bannerbannerbanner
Исход. Как миграция изменяет наш мир

Пол Коллиер
Исход. Как миграция изменяет наш мир

В то время как и ответственность перед бедными, и боязнь национализма, вероятно, еще сильнее запутали вопрос о том, имеют ли общества право на ограничение иммиграции, на данный момент самой мощной силой, вдохновлявшей выступления за признание свободы передвижения между странами в качестве естественного права, служила оппозиция расизму. С учетом истории расизма и в Европе, и в Америке столь страстное противодействие расизму и неудивительно, и вполне оправданно. Большинство выходцев из бедных стран принадлежат к иной расе, нежели коренное население богатых стран, принимающих мигрантов, и потому противодействие иммиграции грозит скатиться к расизму. В Великобритании одно широко известное выступление 1960-х годов против иммиграции определенно перешло эту грань: нежелательность иммиграции из стран Африки и Южной Азии обосновывалась ужасами неизбежного межэтнического насилия. Эта безрассудная речь давно умершего мелкого политика Эноха Пауэлла имела своим следствием то, что британская дискуссия о миграционной политике была прервана на сорок лет с лишним: сопротивление миграции оказалось столь неразрывно связано с расизмом, что возможность выражать такую позицию сохранилась разве что в маргинальном дискурсе. Откровенно нелепое предсказание Пауэлла о «реках крови» не только сделало дискуссию невозможной, но и превратилось в главное пугало для либералов: предполагалось, что потенциал межрасового насилия между иммигрантами и коренным населением несет в себе огромную скрытую угрозу. Отныне все, что теоретически могло разбудить этого спящего дракона, считалось недопустимым.

Это табу стало разрушаться лишь в 2010 году в результате массовой иммиграции из Польши. Британская иммиграционная политика по отношению к полякам носила ярко выраженный либеральный характер. В момент вступления Польши в Европейское сообщество переходные соглашения давали его членам право ограничивать польскую иммиграцию до тех пор, пока польская экономика не придет в соответствие с европейскими нормами. Все крупные страны сообщества, за исключением Великобритании, прилежно ввели такие ограничения. На решение британского правительства отказаться от подобных мер, возможно, повлиял сделанный в 2003 году прогноз Британской гражданской службы, в котором утверждалось, что восточноевропейская иммиграция в Великобританию будет носить незначительный характер: не более 13 тыс. человек в год. Это предсказание оказалось в корне неверным. Реальная иммиграция в Великобританию из Восточной Европы в течение следующих пяти лет составила около миллиона человек[4]. Подобная крупномасштабная иммиграция, от души приветствовавшаяся такими семьями, как моя, которые считали наплыв квалифицированной и трудолюбивой рабочей силы весьма полезным, в то же время вызывала широкое возмущение – нередко со стороны местных трудящихся, ощущавших угрозу своему положению. Притом что и одобрение иммиграции, и оппозиция ей основывались на откровенно эгоистической мотивации, ни в том ни в другом невозможно было усмотреть никаких признаков расизма вследствие принадлежности поляков к белой расе и христианской вере. Решающим и в придачу комическим моментом стал скандал на выборах 2010 года, когда премьер-министру Гордону Брауну забыли отключить микрофон после инсценированного разговора с простой женщиной из толпы, выбранной его штабом. К несчастью, женщина начала сетовать на последнюю волну иммиграции. После этого все услышали, как Браун распекает своих помощников за то, что те выбрали эту «упертую дуру». Такая демонстрация того, насколько премьер-министр далек от проблемы, общепризнанно являющейся законным источником озабоченности, внесла свой вклад в оглушительное поражение Брауна. Новое руководство Лейбористской партии принесло извинения, заявив, что прежняя политика открытых дверей была ошибочной. Кажется, в Великобритании наконец-то снова стало можно говорить об иммиграции, не рискуя прослыть расистом.

