bannerbannerbanner
KISS. Лицом к музыке: срывая маску

Пол Стэнли
KISS. Лицом к музыке: срывая маску

А потом я увидел некоторых из тех певцов и групп, что я любил.

Всем известный рок-н-ролльный диджей Алан Фрид начал появляться в телеэфире примерно в то же время, когда состоялся национальный дебют программы American Bandstand Дика Кларка. Безумие и опасность людей типа Джерри Ли Льюиса, который пинком откидывал табуретку и тряс волосами, от меня не ускользнула. А что ускользнуло – так это сексуальность их музыки, что не удивительно, если учитывать, что я видел у себя дома. Моя романтическая фантазия была чиста и стерильна, и даже повзрослев, я сохранял такой взгляд на жизнь. Немало лет должно было пройти, чтоб я понял, наконец, о чем на самом деле песни типа «Will You Still Love Me Tomorrow» The Shirelles («Будешь ли ты любить меня завтра» – песня Джерри Гоффина и Кэрол Кинг о случайной связи. – Прим. пер.).

Но люди эти были круты, безусловно. А крутыми они были потому, что пели. И крутыми они были потому, что люди смотрели на них и им кричали. И вот с такой публикой у тех музыкантов было все, о чем я ребенком страстно мечтал.

Обожание. Ух ты!

В том Верхнем Манхэттене, где мы жили, проживало еще несколько семей еврейских иммигрантов вроде нас, но остальные в основном ирландцы. В соседнем доме проживали две приятные пожилые сестры-католички, Мэри и Хелен Хант, незамужние. Они мне стали как тетушки или даже бабушки. По мере того как мое желание выступать, как мои кумиры, совсем меня захватило, я стал захаживать к тетушкам в гости, чтоб им спеть и станцевать. Как только я выучивал какую-нибудь, любую, песню, я стучал к ним в дверь, пел, приплясывал два притопа, прыгая с одной ноги на другую.

Когда я запевал, мои сомнения и боль мгновенно отступали.

И жизнь налаживалась.

2

Мне исполнилось восемь лет, я уже должен был идти в третий класс, когда наша семья переехала из Верхнего Манхэттена в рабочий еврейский район на краю Куинса. Ничего подобного я до того не видал: квартал ограничивали линии деревьев, что росли прям из тротуаров, а через улицу напротив нашего дома располагались заводские ясли, занимавшие целый квартал. А я все высматривал лесничих. Или Лесси.

Большинство местных взрослых на работу ездили в Манхэттен, но сам район жил как маленький городок, затерянный бог знает где. Через три отграниченных деревьями квартала располагалась библиотека, почта, лавка мясника, пекаря, магазин обуви, бакалея A&P, магазин игрушек, магазин скобяных изделий, пиццерия и лавка с мороженым. Я сразу заметил, что одного магазина здесь нет: магазина грампластинок.

Большинство домов в том районе двухэтажные. Некоторые разделялись пополам, чтобы образовать ряд смежных домов; другие, как наш, делились на четыре квартиры, две наверху и две внизу, с двориком у фасада. Мы с сестрой Джулией все еще жили в одной комнате на двоих, но у родителей была теперь своя, отдельная. Детворы в нашем районе было очень много.

Я пошел в школу PS 164. Там не было индивидуальных парт и стульев, на каждого, парты были рассчитаны на двоих. Я молился, чтоб учителя посадили меня на правую сторону – так сосед по парте будет видеть только мое левое, то есть нормальное, ухо. Не хотел я, чтоб кто-то смотрел на ту мою сторону, которую я считал плохой. Не говоря уже о том, что я б не всегда мог расслышать, что мне говорят в мою глухую часть головы.

И в первый же день учительница по фамилии миссис Сондайк велела подойти к ее столу. Я вышел, встал перед всем классом.

Боже, не делай этого.

«Покажи-ка ухо», – сказала она.

Нет, нет, нет!

Она принялась разглядывать меня как научный образец. А это было моим худшим кошмаром. Я остолбенел. Совершенно убитый.

И что мне было делать?

Мне отчаянно хотелось открыть рот и крикнуть: «Не надо!». Но я молчал. Глубоко вздохнув, ждал, когда все закончится.

