было темно? Ей мешает, что я там стою, пусть выключит свой свет и стоит в темноте.

Рассудительный голос Вайнберга:

– Вот, вы же сами сказали, что было темно.

– Я это не сказала. Если ей темно, пусть включит свет, а мне было светло.

– Но тебе же было светло от моего света!

– Я не поняла, что мы разбираем – свет или варенье? Я ей дам, если она такая скряга, четыре копейки за свет, но пусть она мне вернёт за три килограмма клубники по рубль пятьдесят и за три килограмма сахара по семьдесят восемь копеек.

– Я тебе должна возвращать? А фигу с маком ты не хочешь?

Резкое включение Председателя:

– Симакова, здесь не коммунальная кухня, а домовой совет! Ведите себя культурно!

– А я ей культурно говорю. Её место давно уже не здесь.

– Чего это? – удивляется Наум Борисович.

– Весь дом знает, что она с румынами спала!

– Ты видела? Сама ты с румынами спала! У меня, между прочим, муж был на фронте!

– Женщины, сядьте! У меня от вас всех уже голова болит! Начнём сначала. Симакова, варенье и свет – это две разные вещи. Каждый раз мы имеем дело только с вашей квартирой. Что, у домового комитета нет больше дел? Вы ей должны за варенье заплатить и больше этого не делать.

– Я заплатить?

Первый вердикт Правосудия:

– Нет, я. Вы должны ей заплатить, раз вы испортили варенье.

– А тогда пусть она заплатит за воду.

– За какую воду? – недоуменно вопрошает Правосудие, удивлённое новым поворотом дела.

– Водопроводную. Какую ещё. Когда мы проводили воду и скидывались по три рубля, она отказалась. Я её спрашиваю: «Почему ты не даёшь три рубля?» А она говорит: «Мне не надо. Мне воду муж со двора носит».

– Ложь это! – вспыхивает Мудренова. – Я дала за воду. Это когда её муж…

– У меня нет мужа!

– Значит, любовник забил туалет, я отказалась давать на чистку. Он забил, пусть он и пробивает. А я вообще целый день на работе и этим туалетом не пользуюсь.

– И твой сынуля тоже?!

– А что мой сынуля?!

– Он что, тоже на работу ходит? Или ещё в штаны делает?

– Не тронь ребёнка, стерва!

– Мудренова! – взрывается Председатель.

– Что – Мудренова! Вы что, не видите, как она издевается над нами! Плетёт чёрт знает что, а варенье испорчено! Сейчас за рубль пятьдесят клубнику уже не купишь. Она стоит хорошие два пятьдесят, если не больше.

Магнитофон недовольно шуршит, послушно записывая драматическую паузу.

– Симакова, я уже устал. Вы налили Мудреновой керосин в варенье?

– Нет, я ей дуста насыпала.

– Вы, я спрашиваю, налили Мудреновой керосин в варенье?

– Ничего я ей не наливала. Она сама себе налила.

– Чтоб у тебя язык отсох!

– У тебя отсохнет раньше!

– Женщины! Это когда-нибудь кончится?! Как вы мне все уже надое…

Пленка не выдерживает благородного гнева Председателя и обрывается, прерывая для истории слушание процесса века. Дальнейшая часть его проходит за закрытыми для прессы дверьми при выключенном микрофоне, что не позволяет судить о прениях сторон. Новое включение зала суда бесстрастно фиксирует терпеливый голос Наума Борисовича:

– Симакова, так как насчет варенья?

– Я не на-ли-ва-ла. Пусть докажет.

Рассудительное Правосудие:

– Варенье было испорчено после вашего конфликта с Мудреновой. Значит, подозрение падает на вас.

– У неё ещё был конфликт с Бжезицкой. Может, она налила?

Правосудие:

– Какой ещё конфликт?

– Она в своё дежурство подметала в коридоре и взяла веник Бжезицкой.

– Мой был поломан, – неожиданно робко подает голос Мудренова.

Властный голос Председателя:

– Давайте не будем отвлекаться. Эту жалобу мы разбирали полгода назад.

– Но вы же ничего не решили. А может, Бжезицкая сейчас ей и отомстила.

– Она неделю как в больнице, – парирует Мудренова.

– Не она, так другая. У тебя со всеми конфликты.

