bannerbannerbanner
Биография Л.Н.Толстого. Том 4

Павел Бирюков
Биография Л.Н.Толстого. Том 4

«29-го октября днем монахиня, приехавшая из Оптиной пустыни, сказала нам, что видела там Льва Николаевича и что он нынче будет у нас. Известие это нас очень взволновало. То, что он вздумал приехать осенью, в дурную погоду, по дурной дороге, казалось очень странным. Взошел он к нам в переднюю в шестом часу и показался мне очень жалким: повязан был своим коричневым башлыком, седенькая борода как-то жалко торчала вперед. Монахиня, которая провожала его от гостиницы до мамаши, говорила, что, когда он шел, то казался очень слабым, даже шатался. Мамаша встретила его словами: «Левочка, я очень рада тебя видеть, но боюсь, что это значит, что у вас дома нехорошо». Он сказал: «дома ужасно», и голос его дрожал и прерывался от слез. Рассказывая о том, как Соф. Андр. бросилась в пруд, и о той невозможной жизни, которую он последнее время вел в Ясной, он так волновался, так часто прерывался слезами, что я предложила ему воды, но он отказался. Мы обе плакали, слушая его. Он был ужасно жалок. Говоря о своем последнем припадке (обморок, сопровождавшийся судорогами), он сказал: «еще один припадок, и наверное будет смерть: смерть приятная, потому что полное бессознательное состояние, но я хотел бы умереть в памяти». И опять заплакал. Последний толчок, принудивший его уйти из Ясной, были ночные посещения Соф. Андр. и обман, сопровождавший их. Каждую ночь она приходила рыться в его бумагах на письменном столе и если замечала, что он не спит, то приходила в его спальню, спрашивала о его здоровье и выказывала нежную заботу о нем. «Притворялась она, должен был притворяться и я, что верю ей, и это было ужасно». – Когда мамаша высказала мысль, что Соф. Андр. больна, он подумал немного и сказал: «да, да, разумеется; но что же мне было делать; надо было употребить насилие, а я этого не мог, вот я и ушел; и хочу теперь этим воспользоваться, чтобы изменить совершенно свою жизнь». Мало-помалу он успокоился и сказал, что в гостинице Душан и Сергеенко. Послали за ними. Сергеенко даже не раздевался и, простившись со Львом Никол., он спросил его: «так вам хорошо здесь?» На что тот ответил: «да, очень». Мамаша стала расспрашивать его про Оптину пустынь и почему не был у старца Иосифа. Оптина ему очень понравилась (он ведь не раз был в ней раньше), и он сказал: «я бы с удовольствием остался жить там и нес бы самые трудные послушания, только бы меня не заставляли ходить в церковь и креститься, потому что с моей стороны это будет фальшь. К старцу же не пошел, потому что думал, что он не примет отлученного». С большим аппетитом пообедал и остальной вечер говорил спокойно о предметах посторонних: расспрашивал мамашу о монастыре; как всегда, с особенным умилением говорил об отказавшихся от воинской повинности, говорил, что думает пожить в Шамардине; с интересом выслушал, что около Оптиной можно нанять отдельный домик, что там многие так устраиваются. Ушел в гостиницу довольно рано; я пошла его провожать, и дорогой он меня спрашивал, сколько в сутки нужно платить за две комнаты, если остаться здесь. Когда я уходила, он просил к 9-ти часам прислать ему кофе, сказал: «я сделаю свою обычную прогулку, потом позаймусь и приду к вам».