Если ты это игнорируешь, то его не существует.

Не показывай, что тебе больно!

Вскоре после этого случая мы с отцом шли гуляли, и я его спросил: «Пап, а я красивый?» Отец такого вопроса не ожидал. Остановился, поглядел под ноги, и сказал: «Ну, ты не страшный».

Благодарю.

Папе – десять баллов. Вот именно это и нужно закрытому, безнадежно стеснительному ребенку. К сожалению, такое станет моделью поведения моих родителей.

И я стал окружать себя невидимой стеной. Превентивно отталкивать других детей. Я принял роль эдакого говнюка-умника или клоуна, занимая такое место в пространстве, рядом с которым никто не хотел находиться. Мне не хотелось все время быть одному, но в то же время я делал все, чтоб люди ко мне не приближались. Меня мучал внутренний конфликт. Я чувствовал себя беспомощным.

Многие дети района ходили вместе в еврейскую школу, что усиливало их дружбу, сложившуюся в PS 164, и рождало новые внешкольные дружбы. В моей семье зажигали свечи и как-то более или менее отмечали еврейские праздники, но религиозными нас назвать было нельзя. Я, например, бар-мицву так и не прошел. Но это все не имеет никакого отношения к тому, почему я не пошел в еврейскую школу. Я просто сказал родителям: не пойду, и все. Чего я не сказал, так это почему. Конечно, я ощущал себя евреем, но я очень не хотел лишний раз оказаться среди людей. Жизнь и так была мрачной, так что не стоило попадать в ситуацию, где будешь дрожать от страха унижения.

ОК, занятия в школе заканчиваются в три часа? Ну, а как насчет того же самого с половины четвертого, с другой шайкой детишек?

Отлично.

А в PS 164 был хоровой клуб, и вот он-то меня сильно интересовал. Это ж возможность петь! В клубе каждый год ставили мюзикл, и прослушивали всех желающих сыграть в нем. Я в первый же год решил поучаствовать в отборе. Когда пришла моя очередь, я вышел на сцену, встал перед людьми и открыл рот, ожидая, что сейчас запою. Но издал лишь вялый писк. Короче, оказался я матросом в хоре в спектакле типа «Корабль Ее Величества „Пинафор“, или Возлюбленная матроса». После этого каждый год – в четвертом, пятом и шестом классах – я пытался получить роль в какой-нибудь постановке. Но всякий раз на прослушивании зажимался, и каждый раз пищал этим жидким голоском. И каждый раз вновь оказывался в хоре, хотя, отсмотрев все прослушивание целиком, я убеждался, что легко перепою любого, кто получил главную роль.

PS 164 еще служила базой скаутов. Когда я увидел однокашников в их синих формах, то сразу подумал, что хорошо бы к ним присоединиться. Когда мой новый друг Хэролд Шифф пришел в своей униформе, я взял с него слово привести меня на ближайший сбор. Хэролд в основном дружил с заметными популярными ребятами, но и с несколькими одиночками вроде меня тоже общался. С некоторыми парнями из отряда он крепко дружил. Например, с Эриком Лондоном, который играл в школьном оркестре с Хэролдом, и Джеем Зингером, игравшим на фортепиано. Я пересекался с Эриком и Джеем в хоровом клубе, но их дружба с Хэролдом основывалась на совместном посещении еврейской школы. Я-то по большей части довольствовался компанией самого себя. А когда к чему-то присоединялся, то находился на периферии.

Я понял, что мне лучше владеть командой, чем играть в ней


Каждый скаут стремился получить наградной значок – за то, что умел вязать узлы или помогал бабушкам переходить дорогу, – но мне лично на это было наплевать. Единственное, что привлекало меня, – поход и лагерь. Мы, конечно, несколько выходных провели в лагере, но у меня возникала проблема с ориентированием: когда мы шли, я терял из виду остальных. Тогда-то я впервые понял, что если ты глухой на одно ухо, ты не чувствуешь направление. Помню, стоял я на поляне и слушал, как мне кричат: «Мы туууут!», но я совершенно не представлял, с какой стороны голос: без способности локализовать сигнал это совершенно невозможно. Я чувствовал себя уязвимым, потому что не знал, где я, – вот как еще я не мог определить себя.