А может быть, и нет. Поскольку расовая принадлежность коррелирует с прочими отличительными чертами – такими, как уровень благосостояния, религия и культура, – не исключено, что любые ограничения на миграцию, введенные на основе этих критериев, все равно будут восприниматься как троянский конь расизма. В таком случае открытое обсуждение вопроса о миграции по-прежнему невозможно. Я решил написать эту книгу лишь после того, как сделал вывод о том, что мы уже в состоянии провести различие между такими концепциями, как раса, бедность и культура. Расизм – это убеждение в существовании генетических различий между расами, хотя это мнение не подтверждается никакими фактами. Бедность обусловлена низким уровнем доходов, а не генетикой: сохранение массовой бедности при наличии технологий, обеспечивающих простым людям процветание, является скандальной чертой и крупной проблемой нашего века. Культура не наследуется генетически; она представляет собой изменчивое сочетание норм и привычек, влекущих за собой важные материальные последствия. Отказ учитывать расово обоснованные различия в поведении – это проявление человеческого достоинства. Отказ учитывать культурно обусловленные различия в поведении был бы слепым отрицанием очевидных фактов.

Полагаясь на законность этих различий, в то же время я в полной мере отдаю себе отчет в том, что мои суждения могут оказаться ошибочными. Этот момент важен, потому что, как мы вскоре увидим, решения, принимаемые в сфере публичной политики, в значительной степени зависят от имущественных и культурных различий. Если считать, что все эти соображения служат не более чем прикрытием для расизма, то лучше вообще отказаться от такой дискуссии, по крайней мере в Великобритании: возможно, мы все еще не вышли из длинной тени Эноха Пауэлла. Таким образом, мое рабочее допущение сводится к тому, что право жить где бы то ни было не является логическим следствием противодействия расизму. Не исключено, что у людей действительно есть такое право, и я еще вернусь к этому вопросу, но его невозможно обосновать одной лишь ссылкой на законную обеспокоенность бедностью, национализмом и расизмом.

Возьмем три группы людей: самих мигрантов, тех, кого они оставляют в своей родной стране, и коренное население принимающей их страны. Нам нужны теории и факты, которые бы позволили разобраться с тем, какая судьба ждет каждую из этих групп. Вопрос о первой группе – о мигрантах – мы временно отложим, потому что он наиболее прост. Перед мигрантами встают издержки преодоления весьма серьезных барьеров к передвижению, но потом они пожинают экономические блага, намного превышающие эти издержки. Мигрантам достается львиная доля экономических выгод, обеспечиваемых миграцией. Из некоторых новых и весьма интригующих фактов следует, что эти серьезные экономические выгоды частично, а может быть, и существенно нивелируются психологическими потерями. Впрочем, несмотря на поразительность этих фактов, в нашем распоряжении имеется слишком мало надежных исследований для того, чтобы судить об общей значимости самих этих фактов и их последствий.

Вопрос о второй группе – о тех людях, которые остаются жить в бедных странах, являющихся источником миграции, – в первую очередь и вдохновил меня на написание этой книги. Речь идет о беднейших обществах в мире, за последние полвека сильно отставших от процветающего большинства. Выкачивает ли эмиграция из этих обществ те возможности, которых им и без того отчаянно не хватает, или же она служит для них спасательным кругом и подталкивает их к изменениям? Если в качестве точки отсчета при изучении воздействия миграции на тех, кто остался дома, выбрать полностью закрытую дверь, то окажется, что миграция существенно повышает их благосостояние. То же самое можно сказать и о других типах экономического взаимодействия между беднейшими обществами и остальным миром: торговать лучше, чем не торговать, а перемещение капитала лучше полной неподвижности финансов. Однако изучать беднейшие общества, используя автаркию в качестве отправной точки, – занятие неинтересное и бессмысленное: на этой основе невозможно выстроить никакой серьезный политический анализ. Уместной отправной точкой, как и в случае с торговлей и потоками капитала, является статус-кво по отношению не к автаркии, а к более энергичной либо к более вялой эмиграции. Ниже будет показано, что при отсутствии сдерживающих мер эмиграция из беднейших стран ускоряется и им грозит массовый исход. Однако миграционную политику определяют не бедные страны, а богатые. Задавая темп прибытия иммигрантов, власти богатых стран в то же время непреднамеренно устанавливают темп эмиграции из беднейших обществ. Даже если наличие миграции положительно сказывается на этих обществах, являются ли ее нынешние темпы идеальными? Не пойдет ли этим обществам на пользу, если миграция несколько ускорится или несколько замедлится? Подобная постановка вопроса до недавнего времени делала ответ на него невозможным. Тем не менее из новых и чрезвычайно тщательных исследований вытекает, что для многих обществ из «нижнего миллиарда» нынешние темпы иммиграции, вероятно, являются чрезмерными. Десятилетием назад аналогичная работа заложила основу для пересмотра политики в сфере перемещений капитала. Политические изменения всегда сильно отстают от исследований, но в ноябре 2012 года Международный валютный фонд объявил, что он перестает рассматривать отсутствие препятствий для потоков капитала в качестве политики, при любых условиях оптимальной для бедных стран. Подобные нюансированные оценки неизменно приводят в ярость фундаменталистов, выводящих свои политические предпочтения из моральных приоритетов.

