bannerbannerbanner
Лжецаревич

Николай Николаевич Алексеев
Лжецаревич

IV. В доме князя Щербинина

Молодой боярин, князь Алексей Фомич Щербинин собирался засесть за обед.

– Кто это у тебя там, Аленушка, – сказал он, помолясь и усевшись за стол: – монахиня, кажись, какая-то? Я, проходя, мельком видел.

– Это ко мне инокиня-старушка забрела мимоходом. За сбором она в Москву прислана. Поклон от матери Максипатры тебе да мне привезла, – ответила Елена Лукьянишна.

– От матери Максипатры?

– Да, от Дуняши…

– А-а! А я, было, сразу и не вспомнил. До сей поры не могу привыкнуть считать Дуняшу инокиней. Да уж теперь и Дуняши-то нет, а есть мать Максипатра, богомолица наша. Да! Как это дивно все Господь устроил! Давно ль Павел-то замуж Дуню брал? Думал ли тогда кто, что пройдет год-другой – и Павел пропадет бесследно, и Дуняша из боярыни Белой-Турениной матерью Максипатрой станет?

– Павел-то Степаныч помер… Жаль, его! Добрый человек был, а какою смертью жизнь окончил!

– Сдается мне все почему-то, Алена, что из Москвы-реки это не его вытащили, – задумчиво проговорил Алексей Фомич.

– Он, он! Весь облик его.

– Облик точно схож, а только лица-то не разобрать было.

– Он, он!

– Верней, что он, конечно… Не снес горя – погубил душу. Прости, Господь, его грешного. Дивно все это, куда как дивно! Да взять и нас с тобой – нешто не диковинно тоже судьба наша устроилась?

– Что говорить! Не сломай медведь твоего батюшку – быть мне не женой тебе, а мачехой.

– Что б и было! Подумаешь иной раз, так и скажешь, что и жаль батюшку, а все ж его смерть счастье наше состроила.

– Точно что.

– Греховодники мы с тобой, Аленка, – этакое говорим. Давай-ка обед лучше поскорей.

Вошел холоп.

– Гость к тебе, князь, боярин.

– Гость? Кто?

– Боярин Лазарь Павлович.

– А-а! Пойду встречать гостя дорогого! – воскликнул Алексей Фомич, поднимаясь. Но гость уже сам показался в дверях.

– Не в пору гость хуже татарина, говорят, а? Осерчает, чай, на меня хозяюшка молодая? – смеясь, сказал Лазарь Павлович, высокий толстяк, с красным крайне добродушным лицом, украшенным крупным мясистым носом и маленькими, часто мигающими глазами.

– И не грех это тебе говорить так! – укоризненно заметил Алексей Фомич, целуясь с гостем. – Жена! Задай-ка ему хорошенько за словеса за такие!

– Точно, точно, Лазарь Павлович, не след нас обижать… – начала Елена Лукьянишна, но Двудесятин ее перебил:

– Ай, батюшки! Да вы совсем меня, беднягу, затравите! А вас двое – я один. Делать нечего, прощенья прошу – больно уж вы строгие. Дай-ка лучше на хозяюшку полюбуюся молодую. Ишь, все краше да краше становится она у тебя, Алексей Фомич, ей-ей. Ажио зависть берет: кабы моя старуха тож так хорошела, хе-хе-хе! Здоровенька ли, Елена Лукьянишна?

– Бог грехам терпит. Как ты да Марья Пахомовна?

– А ничего себе, живем помаленьку. Сына, вот, женить сбираюсь.

– Большого, чай? – спросил Щербинин.

– Его, его! Малость мне потолковать по сему надоть. Видишь ли, хочу ему я сватать…

– Стой, стой! И слушать не буду! Наперед хлеба-соли нашего откушай, после и потолкуем. Молись-ка да садись, вот сюда. Алена! Покорми-ка нас, – сказал Алексей Фомич.

– Нечего делать, приходится слушать хозяина, – промолвил Лазарь Павлович, перекрестившись и пролезая за стол.

Елена Лукьянишна отдала холопам приказ подавать.

– Чтой-то ты сегодня, Лазарь Павлович, разнаряжен так, что хоть прямо к царю ехать? – сказал Алексей Фомич, разглядывая ферязь из «венецейского золотного атласа», надетую на госте.