Инстинктивно я все еще тянулся к родителям. Но всякий раз, когда после такой ситуации я приходил домой, желая чувствовать себя в безопасности, они не оправдывали моих надежд. «Просто не обращай внимания, само пройдет» – это стало нашей домашней мантрой. Опять двадцать пять. Я бы хотел побольше поддержки и поменьше тычков, но это была несбыточная мечта. Мои родители стойко отказывались признавать мои проблемы, несмотря на всю их очевидность. Ночами я, например, бродил во сне. Иногда ночью я вдруг осознавал, что я в гостиной. Иногда я даже понимал, что родители разворачивали меня и направляли обратно в кровать. Все они знали. Просто не признавали. Или не хотели разобраться в том, что случилось.

Еще у меня было два повторяющихся ночных кошмара. В одном я в кромешной тьме посреди океана на каком-то понтоне. Берегов не видно, я один и зову на помощь.

Ночь за ночью.

Я один на плоту в открытом океане, вокруг темнота…

Я вскакивал с криком.

Второй кошмар. Я в автомобиле на водительском сиденье несусь по пустому темному шоссе. У машины нет руля. Я пытаюсь управлять, раскачиваясь из стороны в сторону, но ничего никак не могу контролировать.

Ночь за ночью я резко просыпался от этих кошмаров – крича, смущенный, напуганный до смерти.

С сестрой вообще все было плохо. Когда я был в старших классах, она уже все глубже погружалась в саморазрушение. Родители периодически убеждали ее лечь в государственную психиатрическую клинику. После того как она то ложилась в госбольницу, то выскакивала из нее, родители тратили целое состояние – по их тогдашним меркам – на дорогую частную психбольницу. Когда Джулия была дома, она то и дело сбегала, и родители иной раз разыскивали ее целыми днями. Иногда, проснувшись утром, я видел, что родители вновь провели всю ночь без сна, и думал: Это все убьет их?

Джулия тусовалась в Ист-Виллидж, где забуривалась в квартиры и закидывалась наркотиками. Однажды она стащила из дома ящичек с серебряными долларами, которые коллекционировала мама, продала их и купила наркоты. Теперь я знаю, что такие действия потом стали называть «самолечением», но в те годы я это все не особо анализировал. Когда она отсутствовала дома – она отсутствовала. А когда была дома – я дрожал от страха.

 

Мне двенадцать лет, моей сестре – четырнадцать. У нашего дома на 75-й улице… одетые как для съемок в «Клане Сопрано»


Однажды днем родители привезли домой Джулию, только что забрав из некой клиники, где она прошла сеансы электросудорожной терапии, и оставили нас одних. Ну, просто привели домой и оставили на меня буйную, всего пару часов назад лежавшую в психушке сумасшедшую, которая, так уж вышло, моя сестра. Пока их не было, Джулия на что-то дико разозлилась и погналась за мной с молотком. Я в ужасе забежал в спальню и заперся. Сидел у двери, слушал, с усилием сглатывая слюну, молясь, чтоб родители вернулись.

О, Боже, ну вернитесь же скорей.

Услыхал треск – Джулия бешено долбила дверь молотком.

Бум! Бум! Бум!

Била со всей дури, и деревянная дверь уже пошла трещинами, щепки отлетали, молоток пробивал насквозь.

Затем она резко прекратила. Молоток – в деревяшке, все тихо. Я сжался, считал минуты, потом часы.

Вернутся ли, пока она снова не начала?

Вернулись.

Сестра явно пребывала в возбужденном состоянии. «Что случилось?» – спросили они. Я рассказал им, что Джулия гонялась за мной с молотком. Но они набросились на меня, как будто это я виноват. На меня орали. А потом ударили. Я был так испуган, что в голове вообще все смешалось.

Вы меня с ней оставили! Вы сами так решили, не я!

Она попыталась УБИТЬ меня!