Последний вопрос – о коренном населении в обществах, принимающих мигрантов, – наверняка непосредственно затрагивает большинство читателей данной книги, и потому мы начнем именно с него. Каким образом размах и темп иммиграции влияют на социальное взаимодействие – как между коренными жителями и иммигрантами, так и между самими коренными жителями? Какое экономическое влияние иммиграция оказывает на различные профессиональные и возрастные когорты в рамках коренного населения? Как эти последствия изменяются с течением времени? В отношении коренного населения стран, принимающих миграцию, встает та же самая проблема точки отсчета, что и в отношении населения стран, являющихся источником миграции. В настоящее время такой точкой отсчета служит не нулевая миграция, а такие ее значения, которые несколько отличаются от текущего уровня миграции в ту или в иную сторону. Несомненно, все зависит от конкретной страны: на такой слабозаселенной стране, как Австралия, иммиграция сказывается совсем не так, как на странах более густозаселенных – таких как Нидерланды. При попытке ответить на этот вопрос я укажу, что социальные последствия в большинстве случаев окажутся более значимыми, чем экономические – в частности, из-за того, что последние обычно бывают скромными. Чистое влияние миграции на наименее обеспеченные слои коренного населения, скорее всего, будет отрицательным.

 

Длительный экскурс по трем этим отдельным темам даст нам строительные блоки для общей оценки миграции. Однако, чтобы перейти от описания к оценке, нам потребуются как аналитические, так и этические рамки. Аналитика и этика, используемая в типичной работе, защищающей миграцию, влечет за собой тривиализацию данной проблемы, потому что получается, что все важные эффекты работают в одном и том же направлении, в то время как от противоположных эффектов отмахиваются как от «сомнительных», «несущественных» или «краткосрочных». Но любой честный анализ должен исходить из наличия победителей и проигравших притом, что даже оценка общего влияния на конкретную группу может оказаться неоднозначной, так как она зависит от того, как сравнивать друг с другом потери и приобретения. Если одни люди оказываются в выигрыше, а другие – в проигрыше, то чьи интересы следует учитывать в первую очередь? Экономический анализ миграции в большинстве случаев дает четкий и убедительный ответ: победители приобретают гораздо больше, чем теряют проигравшие, а значит – горе побежденным. Даже при использовании такого простого критерия, как денежный доход, мы найдем, что выгоды намного превышают потери. Однако экономисты обычно отказываются от денежного критерия в пользу гораздо более изощренной концепции «пользы», и в этом случае общие выгоды от миграции получаются еще более крупными. Для многих экономистов такой ответ решает дело: необходимо проводить такую миграционную политику, которая влекла бы за собой максимум пользы в глобальном масштабе.

В части 5 этот вывод будет мной оспорен. Я утверждаю, что права нельзя приносить в жертву такому сомнительному понятию, как «глобальная польза». Нации являются важными и законными нравственными единицами: собственно, мигрантов как раз и привлекают плоды успешного существования наций. Само наличие национального государства наделяет правами его граждан, особенно бедное коренное население. От его интересов невозможно отмахиваться, ссылаясь на глобальную пользу и приносимые ею блага. В еще более уязвимой позиции, чем бедные коренные жители стран, принимающих мигрантов, находятся люди, остающиеся там, откуда те уехали. И те и другие сильнее нуждаются и намного более многочисленны, чем сами мигранты. Но в отличие от бедного коренного населения стран, принимающих мигрантов, у них нет никакой возможности как-то повлиять на миграционную политику: их собственные власти не в состоянии контролировать темп эмиграции.