– А вот, как побеседуем, так и узнаешь, зачем я так разнарядился, – ответил Двудесятин и свел разговор на другое: – Слышал, расстрига-то, говорят, уже на Русь вступил.

– Слыхал, как не слыхать! Просто диву даюсь! Беглый дьякон и такое учинить! И города один за другим к нему переходят. И то сказать, мало кто знает, что он – монах-расстрига, думают – царевич истинный.

– К тому ж в Орле объявился и промеж людей толкается Гришка Отрепьев какой-то новый. Вот-те, тут и делай, что знаешь! Говорят, царевич самозванный – никто иной есть, как Григорий Отрепьев, а, меж тем, всем ведомо – Гришка Отрепьев в Орле. И стал один – два! Ох, ох! Сдается мне, заварится тут каша немалая: потому тут Жигимонт-круль, лиса старая, тоже много помогает.

– Э! Что монах беглый сделать может? Пошлет царь ратников, побьют его хорошенько, вот и делу конец.

– Ой, не скажи! Борис-то Федорович мешкает, а к расстриге город за городом отходит. И в людях серых толки идут: сын царя Ивана жив, милости великие обещает и Бориса Федоровича прогнать хочет. Поди толкуй им, что это – не сын царя Ивана, а самозванец нечестивый. Димитрий – и шабаш! А коли Димитрий, надо помочь ему престол отцовский из рук Борисовых отнять, древний царский корень утвердить. И идет шатанье великое! Да и бояре тоже открыто не показывают, а Димитрию верить – не верят, но все ж рады Борису Федоровичу досадить: не люб он им. Да! Дело плохое, брат, затевается!

Холоп внес кушанье.

– Не взыщи, коли трапеза скудна да не вкусна будет, – сказал гостю Щербинин.

Разговор прекратился: не в обычае было разговаривать во время еды.

Хоть Алексей Фомич и просил гостя не сетовать на скудость трапезы, но на самом деле обед был таков, что хозяевам стыдиться было нечего. Запивались все кушанья чаркой-другой доброго зелена вина, уемистым кубком ренского, романеи или бастра, чаркой сладкой наливки да ковшом пенистого студеного крепкого меда.

Неудивительно, что к концу обеда лицо гостя стало еще краснее, чем всегда, разрумянилось так же и лицо хозяина и даже хозяйки. Неудивительно так же и то, что, когда, пообедав, гость захотел со Щербининым поговорить о своем деле, язык его заметно заплетался, а глаза хозяина закрывались сами собой, и что Алексей Фомич, послушав Двудесятина недолгое время, неожиданно прервал его речь предложением:

– А что, Лазарь Павлович, не соснуть ли нам теперь маленько, как водится, а после и потолкуем?

Предложение было так соблазнительно, что Двудесятин не стал даже отговариваться, а, кряхтя так, как будто на него была взвалена многопудовая тяжесть, поднялся со скамьи и последовал за хозяином в его опочивальню, где, скинув тяжелую ферязь, растянулся на мягкой перине, и скоро густой храп Лазаря Павловича вперемежку с легким посвистыванием спящего Щербинина уже доносился до самых сеней.

Только изрядно выспавшись и отпившись игристым кваском от тяжелой послесонной вялости, хозяин и гость приступили к беседе.

– Видишь ли, друже мой, – начал Лазарь Павлович, – сказывал я тебе, что хочу женить моего большака, так вот, надобно мне невесту ему высватать.

– Так, – протянул Щербинин, поглаживая свою маленькую молодую бороду. – Что ж, ему невесту не трудно будет найти: он – парень хороший.

– Все так, да нрав-то у меня такой, что, если я порешил что-нибудь, так мешкать не умею. Сватов там засылать да ответа ждать и все такое, это мне не любо. По-моему так – съездил к отцу и матери невесты, поговорил, и делу конец! Пусть приданое готовят.

– Что ж, и так можно.