В школе по-прежнему было все тяжело и трудно. В средних классах я попытался пойти по пути «одаренных и талантливых». В начальном классе средней школы меня снова поместили в класс одаренных детей. На основании оценок я туда бы не попал никогда – учился я неважно. Но брали туда по некому тесту на интеллект. По IQ я явно проходил, но в классе был одним из худших. Я был из тех, из-за кого долго чешут в затылке, – полагаю, они просто думали, что я не хочу учиться. Чего они не понимали, так это того, что отсутствие уха ставило меня в ужасно невыгодное положение. Я просто не слышал многое из того, что говорилось в классе. А если я пропускал одну фразу, то терялся. А когда терялся – то сдавался. Складывал руки, потому что терял нить.

На родительских собраниях учителя говорили моим одно и то же: «Он умный, но не занимается», или: «Он умный, но работает не на том уровне, на который способен». Ни один учитель ни разу не сказал им: «Он умный, просто не понимает того, что я говорю». В то время дети, которым по объективным причинам трудно учиться, не получали за это преимуществ.

Но мои-то родители знали, что я глухой на одно ухо. И тем не менее после каждого родительского собрания дома они меня наставляли-увещевали: «Бог дал тебе такой прекрасный ум, а ты его не используешь».

Я плакал, чувствуя себя виноватым. Каждый раз я клялся: «Завтра я начну с нового листа».

Все это было, конечно, прекрасно и замечательно до тех пор, пока я не приходил на следующее утро в школу, где опять половину не слышал, так что снова не мог следить за речью учителя. Ну и снова чувствовал себя лодырем.

Я понимал, что если чего-то не предприму, то все кончится плохо. Что это значило – провалюсь? Покончу жизнь самоубийством? Этого я не мог определить точно. Жить ничтожеством, жить по лжи, отыгрываться на других – я понимал, что это все очень плохо. И я понимал, что это неприемлемо. Я не знал, чем все кончится, знал только, что конец будет плохим.

Ситуация была кошмарной, и я ее переваривал ночами. В дополнение к ночным кошмарам и хождению во сне я стал настоящим ипохондриком, причем в крайней степени: мне казалось, что я вот-вот умру. Я лежал без сна, боясь, что не проснусь, если засну. В конце концов, конечно, дремал, не в силах без конца держать глаза открытыми. Так продолжалось каждую ночь.

Ты умираешь. Ты в беде.

А потом, о чудо, у меня появился транзистор. Мой первый радиоприемник открыл мне другой мир, отдельный, в который я удалялся, вдевая наушник в мое здоровое левое ухо. Снова музыка стала для меня убежищем, она, по крайней мере, давала мне мимолетное чувство безопасности и приятного одиночества.

А в феврале 1964 года, через пару недель после моего двенадцатого дня рождения, в «Шоу Эда Салливана» я увидел The Beatles. Пока я смотрел, как они поют, меня вдруг осенило: это же мой билет в свободу. Вот путь, которым я сбегу из ничтожества жизни и стану знаменитым, тем, на кого смотрят, кого хотят, кого любят, кем восхищаются, кому завидуют.

И безо всякой на то рациональной причины я убедил себя: я смогу это сделать. Я затрону этот нерв. Я в жизни до того не играл на гитаре, и, конечно, ни одной песни еще не написал. И все-таки… таков был мой путь к свободе.

Я просто это знал.

Я тут же начал отращивать волосы – желая отрастить «шапку», как у битлов. Отчасти мне хотелось такую прическу ради стиля, но ясно же, почему такой стиль мне нравился: из-за волос не видна бородавка на месте правого уха. Почему-то родители это не просекли: когда волосы отросли, он меня просто изводили угрозами отстричь их.

Как-то днем, вскоре после появления битлов у Эда Салливана, я пересекся с пареньком из нашего района, неким Мэттом Раэлом. Он мне сказал, что-де есть у него гитара и музыку он играет. Он учился на класс младше меня, но меня это очень впечатлило. Все, что мне теперь нужно, – электрогитара, и я бы тоже заиграл музыку. Как мне казалось, я знал, как получить гитару. Следующие одиннадцать месяцев, на протяжении которых шло Британское вторжение, которое принесло нам не только битлов, но и The Dave Clark Five, The Kinks, The Rolling Stones, The Searchers, Манфреда Манна, Gerry and the Pacemakers и The Animals, в общем, список бесконечен, – я клянчил у родаков электрогитару в подарок к тринадцатому дню рождения.