– Ты – ангел!

– Я с румынами не спала!

– Женщины! Я закрываю заседание и передаю дело в товарищеский суд!

– Правильно, Наум Борисович, я этого только и хочу. Варенье стоит денег.

– Хоть в центральную прачечную! У суда нет других дел.

Мудренова угрожающе:

– Вас оштрафуют – и дело с концом.

– Щас! Разбежалась. Мне ваш товарищеский суд до одного места. Я туда не приду.

Второй вердикт Правосудия:

– Последний раз спрашиваю: или решаем вопрос миром, или я передаю дело в товарищеский суд?

Мудренова примирительно:

– Я согласна. Пусть вернёт деньги.

– Ин-хулым! Ты по-французски понимаешь?

Плёнка заканчивается, не выдерживая неуважение к закону. «Столетняя» симаково-мудреновская война, прошу не путать с более кровопролитной англо-французской, вполне могла бы по продолжительности боевых действий побить рекорд книги Гиннесса, если бы в подвале у Зозулей не появился телевизор.

* * *

Всё испортил телевизор. Он сломал привычный уклад жизни южного города и загнал всех в квартиры. Он распахнул окно в мир, и мы смотрим на карнавал в Рио-де-Жанейро и завидуем. А ведь было и у нас…

Я говорю об Одессе конца пятидесятых – начала шестидесятых.

Я родился на Энгельса, бывшей Маразлиевской, на улице, в царское время называвшейся «улицей одесских банкиров», на которую и поныне выходит огромный старинный парк.

С чего начать? С эстрады перед центральным входом на стадион «Пищевик»? Или прямо со стадиона, на котором в школьные годы я бывал ежедневно, зная в лицо игроков роковой для меня команды? Или лучше с детского сектора, на котором летом с утра до вечера резвились толпы ребят?

Конечно, с эстрады. По выходным, ближе к вечеру, на ней играл духовой оркестр, зазывавший пляжников на концерт художественной самодеятельности. К шести часам утомлённое солнце не столь агрессивно, и лениво проплывающая мимо публика, по центральной аллее неторопливо дрейфующая к Ланжерону, снисходительно поглядывала на оркестрантов, мечтая охладить разгорячённое за день тело солёной водой и прохладным бризом. Что ж, музыканты – народ не гордый, Баха и Шуберта сыграют и без аншлага… С заходом солнца к эстраде подтягивались зрители. Ко второму отделению вокруг эстрады не оставалось «живого» места и привычная для Ланжерона фраза: «Потерялся мальчик. Беспечных родителей просим зайти в радиоузел», – разносилась над парковыми аттракционами, заставляя вздрагивать отцов семейств, выстаивающих в очереди за пивом к ларьку на центральной аллее, аккурат напротив входа на стадион, и стоически выслушивать заклинания диктора: «Папа Фимы, шести лет, вы меня слышите? Тёплое пиво не убежит. Заберите в радиоузле вашего сына и отведите под дерево, пока он не сделал нам лужу!»

 

Телевизоров в то время ещё не было, и, едва начинало темнеть, вся Одесса шла в парк. У центрального входа гостей встречали Ленин и Сталин. Они восседали на скамейке, на небольшом постаменте, в тени акации, в нескольких шагах от центральной аллеи, и тихо обсуждали футбольное счастье «Черноморца», как всегда переменчивое. А о чём ещё, кроме знойных женщин, можно говорить в Одессе мужчинам в расцвете лет в двухстах метрах от стадиона?

Зелёный театр, эстрада, аттракционы, лектории, бильярдные, танцплощадка; дотелевизионное время – звёздный час парка: никогда позже не собирал он столько народу.

Но главная достопримечательность его – стадион.

О, футбол…

Нигде в мире нет такой акустики, как на стадионе у моря. Я выходил во двор, и многотысячный вздох магнитом притягивал меня к этому таинству. Я шёл на гул. Вздох сменялся свистом, рёвом, но чаще всего это был многотысячный вздох, вздох отчаянья, вздох восторга…

О, эта безумная команда!

Я умирал вместе с ней и рождался, и, по-моему, ни одна женщина не выпила у меня столько крови, как эта моя первая любовь.

