bannerbannerbanner
Мальчики + девочки =

Ольга Кучкина
Мальчики + девочки =

Мы пошамали с Катькой, и Катька прозвенела своим колокольчиком:

– А кто у вас готовит?

Это вызвало у меня тихий приступ веселья. Кто-кто, дед Пихто. Кто может готовить в доме, где парень и маленькая девочка?

– А эта твоя теть Тома? – спросила Катька.

Мое веселье зашкалило. Лысая теть Тома, наша опекунша, брала нашу пенсию за маму и выдавливала, как из тюбика пасту, по чуть-чуть, чтоб нам не сдохнуть с голоду. Я не сомневался, что она и опекунство оформила из жадности. Мы были ей никто. И она нам никто. Она знать нас не хотела, когда мать была жива. Никогда у нас и не появлялась. Зато отца, когда был жив, то и дело к себе вызывала, после чего тот возвращался выпивши. Так-то он не пил. Я на самом деле понятия не имею, что там у них было, потому что мама всегда дверь закрывала, когда они с папой выясняли отношения. Теть Тома сама собой отсохла, как папа попал под машину, а мама тогда ходила с животом, Сонька-то родилась уже без папы. И присохла, едва мы остались одни. К папиному с мамой наследству присохла, ежу ясно. Квартира, то-се. Всегда ходит и поглаживает наши вещи. С чего б ей поглаживать, если не держать в уме приватизацию или как там? Не дождется. Она так и так старше, потому помрет раньше. А мне как восемнадцать исполнится, сразу все на себя оформляю, только она чего и видела. Сонька, дурочка, один раз, совсем малая была, потянула за косынку, которую она носит заместо шляпки, не снимая, по сезонам только меняет, летом простую, зимой шерстяную, косынка-то и слети, а там сплошь плешь. Теть Тома зеленая стала, как лягушка, и объясняет, что это на нервной почве, мол, когда вашего папу из-под машины извлекли. Думает, нам дело есть до ее нервной почвы. У нас своя нервная, мы же с ней никому не навязываемся.

Катька с трудом отмыла тарелки от остатков винегрета, воды горячей не было, холодная одна, и говорит:

– А здорово мы его вычислили, Генку.

Здорово, правда. Мы были в тот вечер как самонаводящее устройство. Или он – самонаводящее. Кто навел, знать бы. Похоже, что в нем застряли Катькины слова: Тверскую пересечь, кинотеатр проехать, слева по бульвару длинное светлое здание с колоннами. Он и вышел прямо на него, словно кто мышью водил в его компьютере, а ему невдомек. И за колонной, у входа в больницу, спрятался. Чечевица ухмыльнулся, когда увидал его: удобно, если что, сразу в морг. Мы бы промчались мимо во тьме как пить дать, если б не случайные фары случайной машинки. Когда долго с чем-то имеешь дело, устанавливается связь, клянусь. Машинки с нами, как люди, общаются, привыкли. Эта выкручивалась на проезжей части таким образом, чтобы фары осветили колонну, а за ней, внизу, не кошка, не собака, а человечья коленка торчит. Генка? Так и есть. Вчетвером мы могли измолотить его от души. Но мы так не поступили. Мы так не поступаем. Всегда стоит помнить: заступишь за черту, и с тобой заступят. Это правило. Лучше его не нарушать. Я взял козлину на себя. Один на один, по-честному. Хватанул за куртец и сходу отодрал ему рукав. Он заканючил, жалея рукав и уступая инициативу. Я двинул ему ногой промеж ног, как в кино показывают про полицейских и бандитов. Я не знаю, кто мне нравится больше и кем бы я хотел быть, полицейским или бандитом. Если у них – полицейским. Они там настоящие. Друга спасают, детей, женщину какую-нибудь, чаще блондинку, при этом есть жена, которая его понимает, а может и нет, тогда дополнительно переживаешь, как у него с блондинкой сложится. Но и за бандита переживаешь, когда он с дружками или один берет банк и воюет с целой толпой полицейских. В этом случае у полицейских ничего не вытанцовывается, а если вытанцовывается в конце, то числом, а не умением. Умеет всегда кто-то один. И если один на один умнее и ловчее, тогда этот выиграет, а тот проиграет. Смысл такой: много – лопухи, герой – один. Но у нас я не хотел бы быть полицейским. Во-первых, потому что у нас их и так нет, а есть менты. По телеку у ментов рожи вроде тоже. А по жизни – нет. По жизни у меня есть главный враг, и он мент. Из одного этого вытекает, что с ментами мне не по пути.