– Торопиться мне и потому надо, что, как прослышал, хочет меня царь вместе с Мстиславским Федором Иванычем и прочей братьею послать против самозванца-расстриги этого самого. Ну и охота найти невесту сыну да и ехать с сердцем спокойным. Останусь цел, вернусь – и прямо за свадьбу, не приведет Бог, полягу костьми на поле бранном – помирать спокойно буду: отцовский долг исполнил, подобрал добрую невестушку сыну… Повенчаются и без меня.

– Ты это ладно надумал, Лазарь Павлович.

– Ну вот, в этаком разе и хочу я тебя просить: поедем-ка сватать со мной невесту Александру.

– Я не прочь, а только какой же я сват? Молод и сам давно ль поженился?

– Молод ты, слов нет, и женат неделю без года всего, это ты верно сказал, а только говорить ты мастак, и потом боярин Парамон Парамоныч – отец тебе крестный, так сговоримся с ним легче…

– Так ты к Парамону Парамонычу хочешь ехать, Пелагею сватать?

– Да, да! Ее самое. Красавица она, слышал я, и работящая. Словом, девка, каких лучше не надо. Только, вот, боюсь, захочет ли Парамон-то Парамоныч ее за моего Лександра выдать? Быть может, он себе получше зятька хочет; ведь, прозвище-то Чванный ему по шерсти дано.

– Ничего тебе, Лазарь Павлович, сказать не могу, а съездить – съездим. Я не прочь.

– Ну вот, и ладно. Тогда и поедем сейчас.

– Дай только, я приоденусь.

Через четверть часа князь Щербинин и боярин Двудесятин, оба верхом на конях, уже съезжали со двора.

V. Неприятное открытие

Царский истопник Иван Безземельный провожал гостя, своего кума Никиту, прозванного за силу Медведем.

– И чего же ты так торопишься, куманек?

– Пора мне, кум, – отвечал Никита, не очень высокий, но чрезвычайно широкий в плечах, молодой парень.

– Столько времени мы с тобой не видались – почитай, с похорон крестника моего… Да, да! Так и есть! С самых похорон – и ты посидеть у меня подольше не хочешь.

– Пора мне, – повторил Никита, и добродушное скуластое лицо его вдруг стало сумрачным.

Эту перемену заметил и Иван.

– Что с тобой, Микитушка? Али с того все, что я про смерть сынка твоего, моего крестника, вспомянул?

Никита молча кивнул головой.

– До сей поры, знать, не утешился?

– Где утешиться! Как вспомяну, так места от тоски найти себе не могу.

– Понимаю, куманек, понимаю.

– Ну пойду я… Прошай, кум! Прощай, хозяюшка!

– Что с тобой поделаешь! Прощай.

В дверях Никита остановился.

– А что, кум, слыхать про этого самого, про царевича?

– Про царевича? И как у тебя язык поворачивается этакое слово молвить? – вскричал Иван с досадой. – Бродягу, расстригу царевичем называть! Один у нас есть царевич – Федор Борисыч, а другого не знаем.

Иван даже покраснел от раздражения. Никита смутился от такого окрика.

 

– Да ведь я так… Потому все зовут – царевич да царевич… Ну, и я… Вон, бают, идет он Москву взять… Истинный, говорят, он сын царя Ивана Васильевича, Димитрий. Что ж, я – человек темный, почем мне знать, правда аль нет? Говорят вон тоже, что милости он разные сулит…

– Мало ль что дурни либо злые люди-крамольники говорят! Ты их слушай больше! Сын царя Ивана! Хватили тоже! Димитрий царевич отроком помер еще в Угличе. Милости сулит! Милостями их и заманивает бродяга: вишь, им все мало! Борис ли Федорович к ним добр не был? Москву взять! Ска-а-жи, пожалуйста! Это – бродяга-то? Хе-хе! Да топнет ногой царь посильнее, так он от страха ног своих не почует. Москву взять! Не взять ему николи ее, коли крепко за царя своего стоять будем. Измена да шатанье в людях – вот только все, что и дает силу вражьему сыну. Ну, да ничего, скоро конец всему! Слыхал я, посылает царь князя Федора Ивановича Мстиславского и иных бояр с войском – зададут они бродяге!

– Так, значит, шабаш ему скоро?

– Бог про то знает, а только встряска будет добрая.

– Так. Ну прощай, здрав будь!

И Никита вышел.