На другой день (30-го), в 10 ч. утра я пошла к нему. Он лежал на диване и читал; сказал, что нехорошо себя чувствует, ничего не болит, но слаб и заниматься не может. Рассказывал, что ходил на деревню посмотреть, нельзя ли там нанять избу, но подходящего пока ничего не нашел. Я сказала ему: «дядя, милый, трудно тебе будет жить в избе, да тебя тут и не оставят (это я сказала ему потому, что Сергеенко сообщил ему, что на его след напали, и что Соф. Андр. просила Андрюшу во что бы то ни стало найти его и привезти, так что он ждал, что 30-го приедет Андрюша). На это он ответил: «вы так меня утешили, что я успокоился, и теперь я еще более утвердился в том, что не вернусь в Ясную; если мне нельзя будет остаться здесь, я уеду дальше и Андрюше так скажу: я не могу вернуться в том состоянии, в котором я сейчас, возвращение будет равносильно смерти; еще одна сцена – и конец». Он очень волновался, когда говорил, волновалась и я. Я спросила его, что можно ждать от Андрюши, в каком он духе. Он сказал: «сейчас в хорошем». Вскоре я ушла, и он попросил меня прислать от мамаши кресло. Часа в 2 я опять пошла к нему; нашла его в том же физически подавленном состоянии, но духом гораздо спокойнее: поговорил о «Круге чтения», о книжках, которые взял у мамаши, спросил, какие мы получаем газеты, и сказал: «вот приду обедать и почитаю». Я зашла рядом в No к Душану, чтобы спросить его о здоровье Льва Ник. По его словам, такое состояние сонливости, подавленности у Льва Ник. бывает перед обмороком; жару у него не было, но пульс был 94. В 4 часа они оба пришли к нам обедать; Лев. Ник. выглядел хорошо, был довольно бодр и оживлен, ел с аппетитом. За обедом много расспрашивал про монастырь, говорил, что все осмотрит: приют, типографию; не покидал мысли, что возможно будет найти какое-нибудь помещение в деревне. В 6 час. они ушли опять к себе и на вопрос – придет ли пить чай – ответил: «как буду себя чувствовать».

Не успел он уйти, как пришла Саша; она разошлась с ними, так как от мамаши до гостиницы две дороги. Саша стала рассказывать про Ясную, и я ее торопила возвращаться в гостиницу, потому что боялась, что Лев. Ник., узнавши, что она приехала, будет волноваться. И, действительно, она не успела еще уйти, как он пришел с Душаном и Варв. Мих. Я до сих пор не знаю, вызвал ли он Сашу, ждал ли он ее, или она приехала сама. Но вспоминая его взволнованное, испуганное, почти растерянное лицо, когда он взошел к нам, думаю, что приезд их был для него неожиданностью, и неожиданностью не радостной. Во всяком случае, с этого момента спокойствие его кончилось. В последующие 2 часа, которые он просидел у нас, он мало говорил. Заставил Сашу подробно рассказать, как Соф. Андр. бросилась в пруд, читал письма сыновей, Тани и Соф. Андр., которые ему привезла Саша. Тут же она и Варв. Мих. стали говорить, что необходимо скорее уехать из Шамардина, потому что может приехать Соф. Андр., которая сказала: «теперь я не буду так глупа; я глаз с него не спущу, я спать буду у его двери». Стали строить планы, куда ехать; говорили – на юг, на Кавказ, в Бессарабию. Лев. Ник. все слушал молча, потом сказал: «мне все это не нравится…»

За чаем Саша верно заметила, что он был озабочен, потому что она сказала ему: «не унывай, папенька, все хорошо». На что он ответил; «нет, нехорошо»; и, подумав, опять повторил: «нехорошо». Вскоре он ушел с Душаном, сказав, что ему надо посидеть в тишине, все обдумать.

Когда мы пришли в гостиницу, Лев Ник, сидел у себя в комнате и писал письмо Соф. Андр., а Душан у себя над картой. Саша хотела наедине поговорить с отцом; они довольно долго сидели вдвоем; вышла она от него задумчивая и сказала: «мне кажется, что папа уже жалеет, что он уехал». На вопрос, почему она так думает, она ничего определенно не ответила, но думаю, что она и тут не поняла его настроения. Немного погодя Лев Ник. пришел к нам в номер и, увидав Душана над картой, сказал: «только ни в какую колонию, ни к каким знакомым, а просто в избу к мужикам», Потом, поговоривши немного о поездах, он сказал: «я сейчас очень устал, хочу спать; утро вечера мудренее, завтра видно будет». На этом я с ним простилась.