От моего тычка Генка схватился руками за свое богатство и повалился на колени. Это позиция побежденного, а побежденных не бьют. Я приказал, стоя над ним, отдать сюда зелень. Он полез в карман, протянул покорно. Я взял. И мы поскакали на другую сторону. Там много лавок. Накупили пирожков, кока-колы, отметили это дело. Хотели пивка, но оказалось, пива теперь на улице не продают, депутаты решили. Вот люди. Нечего им делать – право на уличное пиво у народа отнимать. У них-то все под рукой, или им по здоровью нельзя, сам не ам и другим не дам. Чечевица меня поправил: себе всегда ам, другим не дам. И ухмыльнулся. Но кока-кола – тоже будь здоров. На мой вкус, сладкое лучше горького. Никому не признаюсь, засмеют.

Не, правда, суперски мы его нашли и отодрали. Я отодрал. Потому что я Король. И настроение у меня поэтому было суперское.

Катька спросила, как большая:

– Не хочешь проводить?

Делать было все равно нечего, я достал старую куртку, на новой-то молния испорчена, Катька надела свою, и мы пошли.

* * *

Катька затащила меня к себе. Мы как журавль и лиса, те тоже то и знай ходили друг к другу в гости. Только они не заставали один другого, а мы не расставались. Сегодня, я имею в виду. Отчего, не знаю. Может, что сестры нет, и дом без нее пустой. По жизни я был у Катьки раза три, не больше. Учебник какой-то брал, раз, на пару минут заскакивали перед кино, два, три, она зазвала, когда матери не было дома, и мы сидели как дураки, молчали, и было скучно, и тогда она стала показывать фотографии, на хрен они мне сдались.

Сегодня мать была дома. Ходила, курила, в халатике, закачаешься. Голубой, отделанный чем-то вроде меха, а сквозь все просвечивет, прозрачный, как занавеска, смотреть неудобно. Голос, как у Катьки, хрустальный, голоса здорово похожи.

Я раздался в плечах, и куртка мне стала мала. Пока стаскивал, Катька, разоблачившись, звенела о чем-то в комнате. Я видел, как мамашка засияла, что эта шмакодявка к ней снизошла, и закивала: да, да, хорошо, да. Я вошел – Катька мне: расту, говорит, что ли, аппетит волчий, а у тебя? Пока не сказала, я и не думал, а сказала, сразу в животе забурчало. Моим засохшим винегретом не больно-то наешься. А из кухни ароматы поплыли, Боже ты мой, слюнки потекли. Мамашка выкатывается в своем ничего: руки мыть, господа! Это мы господа, ну-ну. А запах от нее не кухонный, а как от той тетки из машины, только еще крепче. От Катьки так не пахло. От Катьки пахло воробьем. Я нашел больного воробья возле подъезда, давно, Сони еще не было, Джека и подавно, не с кем живым поиграть. Воробьишка нахохлился, жалкий, мокрый, я давай на него дышать, чтоб обсох и согрелся. И слышу, он пахнет, зараза, как что-то мелкое и пестрое, типа пшеницы какой-нибудь или овса. Я не говорю, что пшеница и овес, но так показалось, что что-то пестрое и мелкое типа. И я обдуваю его, а сам нюхаю. И внезапно догадываюсь: другому делаешь – самому достается. Закон. Сколько лет мне тогда было – сопляк, а законы уже начал понимать.