«Для меня это важнее всего на свете», – повторял я им.

3

Утром 20 января 1965 года я проснулся в радостном возбуждении. Наконец-то день рождения! Наконец-то у меня будет электрогитара! «Загляни под кровать», – сказала мне мама. Я, радостный, полез смотреть под кровать. Увидал там большую картонную коробку с рисунком шкуры крокодила. Это была акустическая гитара.

Мое сердце оборвалось.

Я вытащил коробку. Открыл. Конечно же, неновая японская акустика с нейлоновыми струнами. Сверху плохо заделанная трещина. Я был совершенно раздавлен. Закрыл коробку, загнал ее обратно под диван. На такой мне играть не хотелось.

Мои родители из таких семей, где нормальным считалось детей несколько принижать, и уж ни в коем случае не возвышать. Они считали, что детей надо воспитывать именно так. Они и раньше что-то доказывали, давая мне не то, чего я хотел. Наверное, просто не хотели, чтоб я зазнался и возомнил о себе.

Когда я отказался от дареной гитары, они стали вселять в меня чувство вины, так и не признав, что сами страшно меня разочаровали.

Мой друг-скаут Хэролд Шифф получил электрогитару на свой день рождения несколькими неделями позже – небесно-голубой Fender Mustang с накладкой из перламутра. Он тут же собрал группу. И позвал меня петь!

Вскоре к нам присоединились друзья Хэролда Эрик Лондон и Джей Зингер, которых я знал по хоровому клубу и скаутам. Эрик играл на контрабасе в школьном оркестре и просто щипал тот же самый инструмент, как вертикальный бас. Джей, который уже умел играть на фортепиано, недавно раздобыл электрические клавиши, орган Farfisa. Барабанщиком Хэролд пригласил Арвина Мироу, парня, с которым общался в еврейской школе. Оказалось, что я его тоже знаю – по хоровому клубу. Затем я подкинул идею переговорить с Мэттом Раэлом, который жил по соседству от Эрика. Так Мэтт стал нашим соло-гитаристом. Мы с Мэттом были единственными в группе ребятами, чьи родители не были врачами того или иного профиля.

Хэролд и Мэтт жили не в квартирах, а в домах, и в этих домах им принадлежали подвалы. Старший брат Мэтта уже играл в группе, и его родители спокойно относились к их шуму. Мама Хэролда тоже не обращала внимания на шум, и мы получили подвал Шиффа, где и начали репетировать. Подвал Хэролда был отремонтирован – стены обшиты сучковатой сосной, пол выстелен линолеумом, имелись так же окошко и дверь на задворки, располагавшиеся ниже уровня улицы.

Хэролд и Мэтт включали свои гитары в один усилок, а мой голос шел через другой, в который также включались клавиши Джея Зингера. Часто во время пения я подыгрывал на тамбурине – видел, что певцы по телевизору так делают. Ну а Эрику оставалось дергать басовые струны как можно сильнее. Мы погоняли «Satisfaction» роллингов и другие песни групп Британского вторжения, типа Kinks и Yardbirds. А чтоб Farisa Джея не простаивала просто так, разучили «Liar, Liar» группы The Castaways.

Я в это дело влюбился сразу. Хотя все детишки тогда мечтали стать рок-звездами – учитывая весь психоз вокруг битлов и «стоунз» – их родители планировали им жизнь по-другому. Родители считали, что дети должны были пойти по их стопам, стать дантистами или оптометристами, а играть в группе – ну это так, прикол, чем бы дитя ни тешилось…

А я все твердил им: «Я обязательно стану рок-звездой».

Мы с Мэттом Раэлом стали часами зависать у него дома. Мало того что репетировали сами, еще и слушали репетиции группы Джона, его брата. Мы с Мэттом так много занимались музыкой в его доме, что его мать наконец предложила нам бизнес-сделку: мы подремонтируем старую книжную полку, которую она купила на севере города, и за это можем считать подвал своей репетиционной базой вполне официально. Так что мы с этой полки отодрали всю белую краску и спокойно репетировали дальше.

