bannerbannerbanner
ВНАЧАЛЕ БЫЛА ЛЮБОВЬ. Философско-исторический роман по канве событий Холокоста. Том II Часть III и IV (Главы I-XI)

Николай Боровой
ВНАЧАЛЕ БЫЛА ЛЮБОВЬ. Философско-исторический роман по канве событий Холокоста. Том II Часть III и IV (Главы I-XI)

Глава пятая

Дурман

«Ладно, черт с тобой! Схожу я с тобой сегодня на концерт, уговорил!» – мысленно произносит оберштурмбаннфюрер Бруно Мюллер, глядя в лицо начальнику полиции генерал-губернаторства Герберту Беккеру, вслух же говорит – я бесконечно благодарен герру групеннфюреру за возможность провести время в его компании и истинно по немецки! Они вскидывают руки и прощаются до вечера.

Бруно Мюллер усмехается себе – эка он завернул, «истинно по немецки»! Умеет же, черт, сказать иногда словцо, если найдет вдохновение! А впрочем, всё верно – немца, как его любят рисовать, попробуй представь без мления от романсов Шуберта и Гуго Вольфа, восхищения сонатами Бетховена и «настоящей немецкой музыкой» в симфониях Брамса. Да знает, знает он все эти имена, и музыку их слыхивал не раз, ведь недаром учил в университете право – просто не любит. Вот не любит и всё! Ну не понимает, не чувствует, равнодушен! Вот ведь какая вещь – бывают настоящие немцы, люди долга, полезные их стране и нации, о которых даже иногда вспоминает Фюрер, но которые при этом терпеть не могут всех этих ваших «бахов», «брамсов», «моцартов» и кого там еще. Бывают и имеют право быть! Это если в шутку. А если серьезно – пес с ним, пусть будет хоть концерт с Брамсом и Бетховеном, со сладкими улыбками Беккера и фальшивыми объятиями и разговорами адъютантов генерал-губернатора, с которыми они уже три раза пили шнапс и считаются лучшими друзьями, но только не одиночество в пустой квартире… Сегодня оно ему почему-то, в отличие от обычного, в особенности невтерпеж…

…О, ну конечно! Бетховен и Моцарт, и вместо Брамса – его учитель, жена которого барахталась с ним ногами вверх, Шуман. Кто бы сомневался! Да и черт с ним – оберштурмбаннфюрер чувствует сейчас себя в зале маленького ресторанчика, во двориках на улице Флорианской, неожиданно замечательно. Ресторанчик – один из тех, которые называются «Nur fur Deutsche», но в которые немцы всё равно конечно же протаскивают своих польских шлюх. Однако – этот значительно лучше: он не просто для немцев, а только для высших чинов армии, СС и генерал-губернаторства, и здесь можно чувствовать себя уверенным, что иное, преданное делу Родины так же, как ведру со шнапсом рыло, не начнет вдруг блевать, бить об голову собутыльника стакан или горланя «Хорст Вессель», дрыгать в разные стороны ногами. Тут спокойно и уютно, оформленный в стиле венского барокко небольшой зал, тонущий во внутренних двориках зданий, и потому – тишина и словно бы отключенность от всего окружающего пространства. Генерал-губернатора, весьма расположенного покутить и провести время в неофициальной обстановке, среди самых близких, сегодня нет, но есть секретарь того Бюллер, специальный посланник Фюрера, министр Зейсс-Инкварт, поставленный заместителем генерал-губернатора, австрияк и меломан, который, говорят, особенно рвался послушать какую-то экстраординарную польскую пианистку. Есть конечно же Беккер, который его сюда и вытащил, его и Беккера начальник Крюгер, обергруппенфюрер СС, перед которым Беккер обычно ведет себя с таким дружелюбием и настолько сладкой преданностью в движениях и разговорах, что кажется – готов заложить особняк в Берлине, если герр обергруппенфюрер попросит занять ему денег для вечерних карт. Во всем этом окружении ему, Бруно Мюллеру, неожиданно очень хорошо. Быть может – потому что эти высшие чины и старшие коллеги весьма приветливы и уважительны к нему, и даже на удивление Инкварт, утонченный и безжалостный садист, который здороваясь, смотрит на него с таким выражением лица и глаз, словно говорит: «вот таким и должен быть наш человек и настоящий немец!». Редкостная и весьма высокопоставленная, ценимая Фюрером скотина, с которой надо быть очень осторожным, один из настоящих «бонз». Он, Бруно Мюллер, спокойно может забить какого-то врага или предателя до смерти ногами, и поделом – с врагами так и должно обходиться. Но он – цельный и честный человек, он ничего не пытается из себя изображать, будет поступать так и еще жестче, и