Короче, отправили меня мыть руки. А я в ванной у них никогда не был. Не пришлось. Как и в уборной. Не придешь же, не скажешь: хочу в уборную. Терпел, если приспичивало. В комнатах вылизано, я уж говорил, но как в ванной вылизано – что-то отдельное. Флакончики, стекляшечки с разноцветными жидкостями, губочки, все сверкает, а душ и сушилка для полотенца и еще какие-то железяки – золотые. Золотые ли нет, не уверен, смотрятся как золотые. А я ботинки, как у себя дома, не разул, и они не сказали. Гляжу, грязи от меня на полу! Схватил одну губку, давай вытирать. Ёлы-палы, стекляшку задел, она свалилась, кряк, треснула, жидкость малиновая из нее потекла, и запахло, как от мамашки. Я губкой орудую, а все маслянистое, никак не вытрется, я аж взмок. Едва хотел дверь запереть, чтоб не помешали, тук-тук, мамашка затыривается и спрашивает: у тебя проблемы? А проблемы – вот они, на виду, пузырятся в разные стороны. Ну, думаю, скандал счас грянет. А она взмахивает рукавом своим широким, так что в него кусок живой сиси с волосяной подмышкой видать, и небрежно бросает: оставь, говорит, Нюся придет, уберет. Цапает меня за бицепсы, разворачивает спиной к себе и выталкивает из ванной. Я считал, Катька единственная, а оказывается, еще Нюся есть. Катька потом объяснила, что к ним дважды в неделю женщина ходит, Нюся называется, готовит и убирает, отсюда весь блеск. Хорошо, видать, зарабатывает мамашка, раз они себе позволяют. Про стол не говорю. Позвали в кухню, кухня белая-белая, холодильник, шкафчики, занавесочки, плита, все белое. На белом столе стоят бараньи котлеты, кулебяка с капустой, рыба, плюс колбаска, ветчинка и какой-то рисовый салат. Настоящие гости. Я как глянул, сразу понял, что все съем, будто век не кормили. У нас ничего этого и близко нет. Я сам готовлю. Сосиски там, яичницу, гренки жарю, суп умею перловый и фасолевый, винегрет и еще по пустякам. А так Соня в школе ест, я перехватываю там же, теть Тома принесет раз в месяц пару отбивных и пару пирожных – большой государственный праздник. Когда деньги есть, хачапури себе и Соне покупаю. Мы любим хачапури, с поджаристой корочкой, с молоком. А в больницу я бульон куриный варил и носил, теть Тома сказала, больным хорошо бульон. Я ем, а мамашка смотрит на меня, то ли я дефективный, то ли сама меня скушать хочет. Забыл про звонки сказать. Несколько раз телефон звонил. Она всякий раз отвечала, как капризуля: не-а, не-а, не могу. А один раз резко: я провожу время со своим ребенком и с другим ребенком, могу я проводить время с детьми, неужели непонятно! На другом конце поняли и повесили трубку. Катька говорит: какие дети, сказала бы правду, что на больничном. Никаких признаков болезни у мамашки я не обнаружил и решил, что Катька придумала отговорку. Но Катька с темы не слезла. А что, говорит, в принципе, должны давать больничный, когда люди не могут исполнять свои профессиональные обязанности, или нет. Я понял. И обе сразу стали здорово противны, с их болезнями и обсужденьями при постороннем, по сути, человеке. Старшая стукнула младшую по затылку, в виде шутки. А та как вскочит, с перекошенной физиономией: еще раз дотронься! Эта засмеялась. И я почему-то поддержал ее смех. Катька зашипела: у, ш-ш-шалавы, с-с-спелись! А мать сделала холодное лицо и говорит: всегда была на кошку похожа, не зря в детском саду дразнили – Котька драная. Я вижу, что попадаю в центр воронки, закрутит – держись, пора делать ноги. На мое счастье, очередной звонок, мамашка взяла трубку – и сделалась такой текучей-льющей-переливающейся, але, таким текучим-льющим-переливающимся, але, говорит и уползает змеей из кухни в комнату беседовать, чтоб не слышали. У них радиотелефон. А я предпринимаю последнюю попытку устаканить ситуацию. Кать, говорю, ну чего ты злишься, брось, она не знает, как тебе угодить, а ты… Не вмешивайся в чужую жизнь, отрезает Катька. И я, вместо того, чтобы встать и гордо удалиться, как хотел, сижу как пришитый, и еще накладываю себе рисового салата, хотя сыт по горло. Ну вот, и глазки заблестели, вернулась и проблеяла мамашка, словно мне лет семь или восемь, не хватало, чтоб за подбородок потрепала. Я говорю: а закурить можно? Нарочно басом. Катька чуть не поперхнулась. Она знает, что я не курю. Мамашка спрашивает: а ты какие куришь? Отвечаю: а вот ваши. Она протягивает пачку: бери. А они у нее длинные и тонкие, я таких длинных и тонких не видывал. Катька глаза сузила, правда, как кошачьи щелки стали, и цедит сквозь зубы: это женские. И я уже не знаю, брать мне эту сигарету или не брать. Мамашка смотрит на меня, я на нее, и пока мы играем в гляделки, Катька опять как бомба взрывается: тебя пожрать позвали, голодающего, а не дымить, одной мало, так ты еще воздух будешь портить, давай, пожрал и чеши отсюда, урод недоделанный!