Около 5 час. утра (на другой день) я услыхала звонок у нашего подъезда. Первая мысль была: Лев. Ник. заболел. Мне показалось совершенно невозможным, чтобы на нем не отозвались все эти волнения. Вышла в прихожую, вижу – стоит Душан с фонарем и говорит: «мы сейчас уезжаем». Что? почему, куда? – После того, как я ушла, Лев Ник. пошел спать, спал недолго; в три часа проснулся и стал всех будить и торопить, чтобы поспеть на 8-часовой поезд, который идет на юг. Был очень нервен и возбужден, Душан пришел к нам спросить, где нанять ямщика. Я сказала ему, чтобы пошел на конный двор, разбудил бы работника и послал на деревню за лошадьми, и велел бы монастырскому кучеру заложить пролетку и приехать за мамашей. Гостиница довольно далеко, дойти она не сможет, а я знала, что она захочет с ним проститься. Мне жаль было тотчас будить мамашу: она волновалась, устала и поздно заснула, а по моим расчетам пройдет около часа, пока Душан разбудит рабочего, пока тот дойдет до деревни, пока приедет ямщик. И в этом я не ошиблась, потому что когда мы с мамашей приехали в гостиницу, ямщика еще не было, но не было также Льва Ник. с Душаном, а только Саша с Вар. Мих. Я не знала, что Саша оставила своего ямщика, с которым приехала со станции, и с ним-то и уехал Лев Ник. Саша говорила, что он очень спешил, волновался, боялся опоздать. Он оставил нам очень нежную, ласковую записку, благодарил за участие в его «испытании» и объяснил свой спешный отъезд тем, что боялся, что его «застанет здесь Софья Андреевна».

Вот это письмо:

1910 г., окт. 31, 4 ч. утра.

«Милые друзья Машенька и Лизанька. Не удивляйтесь и не осудите меня за то, что мы уезжаем, не простившись хорошенько с вами. Не могу выразить вам обеим, особенно тебе, голубушка Машенька, моей благодарности за твою любовь и участие в моем «испытании». Я не помню, чтобы, всегда любя тебя, испытывал к тебе такую нежность, какую я чувствовал эти дни и с которой я уезжаю».

Уже после смерти Л. Н-ча, через несколько месяцев, сестра его Марья Николаевна писала С. А.:

«Когда Левочка приехал ко мне, он сначала был очень удручен, и когда он мне стал рассказывать, как ты бросилась в пруд, он плакал навзрыд, я не могла его видеть без слез; но про себя он мне ничего не говорил, сказал только, что приехал сюда надолго, думал нанять избу у мужика и тут жить. Мне кажется, что он хотел уединения, его тяготила яснополянская жизнь (он мне это говорил в последний раз, когда я была у вас) и вся обстановка, противная его убеждениям; он просто хотел устроиться по своему вкусу и жить в уединении, где бы ему никто не мешал. Так я поняла из его слов.

 

До приезда Саши он никуда не намерен был уезжать, а собирался поехать в Оптину пустынь и хотел непременно поговорить со старцем. Но Саша своим приездом на другой день все перевернула вверх дном. Когда он уходил в этот день вечером ночевать в гостиницу, он и не думал уезжать, а сказал мне: «до свиданья, увидимся завтра».

Каково же было на другой день мое удивление и отчаяние, когда в 5 час. утра (еще темно) меня разбудили и сказали, что он уезжает. Я сейчас же встала, оделась, велела подавать лошадь, поехала в гостиницу, но он уже уехал, и я его так и не видала».

Заимствуем описание последнего вечера и ночи, проведенных в Шамардине, из записок Александры Львовны. Вот что она рассказывает об этом:

«Мы сидели за столом и смотрели в раскрытую карту, форточка была растворена, я хотела затворить ее.

– Оставь, – сказал отец, – жарко. Что это вы смотрите?

– Карту, – сказал Душан Петрович, – коли ехать, то надо знать куда.

– Ну, покажите мне.

И мы все, наклонившись над столом, стали совещаться, куда ехать. Воспользовавшись этим, я незаметно для отца одной рукой прихлопнула форточку. Он был разгорячен и легко мог простудиться.

Предполагали ехать до Новочеркасска, в Новочеркасске остановиться у Денисенко (дочери тети Маши), попытаться взять там, с помощью мужа ее, Ивана Васильевича Денисенко, заграничные паспорта и, если это удастся, ехать в Болгарию. Если же нам не выдадут паспорта, то ехать на Кавказ.