Что ещё запомнил я из дотелевизионного детства? Что маленький стакан семечек стоил три копейки, а большой – пять. Что в хлебном магазине на углу Кирова и Свердлова, упрямо именуемыми отцом Базарная и Канатная, были недоступно дорогой кекс с изюмом, бублики с маком и несколько сортов сыра, одинаково называемых голландским. Что приходили во двор лудильщики паять кастрюли, стекольщики – вставлять стёкла, точильщики – точить ножи, что звенел каждое утро колокольчик, и двор просыпался от зычного: «Молоко!», «Хлеб!», «Керосин!» – но это уже лучше не вспоминать, потому что следом потянутся воспоминания, которые лучше обойти стороной, об инвалидах войны – слепых, безруких, безногих, приходящих во двор за милостыней…

Каждый вечер дворничиха Анна Ивановна садилась на стульчике у ворот и по старорежимной привычке всматривалась в визитёров. В десять часов вечера «детское время» заканчивалось. Анна Ивановна запирала ворота и уходила в свою каморку в третьем дворе, соседствующую с дворовым туалетом, заставляя запоздалого жильца звонить в электрический звонок и терпеливо ждать, когда, проделав обратный путь, она отопрёт замок, получив в благодарность никелиновые монетки. После её кончины дом потерял свою респектабельность – бесхозный подъезд оккупировала мусорная свалка, а бронзовые головы львов, придававшие хрупкой и одинокой Анне Ивановне смелость и бесшабашность, растеряли угрожающий вид и… незаметно для жильцов однажды ночью исчезли с фасада здания.

…Помню, как мама покупала на «Привозе» кур.

– Сколько стоит эта курица?

– Пять рублей.

– А эта?

– Тоже.

– А вместе?

– Девять.

Мне было стыдно, но так я познавал язык «Привоза»: на базаре два дурака – один продавец, второй покупатель. Торгуйся.

Что ещё запомнилось из дотелевизионного детства? Не было холодильников. А потому и нужды запасаться продуктами впрок – первый, хоть и не главный, признак полного изобилия. Зато как сближала продуктовая очередь! Брачные агентства и службы знакомств появились значительно позже, но столь эффективны не были никогда.

…На Успенской длинная, в полквартала, очередь петляет вокруг ларька с газированной водой и упирается в окно гастронома. Мужчина средних лет крутится поодаль, ощупывая глазами толпу. Выбор сделан. Он поправляет кепочку, оглядывается и, не обнаружив подозрительной личности, осмотрительно сокращает дистанцию.

– Что нынче дают? – бодро спрашивает он одинокую женщину.

– Сахар. По два кило в руки.

Интимным голосом, коим под романтическое танго в полуосвещённой комнате, подталкивая к дивану, нашёптывают о вечной любви, озвучивается деликатная просьба:

– К вам можно пристроиться? Скажете, что я ваш муж, – и, опережая отказ, неотразимой скороговоркой мужчина шепчет: «Я стою в очереди за рисом. Это за углом. Встанете впереди меня».

Женские глаза вспыхивают, и она раскрывает сердце:

– Я здесь не одна, с сыном.

– Мадам, в очередь за рисом я вас возьму даже с ребёнком. Вам не кажется, что на ближайший час мы созданы друг для друга?

По прошествии лет, глядя на пустой парк, и на забитый впрок холодильник, я задаю себе грустный вопрос: а когда же в Одессе жить было веселее? До или после? И, как ни стараюсь, не могу проснуться от зычного: «Молоко!», потому что меня будит трамвай, и я включаю телевизор, который всё испортил.

* * *

Если бы Паустовский не написал «Время больших ожиданий» и не обозначил его двадцатыми годами, то я рискнул бы каждое последующее десятилетие Одессы также называть этим звучным именем. И если в тридцатых по очереди ждали хлеба, ареста и «Весёлых ребят», в сороковых – победы, хлеба, ареста и «Тарзана», а в пятидесятых – ареста, освобождения и СВОБОДЫ, радуясь ей, как в известном анекдоте о еврее, впустившем и выпустившем по совету ребе из своей квартиры козла, то в шестидесятых, точнее на заре их, в Одессе ждали квартиры, футбола и коммунизма.