Родители Мэтта были эдакими прото-хиппи. Его мама, между прочим, пела на первых пластинках группы Weavers и дружила с Питом Сигером. Она сидела с детьми Вуди Гатри. К тому времени, когда я познакомился с родителями Мэтта, она все еще устраивала знаменитым фолк- и блюз-музыкантам – Сонни Терри, Брауни МакГи, Лед Белли, и самому Сигеру – концерты на всяких тусовках в Манхэттене.

Я бесконечно слушал радио и знал все современные поп-хиты, но дома у Мэтта познакомился с другой музыкой благодаря совершенно изумительной родительской коллекции фолк-пластинок. Тонны кантри-блюза, всякого старья и много современного, вроде Боба Дилана, Эрика Андерсена, Тома Раша, Фила Оукса, Баффи Сент Мэри и Джуди Коллинз. В итоге я вытащил свою акустическую гитару из-под кровати, а Мэтт показал мне несколько аккордов. Потом я еще взял пару уроков у одной дамы, которую нашел по объявлению в местной газете. Первая песня, которую я выучил, – «Down in the Valley». А вскоре у меня на шее уже прикреплена была губная гармошка – я пытался изображать ту фолк-музыку, что слышал дома у Мэтта.

А группа продолжала репетировать, и летом 1965 года случился наш первый концерт. В тот год проходили выборы мэра, и в нашем районе дислоцировался местный штаб агитаторов за Джона Линдзи. Сидели за витриной – открытое помещение, ярко освещенное. Хэролд устроился к ним волонтером – раздавал агитматериалы. Думаю, он считал, что это круто и по-взрослому. Однажды в штабе один ответственный работник, обсуждая съезд или вечеринку, упомянул, что неплохо бы организовать что-то подобное. Хэролд, хотя разговаривали совершенно не с ним, встрял в беседу: «Это, у меня группа есть!»

Ну, они и пригласили нас сыграть на том мероприятии. Думаю, Демократическая партия решила, что наберет здесь дополнительных очков, если для них будут играть детишки из этого района. Плату нам никакую не выделили, да и народу не много собралось, но, как бы там ни было, это был концерт. Мой первый концерт!

Иногда на репетиции я просил Хэролда показать мне на его «фендере» аккорды с баррэ. Все эти азбучные штуки казались совершенно элементарными, но если б я знал тогда, как долго мне придется трудиться, чтобы хотя бы приблизится к уровню более или менее умелого гитариста, я бы тут же на все это забил. А в то время меня это, наоборот, заводило и толкало дальше. Нет, конечно, торчать в подвале – это здорово, но я хотел заиметь свою электрогитару и заниматься серьезно. В любое свободное время я стал ездить на метро в Манхэттен и прочесывать музыкальные магазины на 48-й улице в поисках гитары, доступной мне по средствам.

Для меня эти поездки стали настоящим паломничеством. Между Шестой и Седьмой авеню независимые музыкальные магазины стояли по обе стороны 48-й улицы. А на квартал вверх, на 49-й улице и Седьмой авеню, находился магазин сэндвичей под названием Blimpie’s. Я покупал там сэндвич или техасский чили-дог – покрытый клейким желтым сырным соусом, чили и луком – в Orange Julius, и затем бродил по музыкальным магазинам. В те годы ничего руками трогать не разрешалось. Если ты хотел поиграть на инструменте, то тебя спрашивали: «Вы это купите сегодня?» А если ты выглядел не как потенциальный покупатель – как я, например – говорили: «Позволь мне увидеть, что у тебя действительно есть на это деньги».

 

Так что смысл этих путешествий по 48-й улице заключался не в том, чтобы играть, а в том, чтобы плавать среди причиндалов рок-н-ролла: барабанных установок, гитар, бас-гитар. И когда я замечал музыканта, которого до того видел по телевизору или в музыкальном журнале, я тут же собирался. Я уносился на небеса.