Разговаривая так, мы незаметно для себя все более и более увлекались нашим планом и горячо обсуждали его.

– Ну, довольно, – сказал отец, вставши из-за стола, – Не нужно никаких планов, завтра увидим.

Ему вдруг стало неприятно говорить об этом, неприятно, что он вместе с нами увлекся и стал строить планы, забыв свое любимое правило жизни: жить только настоящим.

– Я голоден, – сказал он. – Что бы мне съесть?

Мы с Варей привезли с собой овсянку-геркулес, грибы, яйца, спиртовку и живо сварили ему овсянку. Он ел с аппетитом, похваливая нашу стряпню.

Об отъезде больше не говорили. Отец только несколько раз тяжело вздыхал и на мой вопросительный взгляд сказал:

– Тяжело.

У меня сжималось сердце, глядя на него: такой он был грустный и встревоженный в этот вечер, мало говорил, вздыхал и рано ушел спать.

Мы тоже тотчас же разошлись по своим комнатам, и так как очень устали с дороги, заснули как убитые.

Около 4-х час. утра я услыхала, что кто-то стучит к нам в дверь. Я вскочила и отперла. Передо мной, как несколько дней назад, снова стоял отец со свечой в руках. Он был совсем одет и, как тогда, сказал:

– Одевайся скорее, мы сейчас едем. Я уже начал укладывать свои вещи, пойди, помоги мне.

Он плохо спал, его мучила возможность приезда С. А. В 4 часа он разбудил Душана Петровича и послал его за нашими ямщиками, которых мы, на всякий случай, оставили ночевать. Он не позабыл распорядиться о лошадях и для нас с Варей и послал службу из монастырской гостиницы на деревню за местным ямщиком.

Было совсем темно. При свете свечи я торопливо собирала вещи, завязывала чемоданы. Пришел Душ. Петр., козельские ямщики подали лошадей, нашего же ямщика все еще не было. Я умоляла отца уезжать, не дожидаясь нас. Он очень волновался, несколько раз посылал на деревню за лошадьми и наконец решил уехать. На одного ямщика сел отец с Душ. Петр., на другого положили вещи. Я едва успела накинуть на отца свитку и с помощью служки уложить вещи в другой тарантас, так он торопился; и они уехали, так и не простившись с тетей Машей и Лизанькой».

О конце этого путешествия рассказывает нам сам Лев Николаевич в своем дневнике; вот его последняя запись:

«3 ноябр. Все там, в Астапове. Саша сказала, что нас догонят, и мы поехали. В Козельске Саша догнала, сели, поехали. Ехали хорошо, но в 5-м часу стало знобить, потом 40 град. температуры, остановились в Астапове. Любезный нач. стан. дал прекрасных две комнаты. Ночь была тяжелая. Лежал в жару два дня. 2-го приехал Ч. Говорят, что С. А. К ночи приехал Сережа, очень тронул меня. Нынче, 3-го, Никитин, Таня, потом Гольденв. и Ив. Ив. Вот и план мой… Fais ce que doit, adv…

И все на благо и другим, и главное мне…»

Так совершился уход Л. Н-ча, подготовлявшийся долго и завершившийся его болезнью и кончиной на станции Астапово.

Моя горячая и неизмеримая любовь к великому учителю жизни не позволяет мне разбирать и критиковать его поступок. Преклоняюсь перед величием его подвига. Трудно судить нам, где нужно было проявить более силы самоотвержения: в том, чтобы остаться, или в том, чтобы уйти. Он выбрал последнее.

Такова была его воля.

Глава 19. 1910 г. Болезнь и кончина

Начало болезни Л. Н-ча описано Александрой Львовной в ее воспоминаниях; заимствую оттуда наиболее существенные места. Л. Н-ч заболел еще в поезде, к большой тревоге сопровождавших его друзей.

Александра Львовна записывает так:

«Жар у отца все усиливался и усиливался, заварили чай и дали ему выпить с красным вином, но и это не помогло, озноб продолжался.