 

Все. Дождался. Поужинали.

Вскочил, в секунду собрал вещички и – никак не могу открыть их придурочный замок, богатства ихние охранять вставленный. Катька выскакивает в коридор и замирает, как в игре замри, не помогает, ничего, а в глазах слезы. Пойми их после этого, бабье. Что-то щелкнуло, замок сработал, я свободен. Очутился на темной, без прохожих, улице. Уже не злой, но и не добрый. Какой, не знаю, пустой какой-то. Все ихние цирлих-манирлих, как теть Тома говорит, встали поперек горла и стоят торчком. Дура, дура она и есть. Катька, я имею в виду. Как… забыл, зверьки такие бывают, окраску меняют в зависимости. На Пушке одна, за партой другая, балуемся – третья, а счас ваще. И мамашка фрукт. Из ванной выталкивала, руками бицепсы мне трогала и вся шелестела: смотри, какой ты большой стал. Как будто она помнила, какой я был маленький. Я не помню, а она, видите ли, помнит.

* * *

Из прошлой жизни я отчетливо помню, как мы с мамой под Новый год ходили лампочки на елку покупать. Елочные игрушки у нас были, а лампочек не было, и я приставал к маме: купи да купи. И однажды она сказала: завтракай скорей, идем за лампочками. Я даже проглотил противную овсянку без звука, и мы пошли. Сели в метро на Краснопресненской, проехали остановку и вышли у Киевского вокзала, а там рынок и много-много лавок, в том числе с игрушками и электрическими гирляндами. В первой лавке продавец достает коробку и включает гирлянду в электросеть. Мама спрашивает: тебе нравится? А я замер, так было красиво. Мама интересуется, сколько платить, и достает кошелек. А продавец говорит: погодите, у меня еще есть. Открывает вторую коробку и включает вторую гирлянду, красивей той. Мама спрашивает: а эта сколько? А у продавца в руках третья коробка, и третья гирлянда светится покруче тех двух. Я дергаю маму за рукав, но у нее скучное лицо, и она скучным голосом говорит продавцу, что хочет заглянуть в другие лавки, просто, на всякий случай, чтоб сравнить, но потом вернется и купит ту, которая ребенку понравилась больше всех. Мы идем дальше, и везде повторяется: мы смотрим одно и то же и уходим. И я не понимаю, чего мы сравниваем. И тут мама говорит: что-то, сынок, я устала ходить-бродить, везде одинаковое, купим вот эту гирлянду и поедем домой. Я говорю: ты же обещала тому дяденьке! Я не могу ей сказать, что у дяденьки лампочки, которые уже приросли ко мне, и вернуться без них мне все равно, что вернуться без руки или ноги. А она говорит: да он давно забыл про нас, на рынке все все всем обещают. И я догадываюсь, что если она не выполнила обещания чужому дяде, то мне и подавно не выполнит. И я начинаю противно хныкать, и мать бросает мою руку и уходит вперед, и я хнычу еще противнее, и у меня текут сопли из носу, и мать возвращается с перекошенным лицом и бьет меня по щеке, а потом громко ревет сама. И вот всю жизнь мне почему-то жалко ее, как маленькую. Не себя маленького, а ее.

Джек заслонил эту историю. Взял и заслонил. И получилось, что собака важнее человека. Да, так получалось.

Домой идти не хотелось. Чего там делать, ни Джека, ни Соньки. Можно, правда, телек посмотреть. Или, на худой конец, книжку почитать. У меня лежали две: «Вынужденное признание» Ф. Незнанского и «Вечера на хуторе близ Диканьки» Н. Гоголя. Взял обе в библиотеке. Первую для себя, вторую в классе задали. Ежу понятно, что первую проглотил, про этого следака Турецкого, как он раскрывает заговор тайной организации, в которой состоят высшие чины нашей страны, но интересно, когда все уже знаешь, а раскручивается заново, и ты в тени, не участвуешь, а на деле и есть главный, потому что у тебя все карты на руках. Вторую книжку раза три собирался открыть, но так и не смог, ботва. Поэтому позвонил из автомата Чечевицыну и спросил, что он делает. Нарочно так спросил, чтоб он спросил, что я делаю, и позвал зайти к нему. Он спросил и позвал. Я никогда к нему не ходил. А он никогда не звал. По телефону я ему звонил по ерунде, и он мне звонил, и ко мне заходил по случаю, а я к нему нет. Надобности не было или он так поставил, а я не заметил, не знаю. Я был готов повесить трубку, когда сообразил, что он не сказал адреса, а без адреса я его не найду. Я закричал в трубку: постой, а куда заходить? Он рассказал. Я отправился.