Правда, должен оговориться, что, возможно, коммунизма ждали не все. Сие признание – личное дело каждого; я, по молодости своей, коммунизма ждал. Он зашёл в нашу квартиру, замаскировавшись под газовых мастеров, отобрав примус и печное отопление, затем занёс холодильник и телевизор, после чего пробрался в туалет и провёл душ.

Однако, прежде чем освятить нас новейшим Заветом, коммунизм по совету Всевышнего, имевшего уже удачный опыт выбора праведника, присмотрелся к Зозулям и начал свой визит с них, осчастливив их подвал телевизором.

По правде сказать, это был третий известный мне телевизор нашего двора. Первый, в простонародье называемый комбайном, размещался в огромном корпусе вместе с радиоприёмником и магнитолой в недоступном для простых смертных кабинете Алькиного отца. Иногда, когда он уходил на работу в какой-то исполком, мы тайком от Алькиной мамы пробирались в его кабинет, и Алька, с опаской поглядывая на дверь, пальцем указывал сперва на ящик, а затем на массивный чёрный аппарат, стоящий на таком же массивном двухтумбовом столе и загадочно называемый те-ле-фон.

Второй телевизор, именуемый «Рекорд», к счастью моему, поселился через стенку, в комнате тёти Розы. Худенькая милая женщина, чуть повыше меня ростом и злым языком моей сестры называемая «проституткой», в действительности была очень доброй, тихой и одинокой. В её комнате, выглядывающей распахнутыми окнами через весь первый двор на улицу, по выходным весело играла магнитола: «Красная розочка, красная розочка, я тебя люблю…», а вечером в окне горел красный фонарь.

Я не знаю, что плохого в слове «проститутка», первые слоги которого – нежное «прости», а тем более в красном фонаре. Сестра моя, как всегда, злорадствует, ибо только я могу, постучавшись, зайти к тёте Розе в комнату и, примостившись на маленьком стульчике, «по уши» влезть в волшебный аппарат.

В темноте за моей спиной терпеливо сидят тётя Роза и какой-то мужчина. Для любителей кишмиша, честно признаюсь, я не помню, были это разные или один и тот же мужчина, так же, как и я, приходящий, по-видимому, к тёте Розе на телевизор. Для меня он или они были одноименно равнозначны – тётирозин друг. Когда я уходил, мужчина незамедлительно угощал меня сосательными конфетками, но… Или я плохо поддавался дрессировке, или у меня развиты были не те рефлексы, но, не реагируя на шушуканье за спиной, я терпеливо досиживал до окончания фильма, пока ангельское терпение тёти Розы не лопнуло.

Так же незаметно, как она появилась, в одно воскресное утро тётя Роза навсегда выехала из нашей коммуны. Я переживал недолго. К этому времени двор уже обзавёлся телевизором номер три.

В отличие от первых двух, третий телевизор произвёл революцию, став воистину всенародным. Если бы владевшие им Зозули обладали коммерческим талантом и брали по пять копеек за вход, то уже через год они стали бы миллионерами и выехали бы из подвала в шикарную хрущёвскую пятиэтажку.

Всё же коммунизм знал, кого выбирать! Зозули, рождённые, не зная того, для кибуца, добровольно пожертвовали своим подвалом, телевизором и покоем: ежевечерне, забыв о котлетах и скумбрии, двор спешил к ним со своим посадочным материалом, а Зозули, так и не разбогатев на забившем в их подвале «нефтяном фонтане», не получили даже полагающуюся им Нобелевскую премию мира.

Или из-за несовершенства телевизионной связи мир не был достаточно хорошо извещён о симаково-мудреновской войне, благополучно завершившейся во втором ряду Зозулевского подвала, или занят был Полем Робсоном, Алжиром и Берлинской стеной, но Бегину и Садату через полтора десятка лет с Нобелевской премией повезло несколько больше.

Раз ненавязчиво речь зашла о большой политике, должен сообщить, что в нашем доме появился Шпион.

Первым его вычислил Изя Гейлер. Шпион жил во втором дворе и маскировался под очередного папу Вовки Вашукова. Шпион был подозрительно крупным и лысоватым мужчиной, носил цивильный костюм, морскую фуражку с крабом, курил трубку и время от времени исчезал на несколько месяцев.

Понятное дело, раз во дворе появился Шпион, его надо обезвредить. Но сперва не мешало бы вооружиться.