Не могу описать того состояния ужаса, которое мы испытывали. В первый раз в жизни я почувствовала, что у нас нет пристанища, дома. Накуренный вагон второго класса, чужие и чуждые люди кругом, и нет дома, нет угла, где можно было бы приютиться с больным стариком.

Проехали Данков, подъехали к какой-то большой станции. Это было Астапово. Душ. Петров, куда-то убежал и через четверть часа вернулся с каким-то господином, одетым в форму начальника станции. Начальник станции обещал дать комнату в своей квартире, где бы можно было уложить в постель больного, и мы решили здесь остаться. Отец встал, его одели, и он, поддерживаемый Душ. Петровичем и начальником станции, вышел из вагона, мы же с Варей остались, чтобы собрать вещи.

Когда мы пришли на вокзал, мы нашли отца, сидящим в дамской комнате. Он сидел на диване в уголке в своем коричневом пальто и держал в руке палку. Он весь дрожал с головы до ног, и губы его слабо шевелились. На мое предложение лечь на диван он отказался.

Дверь из дамской комнаты в залу была затворена, и около нее стояла толпа любопытных, дожидаясь прихода Л. Н-ча. То и дело в комнату врывались дамы, извинялись, оправляли перед зеркалом прически и шляпы и уходили. Душ. Петров., Варя и начальник станции ушли приготовлять комнату. Мы сидели с отцом и ждали.

Но вот за нами пришли. Снова отца взяли под руки, с одной стороны Душ. Петр., с другой начальник станции. Когда проходили мимо публики, столпившейся в зале, все снимали шляпы; отец, дотрагиваясь до своей шляпы, всем отвечал на поклоны. Я видела, как трудно было ему идти: он то и дело покачивался и почти висел на руках тех, кто его вел.

Когда вошли в комнату начальника станции, служившую ему гостиной, там уже была поставлена у стены пружинная кровать, и мы с В. М. тотчас же разложили чемоданы и принялись стелить постель. Отец сидел в шубе на стуле и все так же зяб. Когда постель была готова, мы предложит ему раздеться и лечь, но он отказался, говоря, что он не может лечь, пока все не будет приготовлено для ночлега, как всегда. Когда он заговорил, я поняла, что у него начинается обморочное состояние, то, которое бывало и прежде. В такие минуты он терял память, заговаривался, произнося какие-то непонятные слова. Ему, очевидно, казалось, что он дома, и он был удивлен, что все было не в порядке, не так, как он привык дома.

– Я не могу еще лечь, сделайте так, как всегда. Поставьте ночной столик у постели, стул.

Когда это было сделано, он стал просить, чтобы на столик была поставлена свеча, спички, положена его записная книжечка, фонарик и все, к чему он привык дома. Когда все было сделано, мы снова стали просить его лечь, но он все отказывался. Мы поняли, что положение очень серьезно и что, как это бывало и прежде, он мог каждую минуту впасть в беспамятство. Душ. Петр., Варя и я стали понемногу раздевать его и, не спрашивая его более, почти перенесли на кровать.

Я села возле него, и не прошло 15 минут, как я заметила, что левая рука его и левая нога стали судорожно подергиваться. То же самое появлялось временами и в левой половине лица. Мы все страшно испугались. Нам всем было ясно, что положение очень, очень опасное, и что плохой исход может наступить каждую минуту. Мы попросили начальника станции послать за станционным доктором, который бы мог, в случае нужды, помочь Душ. Петровичу. Дали отцу крепкого вина, стали ставить клизму. Он ничего не говорил, только стонал, лицо было бледно, и судороги, хотя и слабые, продолжались.

Часам к 9-ти стало лучше. Отец тихо дышал, дыхание было ровное, спокойное.

Проснувшись, отец был уже в полном сознании. Подозвав меня, он улыбнулся и участливо спросил:

– Что, Саша?

– Да что же, нехорошо.

Слезы были у меня на глазах и в голосе.

– Не унывай, чего же лучше: ведь мы вместе.

К ночи стало еще лучше. Поставили градусник – жар стал быстро спадать, и ночь Л. Н-ч спал хорошо.

Разумеется, никто из нас не раздевался, – и мы все сидели по очереди у постели больного, наблюдая за каждым его движением; среди ночи он подозвал меня и оказал:

– Как ты думаешь, можно будет завтра нам ехать?