при этом останется самим собой и нравственно себе не изменит. Да, именно нравственно, потому что не должно быть в человеке никаких преград делать то, что требует долг. А Инкварт, способный спокойно организовать за вечер арест и расстрел нескольких десятков учителей и священников, при этом – посмотри на его поведение, послушай разговоры – ни дать ни взять музыкальный критик с утонченной душой и трепещущим эстетическим вкусом! Однако – быть может именно поэтому кажется искреннее уважение и признание Инкварта ему, Бруно Мюллеру, в особенности приятно и льстит. Тот – настоящее историческое лицо, министр Фюрера, до этого – министр иностранных дел Австрии, стеливший ковер для победных шагов Фюрера во время аншлюса. Этот человек уже успел очень многое сделать для дела Рейха и хоть конечно, по ближайшему рассмотрению трудно не признать, что на личном уровне он редкоснейшая и опасная скотина, которая, если не дай бог захочет, прожует и перемелет любого вокруг, но умалить его значение в общем деле нельзя, как нельзя не отдать ему должного. Все его панически боятся, ходят перед ним на цыпочках, начинают разговор с ним с самых витиеватых и высокопарных славословий, зная наверняка, что каждое важное слово и действие отложится у него в памяти и будет им, как личным порученцем и представителем Фюрера, донесено до Фюрера в точности и с собственными, могущими в том числе и приговорить, выводами и комментариями. Он сам при этом пытается изображать всецелую отданность делу и неотделимую от подобного демократичность, моментально якобы переходит «накоротко» в разговоре с новым человеком – мол, «оставим чепуху, давайте сразу к делу», но видно, что ждет от окружающих танцев на цыпочках как чего-то должного и соответствующего приличиям, и жестоко накажет любого, кто подобным пренебрежет, чем в конечном итоге и сохраняет между собой и ними внятный барьер. А вот с ним почему-то не так – с ним Инкварт с самого начала вправду пожелал сойтись как можно ближе, подчеркнуто высказывает ему при любых случаях уважение и расположение, старается поднимать его до себя как равного, хотя их разделяет далеко не один ярус иерархии, и всё это начинает злить и тревожить Беккера, который видит, что он, оберштурмбаннфюрер Бруно Мюллер, приобретает самостоятельное, не контролируемое Беккером значение для высших лиц генерал-губернаторства. И всё это вместе конечно же радует и трогает его. Вот и сегодня, только Инкварт поздоровался с ним, как тут же в голос присовокупил – «я ничуть не удивлен увидеть в этом зале нашего начальника краковской полиции, верного стража, оберегающего наш и всеобщий покой! С самого первого взгляда на него я понял, что у этого человека возвышенная и чувствительная к прекрасному душа истинного немца!» Все одобрительно рассмеялись и начали выказывать ему с этого момента особенное благорасположение, Беккер же мимолетно сверкнул глазами, но залился таким дружеским добродушием на лице, словно обнаружил в нем пропавшего в детстве младшего брата. И у него, Бруно Мюллера, от всего этого на душе особенно радостно и приятно, он в отличном настроении и рад, что пришел… Для какого такого дела министр Зейсс-Инкварт заприметил его и зачем он тому так понадобился, Мюллер уверен, что вскорости узнает, и он готов… Уж если с кем-нибудь и сходиться, так только с подобного уровня людьми, им быть полезным и лишь на этом уровне позволить увлечь себя в какую-то игру. Короче – он сегодня ощущает себя здесь в своей тарелке и черт знает, если и дальше всё так пойдет, кажется прирастет в этом Кракове, который так ему с самого начала пришелся не по душе. Да любой другой, он часто смеется, неизвестно что отдал бы и неизвестно сколько и какие сапоги лизал, только бы получить назначение в Краков и «прирасти» тут, да еще на такой должности, с которой ты виден всем самым верхним чинам! В Кракове нынче делится такой пирог, что даже немногих крох его хватит до конца дней – при мыслях об этом глаза оберштурмбаннфюрера, обычно привыкшие быть мелкими щелками, напротив, чуть приоткрываются, а взгляд, устремляющийся из них, становится похожим на врывающийся в тело клинок. Это сложная вещь, дерьмо, раздери черт! С одной стороны – кто нынче не пытается стряхнуть в карман крошки от пирога, особенно в генерал-губернаторстве? Кто этого