В старших классах я стал все чаще прогуливать уроки. Утром запрыгивал в автобус и ехал на 48-ю улицу. Приезжал я туда рано, когда магазины еще не открылись, так что еврейский мальчик сидел на скамье в Кафедральном соборе Святого Патрика на пересечении 49-й улицы и Пятой авеню и ждал. А еще в квартале от собора я нашел магазин пластинок под названием Record Hunter («Охотник за пластинками») – там разрешали слушать пластинки. У них там стояли столики с вертушками и наушниками, и можно было попросить открыть любую пластинку и прослушать. Вот таким, в моем представлении, выглядел идеальный день – ждешь в соборе открытия магазина пластинок, слушаешь музыку, съедаешь чили-дог, любуешься гитарами.

Изучая окрестности возле дома, я обнаружил, что если сесть на автобус Q44, идущий от моего дома на юг, и доехать до конечной в Джамайку и Куинс, то попадешь в гигантский двухэтажный магазин пластинок под названием Triboro Records. И вот у них были тысячи альбомов. И поскольку район тот по преимуществу был черным, то я там узнал музыку, с которой нигде больше не мог до того познакомиться: Джеймс Браун, Джо Текс, Отис Реддинг, а также чернокожие комедианты, например, Редд Фокс, Пигмит Маркхэм и Момс Мэбли. Не всегда у меня были деньги на покупки, но просто держать в руках пластинку и глядеть на конверт – это уже ценно.

Я год копил деньги, и прибавив к ним те, что получил на четырнадцатый день рождения, я в один прекрасный день вошел в музыкальный магазин Manny’s на 48-й улице. Остановив взгляд на одной из гитар, я попросил: «Простите, могу ли я попробовать эту?»

«Сегодня купишь?» – ответили мне.

«Да».

«Деньги покажи».

Я вывалил все свои деньги, и мужик за прилавком протянул мне гитару, которую я собирался купить: размер три четверти, два стратокастеровских звукоснимателя – копия, сделанная Vox. Гитара не супер, мягко говоря, но я мог себе позволить себе только такую – она стоила дешевле всех, потому что была не полноразмерной. И кроме того, я ведь о гитарах ничего не знал, да и играть почти не умел.

Тем не менее наконец я купил свой настоящий билет в свободу.

4

Как только я обзавелся электрогитарой, я тут же стал пробовать сочинять песни. Казалось, что играть на инструменте и писать песни – совершенно естественное сочетание, одно и то же практически. И каждый раз, когда мне нравилась песня, я пытался состряпать что-то подобное. Одна из моих первых попыток – оммаж песне «The Kids Are Alright» группы The Who.

Я также изучал структуры песен, которые писали композиторы и поэты из «Брилл-Билдинг» (офисное здание в Нью-Йорке, в котором располагались компании, занимавшиеся шоу-бизнесом. – Прим. пер.) – Барри Манн и Синтия Уэйл, Джерри Гоффин и Кэрол Кинг, Джефф Берри и Элли Гринвич. Песни с куплетом, припевом, бриджем и крутейшим «хуком» – ударной фразой. Это такие цепляющие песни, что при первом прослушивании ко второму припеву тебе уже кажется, что знаешь их всю жизнь. Песни с красивыми мелодиями, рассказывающие историю.

Группа из подвала Хэролда Шиффа заглохла, но Мэтт Раэл и я, у которого теперь была гитара, стали джемовать вдвоем. Иногда к нам присоединялся барабанщик, паренек по имени Нил Тиман. Мы назвались Uncle Joe и не переставали расширять свой репертуар. У Мэтта тем временем зрели свои проблемы, и в конце концов родители отправили его в частную школу в Манхэттене.

Волосы мои к тому времени отросли уже очень прилично, но они сильно вились. Кудряшки я тогда ненавидел, потому что стилем того времени были прямые волосы. Так что я купил крем-релаксатор Perma-Strate, который продавался в любом негритянском квартале. Perma-Strate этот попахивал аммиаком и всякими тяжелыми химикатами и жег кожу на голове как хрен знает что. Надо было наносить его на волосы, зачесывать назад, дать отстояться, а потом расчесывать наперед. Однажды я передержал – и на коже головы проступила кровь. Я, кстати, волосы и утюгом распрямлял, было дело. Что угодно, лишь бы выпрямить. Выглядел я так, что мать одного моего нового дружка Дэвида Ана называла меня «Принц Вэлиант» (герой комикса о рыцарях. – Прим. пер.). А отец мой взял в привычку обращаться ко мне «Стэнли Толстожопый».