Я сказала, что по-моему нельзя, придется в лучшем случае переждать еще день.

Он тяжело вздохнул и ничего не ответил.

Страдая так, как он страдал в эти минуты, и душевно, и физически, он все время помнил о других:

– Ах, зачем вы сидите! Вы бы шли спать, – несколько раз в течение ночи обращался он к нам.

Иногда он бредил во сне, и всякий раз бред его выражал страх перед тем, что ему не удастся уехать.

– Удрать… удрать… догонит…

Он просил не сообщать в газету про его болезнь и вообще никому ничего не сообщать о нем. Я успокаивала его; его спокойствие было мне дороже всего и всех в мире.

1-го ноября утром, померивши температуру, мы ожили: градусник показывал 36,2. Состояние отца довольно бодрое, заговаривает о том, что надо ехать дальше. Его, по-видимому, очень беспокоило, что могут узнать, где он, и что моя мать приедет, и он, подозвав меня, продиктовал мне следующую телеграмму Черткову:

«Вчера захворал, пассажиры видели, ослабевши шел с поезда, очень боюсь огласки, нынче лучше, едем дальше, примите меры, известите».

Воспользовавшись хорошим состоянием отца, я решила спросить у него, что мне необходимо было знать в случае, если болезнь его затянется и будет опасной. Я не закрывала глаза на то, что на мне лежит громадная ответственность; но за эти несколько дней положение нашей семьи изменилось. Мой отец сам оставил свою семью, порвал с ней. Я не могла и не хотела уже считаться с матерью и братьями; но, с другой стороны, я считала себя обязанной известить их, так как обещала дать им знать в том случае, если отец заболеет. Вот почему я и спросила отца, желает ли он, чтобы я дала знать матери, братьям и сестре в случае, если болезнь его окажется серьезной.

Он очень встревожился моими словами и несколько раз очень убедительно просил меня ни в каком случае не давать знать семье о его местопребывании и болезни.

– А Черткова я желал бы видеть, – прибавил он.

Я тотчас же послала Черткову телеграмму следующего содержания:

«Вчера слезли Астапово, сильный жар, забытье, утром температура нормальная, теперь снова озноб. Ехать немыслимо, выражал желание видеться с вами. Фролова» (мой псевдоним). На что получила через несколько часов ответ, что Чертков будет на следующий день, утром, в Астапове.

В это же утро отец продиктовал мне следующие мысли в свою записную книжечку:

«Бог есть неограниченное Все, человек есть только ограниченное проявление Его».

Я записала и ждала, что он будет диктовать дальше.

– Больше ничего, – сказал он.

Он пожевал некоторое время, как бы обдумывая что-то, и потом, снова подозвав меня, сказал:

– Возьми записную книгу и перо и пиши. Или еще лучше так:

«Бог есть то неограниченное Все, чего человек сознает себя ограниченной частью.

Истинно существует только бог. Человек есть проявление его в веществе, времени и пространстве. Чем больше проявление бога в человеке (жизнь) соединяется с проявлениями (жизнями) других существ, тем больше он существует. Соединение это своей жизни с жизнями других существ совершается любовью.

 

Бог не есть любовь, но чем больше любви, тем больше человек проявляет бога, тем больше истинно существует.

Бога мы признаем только через сознание его проявления в нас. Все выводы из этого сознания и руководство жизни, основанное на нем, всегда вполне удовлетворяют человека и в познании самого бога, и в руководстве своей жизни, основанном на этом сознании».

Через некоторое время он снова подозвал меня и сказал:

– Теперь я хочу написать Тане и Сереже.

Его, очевидно, мучило то, что он просил меня не вызывать их телеграммой, и он хотел объяснить причину, почему он не решается видеться с ними.

Привожу здесь целиком это в высшей степени трогательное и сердечное письмо:

1 ноября. 10. Астапово.