Миграционную политику устанавливают власти стран, принимающих миграцию, а не тех стран, которые служат ее источником. В любом демократическом обществе правительство должно соблюдать интересы большинства его граждан, однако те вправе выказывать озабоченность положением как бедных коренных жителей, так и населения беднейших обществ. Поэтому, выбирая миграционную политику, власти стран, принимающих мигрантов, должны сопоставлять интересы бедного коренного населения с интересами мигрантов и тех, кто остается жить в бедных странах.

Буйная компания ксенофобов и расистов, враждебных к иммигрантам, не упускает возможности напомнить о том, что миграция пагубно сказывается на коренном населении. Понятно, что это вызывает соответствующую реакцию: отчаянно стараясь не давать этим группам новых козырей, представители общественных наук изо всех сил стремятся показать, что миграция полезна для всех. При этом, сами того не желая, они добиваются того, что у ксенофобов появляется возможность задать вопрос: «Так миграция – это хорошо или плохо?». Ключевая идея данной книги состоит в том, что этот вопрос некорректен. Задавать его так же бессмысленно, как спрашивать: «Еда – это хорошо или плохо?». В обоих случаях более уместным был бы вопрос о том, не хорошо ли это или плохо, а о том, какое количество того и другого является оптимальным. Немного миграции – почти наверняка лучше, чем ее полное отсутствие. Но точно так же, как обжорство вредно для здоровья, так и миграция может быть чрезмерной. Ниже я покажу, что миграция, предоставленная сама себе, будет ускоряться, и потому с большой вероятностью приобретет избыточный размах. Именно поэтому средства контроля над миграцией, отнюдь не будучи неприятным пережитком национализма и расизма, будут становиться все более важными инструментами социальной политики во всех богатых обществах. Неприятно не само их существование, а их непродуманность. В свою очередь, она является результатом табу, препятствующего серьезной дискуссии.

Данная книга представляет собой попытку разрушить это табу. Я прекрасно осознаю, что эта попытка, как и все начинания подобного рода, заключает в себе определенный риск. Фундаменталисты, стоящие на страже ортодоксальных взглядов, готовы пустить в ход свои фетвы. Тем не менее пора начинать, и начнем мы с того, что разберемся, почему миграция ускоряется с течением времени.

Глава 2
Почему миграция ускоряется

На протяжении полувека после начала Первой мировой войны страны держали свои границы закрытыми. Войны и Великая депрессия сделали миграцию затруднительной, а иммигрантов – людьми нежелательными. К 1960-м годам подавляющее большинство людей жило в тех странах, в которых они родились. Однако на протяжении этого полувека неподвижности глобальная экономика претерпела драматические изменения: между доходами разных стран обозначился резкий разрыв.

В рамках общества распределение доходов имеет форму колокола: большинство людей находятся более-менее посередине при наличии двух меньшинств – богатого и бедного. Фундаментальной статистической причиной, обеспечивающей именно такое распределение доходов, является случай: процесс получения доходов зависит от повторяющихся ситуаций, при которых одним людям везет, а другим – не везет. Совокупность везения и невезения и обеспечивает колоколообразное распределение доходов. Если удача накапливается мульти-пликативно, то «хвост», соответствующий богатому меньшинству, удлиняется: некоторые люди становятся очень богатыми. Эти мультипликативные силы получения доходов настолько могущественны и вездесущи, что им соответствует распределение доходов во всех странах мира.

Однако к 1960-м годам распределение доходов между странами мира выглядело совершенно иначе: не как колокол посередине, а как два колокола по обоим краям. На формальном языке такое распределение называется бимодальным; иными словами, существовали богатый мир и бедный мир. Богатый мир богател все больше и больше, причем этот процесс шел исторически беспрецедентными темпами. Например, с 1945 по 1975 год во Франции доход на душу населения утроился: французы называют этот период золотым тридцатилетием. Экономисты разработали теорию роста, чтобы объяснить, в чем была причина этого нового феномена. Однако бедный мир упустил возможности для роста и продолжает упускать их. Пытаясь понять, по каким причинам произошел этот раскол и почему он сохраняется, экономисты создали такое направление исследований, как экономика развития.