Осенний вечер был темен, но Никита хорошо знал дорогу и не боялся запутаться. Он шел быстро, почти бежал. Какое-то смутное беспокойство овладело им еще в ту пору, когда он сидел у Ивана Безземельного. Теперь это чувство еще более усилилось.

«Господи! Уж не дом ли горит? – думал Никита. – С чего не то тоска, не то Бог знает что напало?»

И он все подбавлял шагу.

Но вот, теперь уже недалеко. Никита смутно различает очертания своей лачуги.

Вдруг он замедлил шаги и прислушался: ему показалось, что он слышит голос жены. Стараясь ступать как можно тише, он подошел совсем близко к дому.

На покривившемся убогом крылечке своей лачуги он неясно различил фигуру своей жены Любы, слабо освещенную фонарем, который она держала в руке.

Того, с кем она говорила, нельзя было разглядеть; чуть виднелся только край красной рубахи и кусок овчины, очевидно, накинутой на плечи.

Теперь Никита отчетливо слышал все, что они говорили.

– Когда ж ты придешь, соколик?

– А вот как твоего Медведя дома не будет, так и приду, – отвечал мужской голос, в котором Никита узнал голос своего соседа Яшки.

– Ах, уж этот Медведь постылый! – воскликнула Люба.

– А ведь тож, поди, люб тебе был прежде?

– Никогда он мне люб не был. Так, дурость какая-то на меня вспала, вот и повенчалась с ним.

– Ну, прощай, Любушка! – Не ровен час, он еще вернется да застанет, костей тогда не соберешь.

– Вот еще его, дурака, бояться! Сказала бы, что зашел ты кваску попить к нему, да его дома не застал, ну со мной и посидел, поджидал его. А попробовал бы заговорить, то я его так бы пробрала, что он своих не узнал!

– Ха-ха! Ты строгая!

– У-у, какая! Только с ним, а не с тобой, ласковый мой.

До слуха Никиты донесся звук поцелуя.

– Прощай! Гони его-то скорей! Опять потешимся! – несся уже из темноты голос Яшки.

– Прогоню! Не дам засиживаться, – ответила Люба, и свет померк: она вошла в сени.

Никита, слушая, едва верил своим ушам. Ему казалось, что это – или сон, или наважденье лукавого. От изумленья на него напал столбняк; он не мог двинуться с места и напряженно вслушивался. А слова – страшные слова – звучали и, как камни, били его в сердце.

И это говорит Люба, его жена, та Люба, для которой он в былое время не задумался взять тяжкий грех на душу, для которой всегда он был послушнее самого забитого холопа! Еще вчера, даже сегодня утром, она ласкалась к нему, говорила, что любит его еще сильней, чем прежде любила, и вдруг…

Было от чего потеряться Никите!

И вот уж и Люба ушла с крыльца, и шаги Яшки замолкли вдали, а он все еще стоял по-прежнему, как прикованный, все еще не мог стряхнуть насевшую на него тяжесть.

Он сбросил шапку, осенний холодный ветер обдул его голову. Никита вышел из своего оцепенения и поплелся к крыльцу.

Дверь была заперта. Он стукнул. Послышались торопливые легкие шаги Любы.

VI. Медвежья расправа

Люба встретила мужа очень приветливо.

– Ах вот и ты, ласковый мой! А я ждала тебя, за работой сидючи, да и вздремнула, ха-ха! Лучина это потрескивает, тихо так… Ты уж не серчай на женку свою, что не так скоро отворила.

Никита ничего не ответил ей, прошел в избу, скинул кожух и опустился на лавку.

– Чего долго не шел? Соскучилась я по тебе страсть! – говорила Люба.

Он не мог говорить от волнения, сидел бледный и тяжело дышал.

Она села к нему на колени, обвила его шею руками, любовно засматривала ему в глаза.

– Никто не был? – вымолвил он, наконец, через силу.

– Никто! – быстро ответила она. – Да и кому ж быть? Разве я пущу кого-нибудь без тебя? Тут все народ такой озорной…

– Озорной, говоришь?

– Ну да… Пристают все, – ответила Люба и улыбнулась; ее мелкие хищные зубы так и сверкнули молочной белизной.

В его груди поднималось бешенство.