не делает и ему ли, шефу тайной и общей полиции Кракова, об этом не знать, пусть даже он совсем недолго находится в должности? Он иногда знает это настолько хорошо и достоверно, что начинает от своей осведомленности и погруженности в происходящие дела испытывать страх. Он как будто бы «не знает» и «не видит», но если не дай бог дойдет до чего-то, то сама подобная осведомленность, не ставшая принятыми мерами, означает вину и приговор – ему ли, юристу и сотруднику полиции с опытом руководящей работы, не знать этого? Он в принципе может понять – трудно беззаветно отдавать себя делу, не попытавшись хоть сколько-нибудь подумать о будущем и собственных интересах, о семье, если она есть… он полностью не осуждает. Но долг есть долг, закон есть закон и Фюрер однозначно и неоднократно произносил с трибуны, что будет беспощаден к тем, кто оступится и изменит долгу, как бы беззаветна его преданность делу и долгу перед этим не была. Он помнит ту тайну казнь соратника-«эсэсовца» в 1938 году в Вильгельмсхаффене, которая прошла под его командованием… помнит свои тяжелые и смешанные чувства тогда. Штурмбаннфюрера СС приговорили к тайной ликвидации за воровство из окружной казны СС, всё должно было пройти тихо, человек должен был просто исчезнуть. Их, «эсэсовцев», воспитывали не просто в сознании беззаветной верности долгу и верховенства долга над всем – над чувствами, сомнениями, жалостью и состраданием, слышанными с церковных амвонов заповедями и самыми личными привязанностями. Их воспитывали в сознании того, что в служении долгу они все – братья, делающие одно дело и обязанные стоять друг за друга. И вот – он должен был казнить одного из своих братьев. Это было сложное дело, душевно сложное для него, ему было вовсе не так легко заставить себя сделать то, что он должен. «Но не этого ли именно требует долг» – подумал он тогда – «и не в этом ли мужество истинного немца, патриота и офицера СС: перебороть кажется всего себя, но сделать?» Он тогда отобрал семь наиболее надежных, до конца доверяющих ему сотрудников, спланировал акцию. Он помнит лицо этого человека, когда они молча вышли из окружавшей крыльцо его дома темени и обступили его. Тот всё понял, как-то сразу обмяк, стал похож на побитую собаку, не сопротивлялся, сам сел в машину и дал сделать с собой всё, что было должно. В течение всей дороги на пустырь и потом казни, у него было какое-то детское выражение обмяклости и растерянности на лице, смешанное с желанием извиниться, сказать «простите ребята, что же, вышло так». Он понимал, что это должно произойти и творимое с ним справедливо, и не сопротивлялся даже тогда, когда его стали привязывать к столбу и надели ему на глаза темную повязку, до последнего сохранял на лице выражение растерянности и желания извиниться. И все понимали, что происходящее справедливо и должно состояться. И всем, и ему, Бруно Мюллеру, оберштурмбаннфюреру СС и главе окружного «гестапо» в первую очередь, было тяжело и больно, потому что убивали брата, одного с ними человека дела и долга, своему долгу изменившего. Когда он решился и рявкнул коротко, зло и резко «фойе!», услышал мгновенный треск ружей и увидел обмякшее, повисшее на веревках возле столба тело, он вдруг обнаружил, что по его щекам катятся слезы. И его подчиненные видели это. И он этого не стеснялся и не считал, что проявил слабость, унизил себя и статус офицера СС, обязанного служить примером и вселять в подчиненных уверенность, откровенно позволив себе в их присутствии чувства. Они поняли его – он, их командир, невзирая на тяжесть, превозмог самого себя и заставил себя и их сделать то, что должно, исполнить долг, как бы это не было для души мучительно, стали ему после в особенности преданы. Они сами испытывали в тот момент нечто подобное – он видел, у него и вместе с ним учились высшей нравственной истине долга, службы и дела: что бы ты не чувствовал, обязан превозмочь себя, подняться над собой и вообще чем угодно, но выполнить долг и приказ, то единственное, что беспрекословно и превыше всего. Он же именно там и тогда понял, насколько долг перед делом и Германией превыше всего и может потребовать, если понадобится и придется, полностью отвергнуть себя и быть может очень важное в себе, чуть ли не «последнее». А потому – этого, о чем он сейчас