Четыре столпа процветания

При разговоре о миграционной политике многое зависит от того, почему одни страны намного богаче других, и потому сейчас я вкратце расскажу, как изменялась профессиональная точка зрения и мои собственные представления по этому вопросу. Когда экономика развития находилась еще в зародыше, стандартное объяснение поразительного разрыва в доходах сводилось к различиям в капиталовооруженности. Считалось, что трудящиеся в богатых странах работают более продуктивно, потому что в их распоряжении имеется намного больше капитала. От этого объяснения не до конца отказались, однако экономистам отныне приходится учитывать такое принципиальное новшество, как международная мобильность капитала: сейчас он в огромных количествах перемещается из страны в страну. Тем не менее до беднейших стран капитал доходит в незначительных объемах. Бедные страны по-прежнему страдают от нехватки капитала, однако этот факт уже не воспринимается как основная причина их бедности; что-то еще должно отвечать и за то, что им не хватает капитала, и за их бедность. В качестве объяснений выдвигались и анализировались такие факторы, как выбор неудачной экономической политики, дисфункциональная идеология, сложные географические условия, негативное отношение к работе, наследие колониализма и недостаточный уровень образования. Большинство из этих факторов представляются в той или в иной мере убедительными, однако ни один, по-видимому, не годится в качестве окончательного объяснения: например, выбор политики происходит не сам по себе, а является следствием определенных политических процессов.

Экономисты и политологи во все большей степени предпочитают такие объяснения, в основе которых лежат принципы организации государства: каким образом заинтересованные политические группы задают вид долговечных институтов, которые впоследствии определяют выбор политики[5]. Согласно одному из влиятельных направлений аргументации, ключевые начальные условия процветания должны обеспечивать заинтересованность политической элиты в создании налоговой системы: европейская элита традиционно нуждалась в поступлениях для финансирования военных расходов. В свою очередь, налоговая система делает государство заинтересованным в расширении масштабов экономики и потому подталкивает его к установлению правозаконности. Та стимулирует людей к инвестициям, вселяя уверенность в том, что производственные активы не будут экспроприированы. Инвестиции обеспечивают экономический рост. На этом надежном фундаменте для инвестиций вырастает еще один слой институтов, обеспечивающих распределение доходов. Протесты со стороны множества исключенных вынуждают богатых развивать инклюзивные политические институты: так мы приходим к частнособственнической демократии.

Другие авторы развивают похожую аргументацию, утверждая, что ключевым институциональным изменением стал переход политической власти от хищнических элит, занимавшихся изъятием средств у трудящегося населения, к более инклюзивным институтам, защищающим интересы производителей. В своем важном новом исследовании Дарон Асемоглу и Джеймс Робинсон указывают, что английская Славная революция 1688 года, в ходе которой власть перешла от короля к парламенту, стала первым из подобных решающих событий в мировой экономической истории, инициировав промышленную революцию и открыв путь к глобальному процветанию.

Эта линия рассуждений выдвигает на первое место политические и экономические институты. О значении демократических институтов свидетельствует тот факт, что смена лидера существенным образом сказывается на экономических показателях лишь в тех случаях, если эти институты слабы. Хорошие институты становятся преградой к своеволию лидеров[6]. Поэтому формальные политические и экономические институты играют важную роль: богатые страны обладают более качественными политическими и экономическими институтами по сравнению с бедными странами.

Однако демократические политические институты успешно функционируют лишь в том случае, если простые граждане достаточно хорошо информированы для того, чтобы призвать политиков к ответу. Многие вопросы носят сложный характер, причем это относится и к самой миграционной политике. Кейнс проницательно предположил, что простые люди знакомятся со сложными проблемами с помощью нарративов – доступных для понимания кратких изложений теоретических вопросов[7]. Нарративы легко распространяются, становясь общественными благами, но они могут иметь очень слабое соответствие реальности. Пример тому – нарративы, объясняющие причины болезней. Переход от нарративов, объявлявших болезни результатом колдовства, к нарративам, основанным на теории микроорганизмов, сыграл ключевую роль в становлении общественного здравоохранения. В Европе он произошел в конце XIX века. На Гаити он до сих пор не завершился: даже пострадав от землетрясения, люди все равно опасались больниц. Нарративы в зависимости от своего содержания способны поддерживать, дополнять или подрывать те или иные институты. Нарратив «немцы перестали мириться с инфляцией» способствовал укреплению дойчмарки. Однако аналогичного нарратива в отношении евро в Европе так и не появилось. Подобно дойчмарке, евро пользуется институциональной защитой, сводящейся к двум фискальным правилам; тем не менее с момента введения евро в 2001 году их нарушали 16 из 17 стран еврозоны, включая Германию. Евро представляет собой отважную и, возможно, безрассудную попытку вынудить преобладающие в Европе различные экономические нарративы адаптироваться к новому общему институту. Но эта адаптация происходит медленно и неуверенно. Несмотря на уровень безработицы в 27 %, к 2012 году инфляция в Испании остается выше, чем в Германии, притом, что длительный период более высокой инфляции резко подорвал конкурентоспособность первой из этих стран. Пусть нарративы изменяются с течением времени, но это не снижает их значения.