Кольку Банного, третьего контрразведчика, в самый ответственный момент мама закрыла дома, и на поиски оружия Изя отправился со мной.

Вы не знаете, где в Одессе можно найти оружие? О, это так просто. Достаточно взять детскую лопатку и отправиться с ней на склоны Ланжероновского пляжа – самое лучшее место для проведения боёв. Найдите укромное место и копайте. Изя знает где. Там обязательно должны быть спрятаны патроны, а может быть, даже пулемёт.

Во всяком случае, раз Колька с нами не пошёл, именно пулемёт мы и нашли. Но закопали. В укромном месте. Будем брать Шпиона – выкопаем. Колька завистливо страдал, но участвовать в раскопках ему больше не предлагали, поручив, раз его окно выходит во второй двор, постоянную слежку за квартирой Шпиона.

О том, что в Одессе шпионов больше, чем рыбы в прибрежных водах, кроме нас, знала ещё и госбезопасность. Но как рыбу в море нельзя всю выловить, так и шпионов в Одессе нельзя сразу всех обезвредить, и поэтому во второй «бэ» класс обратился за помощью симпатичный чекист. В Москве, рассказал он, ожидается Всемирный фестиваль молодёжи и студентов. Среди иностранцев, которые через наш город поедут на фестиваль, будет немало провокаторов и шпионов. Они, душевно предупредил нас контрразведчик, положат шоколадки в развалины домов, дождутся, когда мы позаримся на цветные обертки, и начнут нас фотографировать, чтобы опубликовать в буржуазных газетах провокационные снимки с подписью: «Советские дети в поисках пищи роются в руинах».

Самое обидное, что разрушенных войной домов было предостаточно и играть в них, особенно в развалах напротив школы, было интересно и завлекательно, но с этого дня мы стали проявлять бдительность и собирать металлолом на пионерский трамвай.

Кстати, раз заговорили мы о трамвае… В полуквартале от нашего дома по Успенской ходит четвёртый номер, достигая наивысшего разгона при пересечении Энгельса. Как настоящий еврейский мальчик, я не злоупотреблял свободой и слушался маму. Но этим счастьем были наделены далеко не все. Поэтому среди ненастоящих мальчиков преобладал рисковый спорт – запрыгивание и выпрыгивание на ходу в раскрытые двери трамвая или, для более осторожных, катание на его хвосте. Некоторых «спортсменов» остудил десятиклассник нашей школы, ходивший на настоящих, сам видел, деревянных ногах. Новые трамваи, в том числе пионерский, были с автоматически закрываемыми дверьми, что также стало одной из примет надвигающихся великих перемен.

И в светлое время бывают чёрные дни. Декабрьским вечером со страшными новостями к нам зашла жившая в третьем дворе тётя Муся: «В Одессе бунт. Восстание!»

Не раздеваясь, она возбуждённо затараторила:

– На Дальницкой пьяный солдат выстрелил в мальчика и убил его. Его тут же растерзала толпа. Приехали милиция и пожарные. Машину пожарников перевернули, а милицейскую сожгли. Милицию лупцевали нещадно. Разгромили участок. А какого-то окровавленного милицейского майора привязали сзади к трамваю и приказали: «Езжай!» – и кондуктор довезла его так до еврейской больницы…

 

Этой же ночью «восстание» было подавлено.

18 декабря 1960-го запомнилось Молдаванке надолго, но Шпион вновь ускользнул от ответственности. Залёг на дно? Кольке Банному поручили утроить бдительность и ежедневно докладывать Изе о подозрительных деталях в поведении Шпиона.

Не каждый в детстве обнаружит в себе призвание контрразведчика. Трудно без родительской помощи в двенадцатилетнем возрасте рассчитывать на успех. Колькина карьера оборвалась из-за папы-госаппаратчика. Он не смог отказаться от трёхкомнатной квартиры с балконом в новом доме, выстроенном на улице Кирова, и, невзирая на уговоры, Колька выехал из нашего двора, не доведя до конца блестяще задуманную Изей операцию.

* * *

Раз по вине беспринципного контрразведчика произошла непредвиденная заминка, терять нечего, спустимся ещё на несколько ступенек вниз – в год сорок восьмой.