«Милые мои дети Таня и Сережа. Надеюсь и уверен, что вы не попрекнете меня за то, что я не призвал вас. Призвание вас одних, без мама, было бы великим огорчением для нее, а также и для других братьев. Вы оба поймете, что Чертков, которого я призвал, находится в исключительном положении по отношению ко мне. Он посвятил всю свою жизнь на служение тому делу, которому и я служил последние 40 лет моей жизни. Дело настолько мне дорого, сколько я признаю – ошибаюсь я или нет – его важность для всех людей и для вас в том числе.

Благодарю вас за ваше хорошее отношение ко мне. Не знаю, прощаюсь или нет, но почувствовал необходимость высказать то, что высказал.

Еще хотел прибавить тебе, Сережа, совет о том, чтобы ты подумал о своей жизни, о том, кто ты, что ты, в чем смысл человеческой жизни и как должен проживать ее всякий разумный человек. Те усвоенные тобой взгляды дарвинизма, эволюции и борьбы за существование не объяснят тебе смысла твоей жизни и не дадут руководства в поступках, а жизнь без объяснения ее значения и смысла и без вытекающего из него неизменного руководства есть жалкое существование. Подумай об этом. Любя тебя, вероятно, накануне смерти, говорю это.

Прощайте, старайтесь успокоить мать, к которой я испытываю самое искреннее чувство сострадания и любви.

Любящий вас отец Лев Толстой».

Несколько раз он должен был прекращать диктовать из-за подступавших к горлу слез, и минутами я едва-едва могла расслышать его голос – так тихо, тихо он говорил.

Я записала стенограммой, потом переписала и принесла ему подписать.

– Ты им передай это после моей смерти, – сказал он и опять заплакал, и я тоже.

С 9 часов начался озноб, и жар стал усиливаться. Он очень стонал, метался жаловался на головную боль. К 4-м часам температура была уже 39,8».

На другой день утром, 2-го ноября, приехал в Астапово В. Г. Чертков. Он тотчас прошел ко Льву Николаевичу. В своих воспоминаниях В. Г. так рассказывает об этом свидании:

«Он очень обрадовался мне, протянул мне свою руку, которую я осторожно взял и поцеловал. Он прослезился и тотчас же стал расспрашивать, как у меня дома.

Во время нашей беседы он стал тяжело дышать и охать и сказал:

«Обморок гораздо лучше: ничего не чувствуешь, а потом проснулся, и все прекрасно». Видимо, болезнь заставляла его физически страдать.

Вскоре он заговорил о том, что в эту минуту, очевидно, его больше всего тревожило. С особенным оживлением он сказал мне, что нужно принять все меры к тому, чтобы Софья Андреевна не приехала к нему. Он несколько раз с волнением спрашивал меня, что она собирается предпринять. Когда я сообщил ему, что она заявила, что не станет против его желания добиваться свидания с ним, то он почувствовал большое облегчение и в этот день уже больше не заговаривал со мной о своих опасениях».

Александра Львовна так продолжает свой рассказ:

«В 8 час. приехал Сережа, не получив моей второй телеграммы. Он был очень расстроен, желал непременно видеть отца, и вместе с тем сам сознавал, что такое свидание взволнует и расстроит его. Мы долго колебались. Сережа стоял в соседней комнате и смотрел на отца. Потом вдруг решительно сказал:

– Нет, я пойду. Я ему скажу, что я в Горбачеве случайно узнал от кондуктора, что он здесь, и приехал.

Отец очень взволновался, увидав его, обстоятельно расспрашивал, как Сережа узнал о его местопребывании и болезни, и что он знает о матери, где она и с кем. Сережа ответил, что он из Москвы, но что он знает, что мать в Ясной и что с ней доктор, сестра милосердия и младшие братья.

– Я вижу, что мать нельзя допускать к нему, – сказал Сергей, выходя из комнаты, – это его слишком взволнует.

Когда Сережа от него вышел, отец подозвал меня:

– Сережа-то каков!

– А что, папаша?

– Как он меня нашел. Я очень рад ему, он мне приятен… Он мне руку поцеловал, – сквозь рыдания с трудом проговорил отец.

В этот же вечер приехал вызванный нами из Данкова земский врач Семеновский. Он выслушал Л. Н-ча вместе с Душ. Петровичем и железнодорожным врачом и определил воспаление легких. Отец очень добродушно позволял докторам себя выслушивать и выстукивать, и когда они кончили, он спросил Семеновского, можно ли ему будет уехать через два дня. Семеновский ответил, что едва ли можно будет ехать и через две недели. Отец, по-видимому, очень огорчился и, ничего не ответив, повернулся к стене».