 

В то время как Европа дает пример различия экономических нарративов, контраст между США и Южным Суданом иллюстрирует различие в политических нарративах. Президент Клинтон прославился тем, что выиграл избирательную кампанию под лозунгом «Это же экономика, глупец!». Общество, в котором подобные лозунги находят отклик, будет пользоваться совершенно иным набором политических институтов по сравнению с обществом, прибегающим к такому нарративу, как «Народ дин-ка терпит притеснения со стороны народа нуэр»[8]. Аналогично в обществе, считающем, что «зарубежные инвестиции означают новые рабочие места», Национальное агентство инвестиций будет работать совсем по-другому, чем в обществе, уверенном, что «зарубежные инвестиции означают эксплуатацию». Ложные нарративы в конце концов выходят из употребления, но на это может понадобиться много времени. Поэтому одной из причин огромного разрыва в доходах, возможно, является то, что в богатых обществах институты опираются на более функциональные нарративы, чем те, которые преобладают в бедных обществах.

Однако многие правила, диктующие экономическое поведение, носят неформальный характер, и поэтому наш анализ можно распространить не только на институты и нарративы, но и на социальные нормы. Две ключевые социальные нормы связаны с насилием и сотрудничеством. В обществе с высоким уровнем насилия правозаконность хронически игнорируется: домохозяйства и фирмы вынуждены тратить силы на обеспечение безопасности, в предельном случае получая ее путем сохранения бедности с тем, чтобы меньше привлекать к себе внимания[9]. Способность к сотрудничеству представляет собой важнейший фактор процветания: многие товары и услуги являются «общественными благами» и их коллективное предоставление оказывается наиболее эффективным. Поэтому социальные основы мира и сотрудничества существенны в плане экономического роста и не вытекают непосредственным образом из формальных институтов. Стивен Пинкер убедительно предположил, что нормы, связанные с насилием, весьма радикально изменялись на протяжении столетий, пройдя ряд отдельных этапов[10]. Первым из них был переход от анархии к централизованной власти; его еще предстоит проделать Сомали. Второй – переход от власти к авторитету, еще не осуществленный многими режимами. Кроме того, сравнительно недавним явлением стало усиление способности сочувствовать страданиям других людей и отказ от кодексов клановой и фамильной чести, сделавшие обращение к насилию менее приемлемым.

Основы сотрудничества широко исследовались в ходе игровых экспериментов, и в настоящее время мы имеем о них весьма хорошее представление. Устойчивое сотрудничество зависит от доверия. Та степень, в которой люди готовы доверять друг другу, очень сильно различается от общества к обществу. Общества с высоким уровнем доверия в большей степени способны к сотрудничеству, а кроме того, несут более низкие издержки трансакций, потому что меньше зависят от процессов формального принуждения к соблюдению обязательств. Поэтому социальные нормы так же важны, как и формальные институты. Нормы, преобладающие в богатых обществах, обеспечивают намного более низкий уровень межличностного насилия и более высокий уровень доверия, чем те, которые преобладают в бедных обществах.