* * *

Я сказал, что Чечевицын жил в Москве, как все народы. Наврал. Не как все. Чечевицын жил в переулке на Старом Арбате. Но не в том дело, а в том, что он жил в доме с охраной. Просто так попасть к нему было невозможно. Я нажал кнопку, какой-то мужик спросил, к кому. Я ответил. Он еще спросил: а вас ждут? Я повторил для большей убедительности два раза: ждут-ждут. Мужик говорит: а как вас представить? Я чуть не упал. Топтаться на морозе, пока они соизволят все выспросить, а может, и проверить. Я сказал: Король, представьте меня Королем. Сперва ничего, затем что-то звякнуло, и голос сказал: открывайте, ваше величество. Я нажал на тяжелую дверь, медью окованную, и вошел в шикарное помещение: колонны, мрамор, на ступеньках ковер, зажатый такими блестящими металлическими штуками, сбоку столик, на нем лампа под абажуром, телефон, компьютер, и сидит военный, похоже, что вооруженный. Ну, не военный, а военизированный, как все они, охранники. Говорит, не хмуро, а с улыбочкой: третий этаж, квартира семь, лифт справа. Я говорю: я пешком. Взлетел на третий этаж, только меня и видели. А уж там распахнута дверь, и Чечевицын на пороге собственной персоной.

– Чего не на лифте? – спрашивает.

– Замерз, согреться, – отвечаю.

– Заходи, – зовет, – у нас тепло.

Захожу. Ёлы-палы. Куда там Катькиной квартире, дыра по сравнению. А если Катькина – дыра, что говорить о нашей с Сонькой. Фавела. Если я правильно помню из кино типа «Генералы песчаных карьеров». Комнаты я после сосчитал. Семь. Если с кухней и ванной. С уборной восемь. Уборная такая, что ее надо считать отдельно. Я как поразился, так не счел нужным притворяться. Ходил, разинув варежку, заглядывал в двери, осматривал все эти покои издали, но все равно. Спальня отдельно, гостиная отдельно, рабочий кабинет, другая спальня. В общем, опять кино, но не про фавелы, а «Как выиграть миллион». Не, «Как выиграть миллион» – передача с хохмачом Галкиным, а фильм – «Как украсть миллион». Ну неважно.

Я говорю:

– Чечевицын, это ж уписаться, как ты живешь, и хочешь сказать, что один и есть владелец?

Он криво усмехается:

– Вообще-то нет. Вообще мы с отцом вдвоем живем.

– Вдвоем? – удивляюсь я.

– Ага, – кивает Чечевица. – Видимся редко. У каждого свое расписание.

– Как это? – спрашиваю.

– У него свои дела, у меня свои. Пересекаемся не часто. Можем поужинать вместе или позавтракать. А дальше разбегаемся в разные стороны.

– Ни фига себе, – я провел кулаком под носом, с мороза оттаяло. – И в какую сторону сей момент побежал?

– Он редко сообщает. Каждый раз сообщать – я не запомню.

– Ночевать приходит?

– Как правило, да. Как исключение, нет.

Ничего похожего я от Чечевицы не ожидал. Совсем другой паренек, чем на Пушке. Чего он там забыл? Пока обменивались вопросами-ответами, он достал бутылку вискаря, я бутылочку быстро узнал, по фильму «Крутой Уокер», плесканул в толстые стаканы, как в «Уокере», я едва успел ко рту поднести опрокинуть, как Чечевица поднял вверх палец, предупреждая:

– По глотку.

А то я не видел. Видел. В фильмах всегда по глотку делают. Мы не сели, а упали в мягкие кресла. Чечевица взял со стеклянной стойки пульт, врубил телек, не такой, как у нас, а плоский, с большим экраном, и мы стали тянуть виски по глотку, и я точно почувствовал себя как в кино, а не в жизни. Меня сразу развезло, с маленьких глоточков, и стало так здорово, как никогда не бывало. Показывали программу новостей, и там мужик в тюрьме, то есть не в тюрьме, а за решеткой в зале суда, хорошо выбритый, коротко стриженный, с яркими такими белыми зубами и в тонких очочках. Чечевица спрашивает:

– Знаешь, кто такой?