К великим его потрясениям, существенно изменившим карту Ближнего Востока и на десятилетия отразившимся на здоровье обитателей Кремля, во второй половине октября добавилось ещё одно. На Маразлиевской, 5, в домашней обстановке, восьми дней отроду, в присутствии десяти мужчин ваш покорный слуга вступил в особые отношения с Б-гом отца своего. И если партийная принадлежность Всевышнего так до сих пор никому и не известна, то родитель, будучи членом правящей партии, совершил страшный грех – с уведомлением о вручении он отправил Создателю крайнюю плоть своего восьмидневного отпрыска. Не осознав тяжести совершённого им преступления, на другой день парторг механического цеха бахвалился этим перед сослуживцами и угощал их красным вином.

Спустя три месяца злодеяние будет раскрыто. Железный занавес, вывешенный по периметру святых границ, для иудеев оказался недостаточно железным. Внешний враг затаился на небесах, куда по недосмотру уплывало вместе с иудейской плотью народное достояние. Пока, спохватившись, мастеровые из комитета госбезопасности клепали над страной крышку, умельцы-следователи – ключ для консервирования, а особо доверенные повара кипятили в огромных котлах воду, дабы наглухо закрыть образовавшуюся над державой брешь, газета «Правда» доходчиво разъяснила совгражданам, кто есть кто на одной шестой части суши, и предложила выжечь на некоторых лбах клеймо – «Безродный космополит».

Разумные мысли в иные дни посещают госбезопасность: отсутствие крайней плоти заметно не каждому, особенно в темноте и в дни солнечного затмения, а клеймо на лбу – печать на всю оставшуюся жизнь, и без того короткую.

Если бы я знал, что из-за меня на одной шестой части суши возникнут такие неприятности, то не очень бы торопился вылезать из гнезда. В конце концов, я ничего бы не потерял, если бы ещё лет пять пробыл в тепле под материнским сердцем и появился на свет в более сытное время, и даже не возражал бы дотянуть с первым криком до освоения хлебных целинных земель, но дело сделано – обратной дороги нет. Однако, чтобы мой отец, осторожный Абрам Борисович, честнейший Абрам Борисович, неразумный Абрам Борисович, ничего более не натворил, срочно вызванная из Кишинёва мамина двоюродная сестра Сарра стала моей смотрительницей.

Втихаря подкармливал я её в голодную зиму сорок девятого, пока мама, случайно пришедшая из школы раньше положенного срока, не застала её сидящей в моей коляске под окнами женской школы и уплетающей кашу. Я же, по-джентельменски уступив нянечке мягкое место, смиренно лежал на брусчатке, закутанный в одеяло, сиротским видом привлекая внимание хорошеньких школьниц.

– Сарра! Что это значит! – возмущённо восклицает мама, застигнув сестру.

– А что такое? У меня болят ноги, и я захотела немного присесть, – плаксиво начинает Сарра, на всякий случай беря меня на руки.

– Сарра! Готыню! – сжалилась мама над своей малоумной сестрой. – Но зачем ты ешь его кашу? Разве я тебя не кормлю?!

О, если бы история сохранила Саррины слёзы, я бы с вами ими поделился, но почему вы решили, что она малоумная?

А, это я сказал? Когда? Не приписывайте того, чего не было. Сейчас не тридцать седьмой год, когда каждому позволено цепляться к словам! Ну так что из того, что Сарра, старая дева, в годы войны, чтобы выйти замуж, сделала себя по документам на десять лет моложе? Сделайте себе тоже. И это весь признак худого ума? Даже если она вышла на пенсию на десять лет позже? Это ровным счётом ничего не значит. Достигнув пенсионного возраста, она окольцевала одноногого вдовца, сумевшего, как жутко пошутила моя сестра, костылем сделать-таки Сарру счастливой женщиной, о чём Сарра с гордостью оповестила торжествующую родню.

Итак, как вы поняли, и у меня в детстве была Арина Родионовна.

Сказки бабушки Арины. Так по ходу пьесы должна была бы называться следующая глава, но мы неразумно её перепрыгнем и поговорим о превратностях любви.

* * *

О, любовь! Без неё не обходится ни один двор, начиная с французского и кончая российским, ибо какой же это двор без любви, интриг, убийств и кровосмешений. Не обошла она и маразлиевский.