«Змея!» – думал он про себя. Но он сидел, опустив руки, в то время, когда ему хотелось задушить ее, отвечал поцелуями на ее поцелуи. Хитрая, красивая змейка связывала своими кольцами сильного медведя.

Никита дышал все тяжелее.

– Пристают? Ребра переломаю! – свирепо сказал он и стукнул своим мохнатым огромным кулаком по столу так, что доска треснула.

– Чего ты? – весело расхохоталась Люба. – Всех, которые ко мне пристают, разве перебьешь?

– Много, знать, их?

– И-и как много!

– И Яшка пристает?

Люба пристально посмотрела на мужа.

– Нет, он не озорной… Нет, он не пристает, – медленно проговорила она. – А что ты вспомнил о нем?

– Гм… так… – пробурчал Никита.

Люба смотрела прямо ему в глаза; на ее лице не было заметно и признака смущения.

Никите хотелось вырвать эти бесстыжие красивые наглые глаза.

Он крепко сжал Любу в своих объятиях.

– Больно! Ой! – воскликнула она. Никита оттолкнул ее и крикнул:

– Сон это или нет?

Жена смотрела на него с удивлением.

– Нет, ты скажи, сон это или нет? Чего смотришь? Твои глаза правды не скажут! Змееныш! Знаешь, мне хочется двумя пальцами взять тебя вот за эту шею белую и придушить, – говорил Никита, смотря на жену налитыми кровью глазами. Со стороны его можно было почесть за пьяного.

Люба побледнела, но быстро оправилась.

– Ха-ха! Ты хмелен, а мне сперва и невдомек. Придушить меня хочешь! Кто же тогда тебя, Медведя, любить будет?

– А ты любишь своего Медведя? – точно прорычал Никита.

– А то нет?

Он наклонился к ней.

– Кого сильней любишь – меня или Яшку? – проговорил он сквозь сжатые зубы.

Яркая краска залила щеки Любы и пропала.

– Что тебе дался этот Яшка, понять не могу! – промолвила Люба презрительно пожимая плечами.

Он взял ее за плечи.

– Оставь! – досадливо проговорила Люба, стараясь вывернуться.

– Хоть ты и змея, а из лап медведя не выскользнешь, – пробормотал он, не то делая гримасу, не то улыбаясь.

Он тряхнул жену.

– Говори! Во сне я видел или наяву, что ты на крыльце целовалась с Яшкой?

– Пусти, – пробормотала Люба.

– Не пущу! Говори: во сне или наяву?

Она поняла, что ее тайна открыта и отпираться бесполезно, и дерзко уставилась на него.

– Ну, да – наяву! Ну, что ж?

Никита не ожидал такого прямого ответа и был сбит с толку.

– Да как же ты смела? – пробормотал он.

– Так и смела! Пусти, что ль!

Но он ее не выпускал. Что-то клокотало в его груди.

– Змея! – прорычал Никита, чуть не ломая плечи Любы.

– Пусти, Медведь! Больно!

– А! Больно! Это хорошо, что тебе больно!

Его искаженное лицо было страшно.

В глазах Любы загорелись злобные огоньки.

– Ну, да! Я целовалась с Яшкой и еще буду целоваться…

– Нет! Не будешь! – рычал Никита.

– Буду! А на тебя, душегуба, и глядеть не захочу!

– Душегуба?

– Да! Али забыл, как ты из кабалы от князя Щербинина освободился? Сам же мне, дурак, рассказывал! Смотри! Пикнуть у меня не смей! Слово молвлю – сложить тебе голову на плахе!

Никита безмолвно смотрел на нее. Он давно уже выпустил ее плечи, и Люба, говоря, подвигалась к сеням.

– Да ведь тебя же ради! Тебя! – воскликнул он.

– Меня? Ха-ха-ха! Нужен ты был мне! Себя, себя! Ишь, измял всю, леший! Теперь вот на зло тебе на твоих глазах буду с Яшкой миловаться! – крикнула Люба и шмыгнула в сени.

– Врешь! – рявкнул Никита и кинулся за нею.

С ним сделалось что-то необыкновенное. Каждая жилка его побагровевшего лица дрожала. Он догнал ее в сенях, втащил в комнату.