– Не-а, – отвечаю. – А кто?

– Неважно, – говорит Чечевица и тут же раскалывается: – Знакомый отца. Один раз сюда приходил.

– Дела, – говорю.

И вдруг меня начинает нести.

– Это выходит, – размышляю я вслух, – что они и твоего отца могут загрести? Как сообщника? Тогда понятно, почему он ночевать не приходит.

– Да что тебе может быть понятно! – ни с того ни с сего свирепеет Чечевица. – Никому ничего не понятно, а ему понятно!

Я его ни разу настолько свирепым не видел. Покладистый же ж малый. Я говорю ему нарочно по-доброму, чтоб не думал, что я так уж на стороне закона, а не людей:

– Сообщники – это не всегда плохо. Может быть, наоборот, хорошо. Мы же тоже сообщники, ты, я, Катька и Маня, в войне, например, с Генкой. Не были б сообщники, кто-то мог бы заложить, или еще как-то предать, встать, например, на Генкину сторону. А у нас все крепко. Значит, хорошо.

Это я так длинно рассуждал оттого, что меня развезло. Обычно я думаю и говорю короче.

– Да не в том дело, – устало говорит Чечевица. – Человек страной может управлять, а его в тюрягу засунули.

Я догадался, что он говорит со слов своего отца, и вдруг мне стало дико завидно, что у него есть отец, с которым они обсуждают все эти дела, когда встречаются за завтраком или за ужином как самые настоящие друзья, а у меня ничего такого нету и быть не может.

Пошла реклама, где красивая телка сначала показывает перхоть у себя в прическе, а после избавляется от нее и встряхивает прической уже без перхоти, и она у нее встает дыбом, а потом волной, а потом рассыпается по плечам, блестя и сияя. А Чечевица внезапно передернулся и говорит:

– Знаешь, кто это? – И, не дожидаясь ответа: – Моя маманя.

У меня глаза на лоб полезли. И лишь в следующий миг дошло, что он все придумал. Одни родные и знакомые у него в телеке. Издевается. Хочет достать – квартирой, родителями, телевизором и прочим. Зачем? Зачем ему это надо – отрабатывать на мне свои приемчики? Месть за Пушку, где вы меня можете уделать, а здесь я вас? Я мог бы вразумить его в одно касание. Но тогда я бы встал на одну доску с Маней, что глупо, особенно когда я распелся про сообщников, у которых все крепко и хорошо. Значит, некрепко и нехорошо? Мне стало неприятно, и я решил уйти, пусть до этого было приятно. Даже слишком. Случайно взглянул на Чечевицу, а у него лицо, как будто то ли живот заболел, то ли зуб.

– Ты чего? – спрашиваю.

– Ничего, – говорит. – Ничего. – И сам спрашивает: – Ты мне не веришь?

Я честно качаю головой. Не сверху вниз. А из стороны в сторону.

– Зря, – говорит.

Короче, вот что он рассказал. У него была эта мать, которую я видел в телеке, и отец, которого я не видел. Отец – бывший директор пушной фабрики, шубы-шапки, бизнесмен, депутат, то-се. Мать – бывшая манекенщица, то есть на ней, как на манекене, сначала показывали эти шубы-шапки. Жили – не тужили, черную икру хавали ложками, всем семейством отдыхали на Канарах, где это и что, не знаю. В один прекрасный день мать заявляет отцу, что заимела шведа, у которого в России автомобильный бизнес, и у них эта, лав. Отец ее чуть не убил. Но не убил. Только лицо слегка попортил, но потом лицо ей восстановили, и она ушла к шведу и сына забрала. И какое-то время они жили хорошо втроем. А дальше начались разборки со шведским бизнесом, шведа сильно напугали, и он драпанул к себе в Швецию, прихватив мамашу с сынком. Родной отец по родному сыну особо не убивался, а по жене убивался и, чтоб забыться, с ушами ушел в эту, как его, общественную деятельность. А Чечевицу в Швеции отправили в школу для иностранцев, где учились англичане-американы, и с английским у него пошла пруха, а со шведским непруха. Что-то там еще, видать, было, о чем Чечевица не упомянул, а сказал только, что мать, вроде бы потеряв терпение, как я понимаю, отлупила его по мордасам, а швед за него заступился и тоже поднял на нее руку, как отец, и тогда Чечевица заступился за нее, и теперь уже швед его избил. В общем, картина всемирного побоища. Бомжи лучше ведут себя, чем ихняя элита-бля. А Чечевица взял и ушел из дома. Но полиция его по-быстрому нашла. И он перестал с ними со всеми разговаривать. И тогда швед заявил, что придется его отправить в какое-то там спецзаведение, но мать созвонилась с отцом, и Чечевицу этапировали в Москву. Этапировали – это он сказал. По жизни ему купили авиабилет, и отец встречал его на аэродроме.