С Дэвидом Аном я познакомился в начальных классах средней школы Parsons. Семья у него, как и у Мэтта, была дружной и артистичной. Отец – художник, мама – учительница. Дэвид, как и я, ходил с длинными волосами. Иногда, когда я забивал на школу и ехал на Манхэттен бродить по Сорок восьмой, он присоединялся ко мне. Он тоже был большим фанатом музыки. Мы Дэвидом старались изо всех сил проникнуть в многообещающую контркультуру.

Однажды, идя по Мэйн-стрит в нашем районе, я увидал новый магазинчик с вывеской Middle Earth. Лавочка торговала всякими причиндалами для употребления наркотиков: кальяны, стеклянные трубки и все такое прочее. А за прилавком стояли длинноволосые.

Может быть, я здесь придусь ко двору?

Ко двору нормальных людей я не приходился, это было очевидно, но вот здесь, прямо в моем районе, нашлась альтернатива. Я стал там тусоваться, болтать с продавцами, с покупателями. Дело было не в наркотиках – хотя я и стал время от времени покуривать кальянчик – я старался, чтоб меня приняли. Отверженный или тот, кто находился в добровольном изгнании, в Middle Earth чувствовал себя комфортно. Дошло до того, что я стал приходить туда с моей акустической гитарой и наигрывать.


На «Акции» в Центральном парке в пятнадцать лет… с небольшой помощью испытываю полнейшее блаженство


В школе одна девочка, Эллен Ментин, относилась ко мне с невероятным пониманием и терпением. Я ей доверял настолько, что попробовал рассказать про моих внутренних демонов, но все эти намеки на мои проблемы мое беспокойство не уменьшили. Эллен хотела, чтоб мы стали такой нормальной парочкой старшеклассников, в кино там ходили вместе и все такое, но я был неспособен находиться с ней на публике. Мне такое казалось слишком рискованным, слишком удушающим и клаустрофобским.

Что если, когда мы вместе, кто-нибудь станет надо мной смеяться?

А еще я не мог понять, почему она хочет быть с кем-то вроде меня, ведь я хоть теперь и длинноволосый, но все равно ж чудик. Я ее даже спросил прямо: «За что я тебе нравлюсь-то? Почему ты хочешь быть со мной?» Я совершенно ничего не понимал.

Мы с Эллен остались просто друзьями, но быть с кем-то, кто так сильно заботится о тебе, было почти невыносимо. С нею даже поездка на автобусе в кино была риском, на который я не мог решиться.

Однажды отец решил мне рассказать про пестики-тычинки в своей версии. Ни с того ни с сего на прогулке он вдруг заявил: «Кого-нибудь обрюхатишь – будешь решать все это сам».

Это что значит, в четырнадцать лет меня на улицу выкинут?

Отлично.

Я толком и не знал, как именно кого-то «брюхатят», но теперь понял, что это билет в никуда в один конец.

Как будто сейчас я не сам по себе.


Я кучу времени проводил сам по себе, дома, в своей комнате, от всего отключившись и погрузившись в музыку. Я слушал свой транзистор, играл на гитаре, читал музыкальные журналы. Мама моя, чувствуя вину за то, что проблемы сестры занимала все ее время, купила мне стереосистему.

Я стал преданным слушателем радиопрограммы Скотта Муни The English Power Hour («Час английской силы»). Это была одна из ранних FM-программ, в которой представляли все новейшие звуки Соединенного Королевства. Весной 1967 года в английских чартах и на концертных площадках безраздельно царил Джими Хендрикс. Музыка этого американца, перебравшегося в Британию, стала проникать обратно в Штаты через программы вроде той, которую готовил Муни. Когда, наконец, первый альбом Хендрикса прибыл, он потряс меня, как взрыв атомной бомбы.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26 
Рейтинг@Mail.ru