Люба взглянула на лицо мужа и поняла, что настал ее смертный час. Она задрожала. Еще за мгновение перед тем дерзко раздражавшая зверя, теперь она молила о пощаде.

– Микитушка! Милый! Прости!

Он не слышал ее мольбы. Он бормотал только:

– Врешь! Не будешь!

Как легкое перышко, приподнял он над собой ее маленькое тело.

– Будешь? – задал он ей вопрос, смотря снизу вверх на ее лицо.

Ответь она «не буду!» – быть может, он пощадил бы ее.

Но Любу этот вопрос ободрил: ей представилось, что он только грозит и не решится убить ее. К ней вернулась ее прежняя дерзость.

– Зверь! Душегуб! Буду! – крикнула она.

– А-а! – прорычал, брызжа пеной, Никита и, захватив ее ноги в одну руку, завертел ею над своей головой, как легкою тростью. Все быстрее и быстрее вертел он ее. Вдруг раздался глухой, странный треск: это Медведь раздробил череп Любы о стену.

Чуть светало, когда Никита-Медведь, сразу постаревший лет на десять, одетый в новые лапти, с котомкой за плечами, с толстой палкой в руке вышел из дверей своей лачуги и быстро, не оглядываясь, удалился.

Никто не видел его ухода, кроме Яшки, которому не спалось и который выполз из своей лачужки.

– А! Медведь ушел! Что за притча? Ну да нам это на руку – пойду к своей зазнобушке… – пробормотал он и, выждав, пока Никита скрылся на повороте, пробрался в избу Медведя.

Однако через минуту он выскочил оттуда с перекошенным от ужаса лицом, вбежал в свою избенку, лег на свою постель и с головой закрылся овчиной, которая заменяла ему одеяло, и все ж его трясла такая лихорадка от страха, что зубы стучали.

Видно, не по вкусу пришлась ему медвежья расправа!

VII. Удар судьбы

Лазарь Павлович вернулся домой после поездки с князем Щербининым в очень веселом расположении духа.

– Ну, мать! Зови Лександра! – сказал он Марье Пахомовне, едва вошел в светлицу.

Та бегло взглянула на него.

– Нализался, старый! – промолвила она, покачивая укоризненно головой.

– Нализался! Почему ж на радости и не нализаться? Да и вовсе я уж не так, чтобы…

– Значит, сладилось?

– А ты не спрашивай! «Значит, значит»… Зови-ка лучше Лексашку.

Константин, сидевший в светлице, с недоумением смотрел на отца и на мать. Он не мог понять смысла их таинственного разговора.

– Сходи, кликни Лександра, – сказала Константину мать.

Он поспешил исполнить ее приказание.

– Лександр! Подь, отец с матушкой кличут, – сказал он брату.

Тот побледнел и спросил:

– Зачем?

– Не знаю. Отец веселый такой.

Александр перекрестился и поплелся в светлицу. Он был похож на приговоренного к смерти. Константин последовал за ним. Его разбирало любопытство.

– Ну, сынок, садись-ка да потолкуем, – сказал Александру отец.

Сам Лазарь Павлович и Марья Пахомовна поместились за столом на лавке, Александр опустился на скамью против них. Константин присел в углу подле двери.

Александр, взглянув на лица родителей, побледнел еще больше: он понял, что не ошибся в своих предположениях насчет причины зова.

«Пришел час!» – подумал он.

Лазарь Павлович несколько времени молча поглаживал бороду и смеющимися глазами смотрел на сына.

– Хочу тебя, Лександр, маленько на цепь посадить, хе-хе! – начал Лазарь Павлович. – Будет тебе зря-то шататься. Правду ль я говорю, мать, что будет?

– Истинно твое слово! Давно пора, – ответила Марья Пахомовна.

– Ну, давно – не давно, а теперь пора пришла. Женить хочу я тебя, Лександр.

– Батюшка! Уволь! – промолвил сын.

– Э-э! Вот те и на! Это что же такое? – воскликнул старик.

– Дурь он себе в голову вбил, – заметила ему жена.