 

Походило на сериал. Я по-прежнему не знал, верить или нет, и на всякий случай засмеялся:

– Врешь ты все, Чечевица.

Тогда Чечевица достает с нижней стеклянной полочки журнал и протягивает мне:

– Смотри.

Я смотрю. На обложке фотография: два мужика в костюмах и галстуках. Внизу подпись: депутаты такие-то.

– И что?

– Ничего. Справа мой отец.

Фамилии Чечевицын там не стояло, я посмотрел. Я сказал Чечевице, чтоб не держал меня за лоха. Не зря я кино смотрю и книжки читаю, Ф. Незнанского, например. Могу отличить одно от другого. А Чечевица говорит:

– У него другая фамилия, Чечевицын я по матери.

Я даже расхохотался, как ловко он выкрутился. А он встал и предлагает:

– Пошли в его кабинет.

Я поднялся и двинулся за ним. Кабинет – блеск, весь в темном дереве, в глубине стол, обтянутый зеленым, на нем куча папок, кружка серебряная с карандашами и ручками и серебряные рамки с фото. В одной рамке Путин, а возле него мужик из журнала. В другой этот же мужик и тетка из рекламы. В третьей Чечевица между ними двумя, не в этом своем возрасте, а примерно в Сонькином. Лицо кукольное, как у матери, а нос с горбатиной, как у отца.

Я заткнулся. Крыть было нечем.

Почему-то внутри у меня заныло. Непонятное. Как будто до этого валило все понятное, а повалило непонятное.

– Чего ты с нами работаешь, если такой успешный? – задал я Чечевице вопрос в лоб.

Чечевица усмехнулся. Я такие усмешки видал у взрослых, у ребят не попадались.

– А скучно, – сказал он. – Жить скучно. – И вдруг спрашивает: – Тебе никогда не хотелось покончить с собой?

Раньше я таких разговоров не слыхал, и как их вести, и что отвечать, понятия не имею. Я взял и просто-напросто закашлялся. То есть сделал вид, что закашлялся и не могу прокашляться.

– Стой, воды дам, – сказал Чечевица.

Я замотал головой, потому что я же не по-настоящему кашлял и мог сам остановиться, когда захочу. Тут же и остановился. И сказал:

– Лучше не воды, а вискаря.

Чечевица пошел за бутылкой, а я стал думать, что у Катьки и у Чечевицы, на худой конец, есть красивые фотки, и они могут предъявить их как доказательство, а у нас с Сонькой валяются две плохих любительских материных карточки, еще две, где они с отцом, и одна отцова большая, и все. Почему я подумал о фотографиях как доказательствах, когда у Катьки живая мать, а у Чечевицы и вовсе оба предка живы, а не как у нас, хрен знает. Выходило, что со всеми моими знакомыми живут больше изображения, чем люди из мяса и костей. Хотя Катькина мать – из мяса и костей еще тех. Как она меня за бицепсы трогала – у-у-ух!

Вискарь был доставлен в кабинет.

– Стало быть, твой папашка вип, а ты виповский сынок, – хохотнул я, чтоб показать: кто сверху, тот оценивает.

– Считай, что так, – согласился Чечевица.

Мы развалились на длинном, во всю стену, кожаном диване, как век тут жили и валялись. Я сначала еще немного беспокоился, что появится Чечевицын отец, и ему вряд ли понравится, что в его покоях разлегся незнакомый парнишка. Но с каждым глотком все больше и больше делалось по барабану, и скоро в глазах поплыло, стало легко и воздушно, и сам я поплыл, как воздушный шарик, оторвавшись от земли и от всего, что на ней торчало, включая нас с Чечевицей, и был такой кайф, что не найдется подходящих слов, чтоб это описать.