как-то непроизвольно, в общем ходе льющихся мыслей подумал, он боится и не любит. Делать это означает не просто ходить по лезвию бритвы, а обрекать себя на позор, справедливый и бесславный конец, который растопчет тебя, всю прежнюю жизнь и преданность делу и долгу. А тут всё это как-то по умолчанию бурлит, с совершенной законспирированностью делается и обсуждается, и он понимает, шкурой чувствует – чтобы стать здесь окончательно и по настоящему своим, окружающие должны в этом главном найти с ним ясный и внятный контакт, доверять ему и чувствовать себя с его стороны в безопасности и максимальной определенности. Он чувствует, что такой момент наступает и иначе ему просто не стать частью создаваемого здесь механизма власти. И ему очень тревожно, потому что он, похоже, именно в этом с окружающими как раз и не сойдется. Он слишком хорошо и воочию знает, чем подобное может кончиться. Он понимает, что когда всё в подобных случаях открывается, то головы самых верхних и главных, если только нет каких-то больших интриг, обычно не слетают – те слишком нужны для дела, а летят головы вот таких, как он, даже если они активно не замешаны, именно их превращают в жертв большой игры «бонз» и «козлов отпущения», отдают на справедливое и показательное судилище. И ему подчас мерещится, что когда он позволяет вовлечь себя в торжественные объятия и слышит «дорогой Бруно», он дает сковать себе руки и опутать себя веревками, надеть на себя полосатую робу смертника. Нет, ей-богу – ему иногда кажется, что чем всё это, так лучше промозглым и туманным осенним утром стоять со своей айнзацкомандой в оцеплении на берегу Сана и гнать окриками и прикладами через переправу евреев… Вот ей-богу.

 

Оберштурмбаннфюрер сейчас непроизвольно вспомнил тот случай, но вообще – обращался к нему в мыслях нередко, ибо тогда, почти два года назад, кажется уже окончательно то ли выучил, то ли просто уяснил для себя нерушимые в деле истины, сегодня верные для него в особенности. Он всё помнит. Их собственные чувства и чувства того человека, который увидел в них, молча выступивших из темноты неотвратимую, справедливую расплату, пришедшую судьбу, настигший его за предательство и проступок приговор. И поэтому не сопротивлялся, справедливость и неотвратимость совершаемого с ним понимал, чувствовал собственную вину и больше, как показалось тогда оберштурмбаннфюреру, норовил и порывался как-нибудь даже не оправдаться, а именно извиниться, просто так и не решился, не сумел выдавить из себя и слова, за всё время, пока его везли для казни на заброшенный и далекий пустырь, привязывали и делали остальное, положенное по процедуре, не произнес ни звука, пытался сказать то, что в эти последние мгновения переполняло его душу, одними только глазами. И касалось это, как оберштурмбаннфюреру казалось тогда и многократно думалось после, именно долга, который он предал, а они, поверх всего, что чувствовали, невзирая на тяжесть переживаний в их собственных сердцах, были обязаны и собирались исполнить. Он, казалось тогда, очевидно желал извиниться, был полон чувства вины за собственное предательство, случившуюся по слабости измену долгу, и это чувство сделало его покорным судьбе, враз обмякшим, понимающим беспрекословную справедливость расплаты и потому – готовым принять участь и даже исподволь не желающим хотя бы попытаться защитить отнимаемую жизнь, в конце концов так и не сумевшим сказать слова ни в извинение, ни в оправдание. Это было бы бесполезно и унизительно, конечно. Долг должен был быть исполнен, а казнь – обязана была произойти неумолимо и по справедливости, и поскольку речь шла всё же об офицере СС, то позволить себе подобное он не мог. Однако, более этого, кажется, в те последние мгновения им владело раскаяние, чувство вины и стыда, а потому – робкое, так и не ставшее словами, лишь застывшее во взгляде побитой собаки или же провинившегося, понимающего правильность наказания ребенка, желание извиниться. И это было понятно, правильно и во многом тоже неотвратимо, ибо речь шла всё же о немце, патриоте и офицере СС, человеке дела и долга, который пускай и предал долг во власти слабости, но конечно нерушимо помнил и понимал главное – долг превыше всего. И потому ощущал вину, справедливость приговора и покорность судьбе. И в те