Вечером, около 10 часов, пришел в Астапово экстренный поезд, привезший из Тулы семью Л. Н-ча – Софью Андреевну, Татьяну Львовну и трех сыновей: Илью, Андрея и Михаила Львовичей.

– Душан Петрович, встретивший поезд, – рассказывает начальник станции Ив. Ив. Озолин, – направился в вагон Толстых и сообщил им о ходе болезни и положении дела. Андр. Львов, занять предложенные им квартиры отказался, указывая на то, что в вагоне им всем удобнее; кроме того, они, находясь все вместе, могут обсуждать всякие положения немедля, совместно. Вагон был убран на запасный путь невдалеке от станции. Из прибывших только Татьяна Львовна зашла в квартиру переговорить с Александр. Львовной.

Вернувшийся Душан Петрович сообщил, что ночью из приехавших никто не зайдет, и дети Льва Николаевича решили принять все меры, чтобы С. А. не заходила к больному. В доме же решено было внимательно следить, чтобы как-нибудь случайно не вошла С. А. Рано утром приходили сыновья Льва Николаевича, но к отцу не заходили. С. А. заходила на крыльцо дома, но ей не открыли дверей, опасаясь, что она потребует впустить ее к больному.

Утренним поездом на четвертый день (3-го ноября) из Москвы приехали доктор Никитин и друзья Л. Н-ча – Ив. Ив. Горбунов-Посадов и Алекс. Борис. Гольденвейзер. Несмотря на всю свою слабость, Л. Н-ч, узнав о приезде их, пожелал непременно увидать их.

Особенно долго он беседовал с Ив. Ивановичем. Заимствуем из воспоминаний Елены Евгеньевны Горбуновой, жены Ив. Ивановича, описание этого последнего свидания:

«Лев Николаевич лежал на спине. Сзади стояла ширма, загораживавшая его от окна. В полутьме ноябрьских сумерек Ив. Ив. не мог видеть ясно лица Льва Николаевича, но ему казалось, что бесконечно дорогое ему лицо светилось в полумраке. Каждый звук слабого голоса Льва Николаевича так глубоко проникал в сердце.

– Нас соединяет не только дело, но и любовь, – сказал Лев Николаевич, и глубокая нежность была в его голосе.

– И все дело, которое мы работали с вами, Лев Николаевич, – сказал Ив. Ив., – все вытекало из любви. Бог даст, мы с вами еще повоюем для нее.

– Вы – да, – сказал Лев Николаевич. – Я – нет.

Лев Николаевич со всегдашней его лаской спросил Ив. Ивановича о всей нашей семье. А потом говорил о набиравшихся в «Посреднике» его книжечках – главах из «Пути жизни», последнего его большого труда самого последнего времени, печатанием которого он особенно дорожил. Ив. Ив. сообщил Льву Николаевичу, что привез с собой последние корректуры двух глав «Пути жизни».

– Я уж не могу. Сделайте сами, – сказал Лев Николаевич.

Потом он спросил о движении других книжек, о появлении которых он очень заботился. Это была та серия книжек о величайших религиозных учениях, программу которых он много обсуждал с Ив. Ивановичем в последние годы и к составлению которых он с особенным вниманием и любовью прилагал свою руку. Самим Львом Николаевичем была составлена для этой серии книжка об учении Лао-Цзы. Предполагался целый дальнейший ряд таких книжек. О каждой из этих книжек Лев Николаевич особенно заботился. Теперь с любовью говорил он о них в последний раз с моим мужем.

Беседа Льва Николаевича с Ив. Ивановичем продолжалась еще несколько минут. Лев Николаевич слабеющим голосом говорил о ставшей ему, видимо, особенно дорогой мысли о том, что надо не столько бороться со злом в людях, сколько стараться всеми силами уяснить им истину – уяснить благо людям, творящим зло. Он говорил этим как бы последний завет Ив. Ивановичу.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32 
Рейтинг@Mail.ru