Фамилия Чечевицыного отца была, кажется, Амирханов… то ли Абуханов… или Гафуров… что-то в таком духе… забылось в общем улете.

* * *

В школу на Поварскую я хожу, потому что мне нужно учиться. На Пушку – потому что зарабатывать. Но не из-за одного заработка я хожу туда. Я люблю туда ходить. Мне здорово повезло, что Пушка, а не другой район. Я люблю здесь все. Бульвар с деревьями, как река, берега – металлическая оградка, красивые дома с рекламой, бегучие, блескучие огни на казино со слонами, вот где шикарно, обязательно пойду, как только паспорт получу, несовершеннолетних не пускают, я пытался прошмыгнуть, да здоровенный амбал хвать за микитки и на улицу, а денег к тому время я уж как-нибудь накоплю. Любил балеринку на самом высоком доме направо, если смотреть с Тверской в сторону Красной площади, как она там ножку свою балетную подняла, а сама одна-одинешенька на фоне облаков, но ее почему-то убрали. А больше всего люблю Пушкина, по его имени площадь называется. Мы его проходили, но пока живьем не увидал, то есть как живьем, он чугунный или какой там, а выражения лица и тела такие печальные, что, будь я девчонкой, обязательно заплакал бы, на него глядя. И что ему так печально стоять здесь? Или быть там, где был, пока был живой? Короче, до тех пор пока не увидал, мне было до фонаря. А теперь я смотрю иногда в его чуть наклоненное ко мне с его верхотуры лицо, и всякий раз хочется поговорить с ним, спросить чего-нибудь или сказать. Но он каменный или чугунный, а разве с камнем или чугуном разговаривают? Тут есть какая-то загадка, и чем больше я о ней думаю, тем больше понимаю, что придумать хоть какую отгадку у меня не получится, и от этого мне почти так же печально, как ему.

На Пушке меня и нашли с проломанным черепом. Не в том месте, где мы бизнесом занимаемся, а подальше, поближе к другому тоже Пушкину, но такому мелкому, где он танцует с мелкой женой под большим медным тазом, то есть куполом, каким накрыт, и за этого мелкого Пушкина мне всегда обидно.

Я мало что помнил. Про где случилось в больнице рассказали. Сказали, повезло, что выкрутился. А я и не выкручивался. Само собой вышло. Топал домой, не в тот вечер, а в другой, с выручкой от бизнеса. Все. Очнулся: больничная койка, башка перевязанная и без выручки. Медицинские работнички сделали большие глаза, мол, в карманах пусто было. Ну, я на них и подумал. Уж после сообразил, что если не грабить, то и башку незачем проламывать.

Ничего себе дела закрутились. Сперва Сонька в больницу попала. Следом я. Как начало цеплять, так и цепляет. Что дальше, интересно, будет. Сонька в 61-й лежала, у метро «Спортивная», а меня в 19-ю привезли, рядом с домом. Соньку я уже забрал к тому времени. А на соседней койке старичок. Скособоченный и сам себе все докладывает, что собирается сделать: киселю попить, пописать пойти, невестке сходить позвонить. Насчет позвонить я уловил и попросил наш номер заодно набрать, Соньке про меня сказать. Старичок велел себе пижаму поправить, сикось-накось подтянул, кивнул и поплюхал. Возвращается, никого, говорит, нету. Как нету, вечер, куда ж она делась. Не звонил, что ли. Еще раз прошу сходить, все равно ему время как проводить. Он опять про штаны себе сказал, чего-то криво там пошебуршил и направился. Опять говорит, никто не отвечает. Я решил выбираться отсюда, сам домой слинять посмотреть. И вдруг старичок этот изможденный ка-ак рявкнет басом: смирно, лежать, доложу врачу, железами к кровати прикуют. Я ж не знаю, делают так в больницах или он пугает, за свои тринадцать с половиной я ни разу не лежал. Не то что я испугался, а неприятно стало, что мной командуют, как в тюрьме или в армии. Терпеть не могу, когда командуют. Хорошо, другой сосед, безносый, то есть в перевязке, а под ней плоско, объяснил: не бери в голову, он у нас из ума выживший, медицинский факт. И карточку протянул: бери, иди звони, там у лифтов автомат, спросишь. Я поплелся к лифтам, немного поводило, но ничего, набрал свой номер, а там молчок. Набрал теть Тому, и только але успел сказать, как она в трубку закричала:

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22 
Рейтинг@Mail.ru