– Все, чай, насчет монастыря подумывает? Думал я, что дурость с него спала, ан он и до сих пор…

Вот что я тебе скажу, Лександр, – строго заговорил Лазарь Павлович: – Молиться Богу и душу спасать – доброе дело, а только наперед свершить надо то, что Бог повелевает. А Бог закон дал: «плодитесь и множитесь»… Посему тебе не о монастыре, а о женитьбе теперь думать надо. Когда ж поживешь с женой да детей, которые народятся, вырастишь, ну, тогда ступай в обитель иноческую, принимай чин ангельский.

 

– Батюшка! Не влечет меня земная суета. Богу хочу всю жизнь посвятить. За вас молиться буду.

– Ни-ни! И слушать не хочу! Лучше ты мне этого и не говори, не серди зря! Нашел я тебе невесту, какой лучше не сыскать: лицом – красавица, нравом кротка, работящая… Жена будет добрая. И с отцом ее сговорился… Дня через два смотрины устроим, а там я в «поле»[12] уеду. Вернусь – свадьбу сыграем, не вернусь – без меня отпразднуете, а только жениться на ней должен ты беспременно.

Александр сидел, опустив голову.

– Чего голову повесил? Дурень ты, право, дурень! Да тебе все парни на Москве завидовать станут, что берешь ты за себя дочку боярина Чванного Парамона Парамоныча!..

Все время спокойно сидевший в своем углу Константин при этих словах вскочил, как ужаленный.

– Как? Пелагеюшку?! Быть того не может! – крикнул он.

Отец грозно уставился на него.

– Чего ты заорал? Как быть не может, коли я говорю? Чего ты суешься не в свое дело? Да и здесь ты зачем? Брысь отсюда! – закричал Лазарь Павлович и топнул ногой.

Окрик отца мало подействовал на Константина.

– Быть не может! Быть не может! – кричал он.

Лазарь Павлович вышел из-за стола и подступил к нему со сжатыми кулаками.

– Как быть не может? Почему быть не может? – кричал, ее на шутку рассерженный старик.

– Потому что… Потому… – бормотал Константин.

Его так и подмывало сказать: «Потому, что люба она мне, а я ей люб!» – но он понимал, что после этих слов отец только расхохочется ему в глаза.

Александр мог отговариваться от женитьбы желанием сделаться монахом – это была основательная причина, но Константину говорить о своей любви было бы бесполезно – на такую причину Лазарь Павлович не обратил бы ни малейшего внимания: в его глазах любовь между парнем и девушкой была только «дуростью».

Поэтому Константин не мог ответить на вопрос отца и только безостановочно повторял «потому», «потому».

– Потому, что дурак ты большой руки! – воскликнул старик. – Ну, проваливай отсюда!

И он повернул сына к дверям.

Константин машинально вышел из светлицы. Он прошел в свою комнату и сел там.

«Что же это такое? Стало быть, конец всему?» – тоскливо думал он.

И сам себе ответил:

– Да, конец!

Но против этого возмутилась вся его душа.

– Ан, нет! Не конец! Не конец! Что я – баба что ль, что хныкать буду? Отвоевать надобно счастье свое… Урвать у них! Да!

И он порывисто вскочил с лавки и зашагал по комнате.

Всю ночь он не спал, а рано поутру велел позвать к себе холопа Фомку.

Если у Александра был среди холопов друг в лице богомольного старика Митрича, то нашелся приятель среди дворни и у Константина. Это был совсем еще молодой парень по имени Фома. Он пользовался среди своих товарищей славою сорви-головы. Его даже так и прозвали: Фомка Сорви-голова. У Фомки была какая-то страсть ко всякого рода «молодецким забавам». Как бы ни было смело предприятие, он соглашался по первому слову.

Был ли то кулачный бой, медвежья травля, лихая попойка или иное что в этом роде – Фомка участвовал во всем этом с одинаковым удовольствием и во всем первенствовал. Эта-то страсть к «потехам» и сдружила Фому с Константином.

Когда Фомка явился, Константин о чем-то долго говорил с ним, причем во время разговора Сорви-голова потирал руки от удовольствия и приговаривал:

– Это любо! Это мы обстроим как лучше не надо!

Константин отпустил его со словами:

– Так помни: ровнешенько через неделю.

– Ладно, не забуду! Все подготовим! – ответил Фомка, уходя.

12В «поле» – в поход.
Рейтинг@Mail.ru