В свою очередь, институты, нарративы и нормы способствуют возникновению эффективных организаций, обеспечивающих производительность своей рабочей силы. Как правило, высокая производительность достигается путем компромисса между масштабами и трудовой мотивацией. Экономисты давно поняли существование прямой зависимости между размером и производительностью: крупным организациям доступна экономия за счет масштаба. Однако убедительный анализ мотивации был осуществлен лишь недавно. Несомненно, свою роль здесь играют и стимулы, однако работа нобелевского лауреата Джорджа Акерлофа и Рейчел Крэнтон позволяет по-новому оценить, каким образом успешные организации используют мотивацию, основанную на идентичности. Эффективная фирма навязывает своим работникам идентичность, способствующую высокой производительности[11]. Акерлоф приходит к своей ключевой идее, задаваясь вопросом: «Как становятся хорошими водопроводчиками?». Он указывает, что главное здесь – не профессиональная подготовка и не хороший заработок, а скачок идентичности, после которого водопроводчик сам начинает считать себя хорошим водопроводчиком. Для водопроводчика, совершившего этот скачок, плохая работа будет несовместима с его чувством идентичности. В частном секторе конкуренция вынуждает организации к повышению производительности их работников. Акерлоф и Крэнтон показывают, что фирмы, добившиеся успеха, действительно идут на определенные затраты сил и времени с целью побудить своих работников к тому, чтобы те воспринимали стоящие перед фирмой задачи как свои собственные и перестали быть «посторонними». В общественном секторе организации принуждаются к тому же самому силами политической подотчетности. Чем выше доля тех, кто перестал быть «посторонним», тем выше производительность рабочей силы, и потому все оказываются в выигрыше.

Бедные страны бедны в том числе и потому, что им не хватает эффективных организаций: многие из них слишком малы для того, чтобы использовать экономию за счет масштаба, а многие, особенно среди общественных организаций, не умеют мотивировать своих работников. Например, во многих бедных странах учителя не проявляют рвения в работе и не развивают необходимых навыков – таких как функциональная грамотность. Результатом становится катастрофически низкий уровень образовательных стандартов, о чем свидетельствуют результаты международных тестов[12]. Такие учителя, очевидно, не совершили необходимого скачка идентичности и не считают себя хорошими учителями, а за это, в свою очередь, несут ответственность те организации, которые их нанимают.

Сочетание институтов, правил, норм и организаций данной страны я буду называть ее социальной моделью. Социальные модели существенно различаются даже среди стран с высокими доходами. Особенно сильные институты и частные организации существуют в США, однако европейские общественные организации несколько сильнее американских, а в Японии по сравнению и с Европой, и с США сложились намного более сильные нормы доверия. Но несмотря на различия в деталях, все богатые общества отличаются весьма хорошо функционирующими социальными моделями. Вполне возможно, что различные сочетания хорошо работают, потому что их компоненты удачно адаптировались друг к другу: например, институты и нормы могут постепенно эволюционировать таким образом, чтобы прийти в соответствие с текущим состоянием нарративов и организаций. Но подобная адаптация происходит не автоматически. Напротив, сотни различных обществ существовали тысячи лет, прежде чем в каком-либо из них сложилась социальная модель, способная обеспечить рост процветания. Даже Славная революция была совершена не с целью добиться процветания: ее движущей силой являлась смесь религиозных предрассудков и политического оппортунизма. Английская социальная модель, возникшая в XVIII веке, была воспроизведена и усовершенствована в Америке. Это, в свою очередь, повлияло на социальную революцию во Франции, которая силой оружия насадила свои новые институты по всей Западной Европе. Ключевой момент, который я хочу донести до читателя, состоит в том, что нынешнее процветание Западного мира, с запозданием распространяющееся и в других регионах, не является результатом каких-то неизбежных сил прогресса. На протяжении тысячелетий вплоть до XX века не существовало таких стран, в которых простые люди не были бы бедными. Высокий уровень жизни являлся привилегией элит, присваивавших плоды чужой работы, а не нормальной наградой за производительный труд. Если бы не благоприятное сочетание обстоятельств, сравнительно недавно породивших социальную модель, способствующую экономическому росту, то это прискорбное состояние вещей, по всей вероятности, сохранялось бы и по сей день. В бедных странах оно сохраняется до сих пор.

4Dustmann et al. (2003).
5Besley and Persson (2011); Acemoglu and Robinson (2012).
6Jones and Olken (2005).
7Kay (2012).
8В блестящем новом исследовании Тимоти Бесли и Марта Рейнал-Квероль (Besley and Reynal-Querol 2012) показывают, что в Африке причиной современных кровавых конфликтов может служить даже память о конфликтах, происходивших в XV веке.
9Greif and Bates (1995).
10Pinker (2011).
11Akerlof and Kranton (2011).
12Beatty and Pritchett (2012).
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22 
Рейтинг@Mail.ru