Если вы думаете, что я говорю о притоне, открывшемся в квартире Вашуковых, переехавших для заметания следов на Черёмушки, то вы ошибаетесь – так далеко я не смотрю. И вовсе не собираюсь развлекать вас ставшим обычным для второго двора ночным скандалом: «Отдай моего мужа!» – и советами по этому поводу с третьего этажа: «Что вы кричите и мешаете людям спать?! Разбейте кирпичом стекло и замолчите!»

Нет, нет! Речь будет идти о любви, чистой и романтичной. Той, что была у Шеллы Вайнштейн и Изи Парикмахера.

Я не знаю, где Изя взял такую фамилию – её в телефонной книге нет. Хотя встречаются иногда не менее странные: Подопригора, Нечипайбаба, Недригайло, Брокер, Бриллиант, Сапожник… А в Эстонии и того лучше – Каал. Попробуйте произнести протяжно, с двумя «а»: Ка-ал. Неплохо звучит, не правда ли?

Так вот, наш Изя – Парикмахер. Но об Изе потом. Вначале о шэйн мэйдл[1]. И о любви.

Должен сказать, что Шелла с детства была влюбчивой девочкой, и первая любовь посетила её в пятилетнем возрасте в виде красивого двенадцатилетнего мальчика Оси Тенинбаума, так же, как и она, бывшего из семьи эвакуированных.

А даже если вы Монтекки и Капулетти, но из Одессы и судьба забросила вас в один и тот же ташкентский двор, то, если вы не стали за три года родственниками, у вас что-то не в порядке: или с бумагами, или с головой. То есть, может, вы и одесситы, но один из Балты, а второй из Ананьева. С нашими героями всё было в порядке – семьи их были с Канатной. О чём-нибудь это вам говорит?

Да, да! Именно на Канатной располагалась знаменитейшая женская гимназия Балендо Балю, в которой преподавал рисование не кто-нибудь, а сам Кириак Костанди. После революции гимназия сменила вывеску и приобрела пронумерованную бирку – «39 школа». Но самое удивительное не это. Мамы Оси и Шеллы учились в параллельных классах. Представляете?!

Из всех маминых рассказов, обычно начинаемых со слов: «А помнишь, когда ты была маленькой, ты спрашивала: можно ли, когда я вырасту, я буду на Осе женуться?» – Шелла запомнила один, наиболее её поразивший: восторженный рассказ Оси, как ему удалось обхитрить соседского аборигена.

«Я надрываюсь, несу полное ведро, а Саид, посланный меня провожать, весело прыгает рядом и поёт какую-то узбекскую песню. Тут меня и осенило:

– А не слабо ли тебе будет одной рукой донести ведро воды до калитки?

– Не слабо.

– Спорим на щелбан?

– Спорим!

Саид взял ведро и понёс, а я шёл рядом и восхищался: “Ну ты молодец! Силач!”

Он с ненавистью глядел на меня, но держался. Донёс ведро до калитки, поставил на землю, немного, конечно, разлил и процедил сквозь зубы: “Не слабо”.

Я подставил лоб: “Ты выиграл”.

А Саид заплакал и убежал. Даже щелбан не поставил. Ну, как я его?»

Рассказывая, мама обнимала Шеллу и, улыбаясь, поучала:

– Твой герой и дальше продолжает жить, глядя на каждого, как на узбека. Но ты, надеюсь, не будешь чужими руками жар загребать.

Вы вправе спросить, какое отношение эта история имеет к Маразлиевской, 5? Самое непосредственное.

Вернувшись в Одессу и убедившись, что муж её погиб на фронте, Шеллина мама вышла замуж за Абрама Полторака и попала в наш тихий двор.

Об Абраме – нечего весь сыр класть в один вареник – отдельный разговор. Пора переходить от скупой прозы к опрометчиво обещанной истории чистой любви.

Итак, любовь.

Одесса, 1959 год.

* * *

Одну минуточку, я всё-таки скажу два слова об Абраме. Во-первых, в этом доме он живёт с тридцатого года и старые соседи ещё помнят погибшую в гетто мадам Полторак, а во-вторых, почему бы не рассказать о новом придурковато честном Шеллином отце?

1Шэйн мэйдл (идиш) – красивая девочка.
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20 
Рейтинг@Mail.ru