мгновения, когда у него по справедливости отнимали жизнь – тайно, чтобы не опозорить не его имя даже, а общее дело и службу, которая дело и идеалы нации олицетворяет, одно название которой должно вселять уважение и трепет, веру в победу и дело, он порывался лишь извиниться, ибо чувствовал – предал, изменил, гадко и унизительно для всех и себя самого отступил, перед долгом и делом виноват. И этим невольно учил очень многому их… А они сами… О, они чувствовали тогда многое!.. От горечи и тяжести того, что требует от них долг, до сочувствия ему и даже где-то укора или обиды, что он, собственной слабостью и предательством заставляет их в этот момент делать вещи, для их душ по настоящему мучительные. Все чувствовали тяжесть, горечь и боль, ибо во имя того, что требует долг, в их верности долгу, обязаны были казнить одного с ними человека долга, соратника и брата. И для их сердец патриотов, преданных долгу и делу людей, которые спаяны чувством солидарности, общности дела и целей, верностью одним вещам, непререкаемым и святым, это было по настоящему тяжело. И невзирая на это, ни в ком и в нем, оберштурмбаннфюрере СС Бруно Мюллере – в первую очередь, не было сомнений, что требуемое долгом они выполнят и сделают непременно, как бы это ни было тяжело и именно вопреки всему, пусть даже справедливо пришедшей в их души боли. Так они учили тогда долг, путь и истины служения долгу. Они, братья в служении долгу и делу нации, воле великого человека, призванного подарить ей вечное будущее и торжество, казнили в те мгновения одного из собственных братьев, который святому для них всех и каждого истинного немца изменил – и так, в поступках и пролитой кровью, учили нерушимые истины долга. Он сам, оберштурмбаннфюрер СС и глава окружного «гестапо», который умел, не считаясь даже с последней жалостью, забивать насмерть врагов нации и Рейха, учил тогда эти истины – невольно покатившиеся по его щекам слезы и вопреки всему выполненный долг и приговор, были тому свидетельством, и собственным примером, ни чуть не стесняясь охвативших его, но мужественно преодоленных во имя долга и дела чувств, учил им остальных. И был понят. Понят по настоящему – тем пониманием, которое проникает в сердца и души солидарных в деле и служении долгу, в самых главных вещах и истинах людей, становится разделенностью и глубоким уважением. Он не был в том деле бесчувственным камнем, холодной машиной пусть даже целиком справедливого и неотвратимого приказа. Он был тогда настоящим немцем и человеком долга, верным делу патриотом и офицером СС, который испытывал горечь и боль, неотвратимые для себя в подобной ситуации чувства, но во имя долга сумел всё это преодолеть и собственным примером учил долгу остальных, с ним солидарных. И ни чуть его авторитет блестящего офицера и служаки не уронил: его подчиненные, специально отобранные им для той акции по личным качествам, поняли и в особенности зауважали его тогда, стали ему преданы необычайно и вплоть до того, что некоторых из них он взял с собой в кампанию, сначала – в состав айнзацкоманды, а теперь – в краковскую службу «гестапо». Всегда должны быть рядом хотя бы несколько человек, которые преданы тебе беспрекословно и до конца, в чем угодно. И на которых ты сам чувствуешь возможность в тяжелый момент полностью положиться, ибо спаян с ними пройденным, однажды возникшим взаимным доверием и вместе пролитой кровью, близостью в каких-то последних по важности вещах. Да и не могло конечно же быть иначе, ибо они, настоящие немцы и патриоты, люди дела и долга, учились тогда долгу – в поступках и друг у друга, были солидарны в обуревающих их немецкие души чувствах и в том, что исполняя долг и проливая кровь брата, постигали словно последнюю и главную нравственную истину. Долг и верность ему превыше всего – оберштурмбаннфюрер понял это тогда уже окончательно. И если исполнение долга требует совершить кажется самые последние, пусть даже очень и по справедливости тяжелые для души вещи – беспрекословно должно быть только и именно так, на пути к этому не должно остаться ничего, ни малейших преград, сомнений, колебаний или чего-то подобного. В этом состоят сама суть долга, главный и высший нравственный долг. В этом достоинство и значение, годность и даже, кажется ему иногда – величие настоящего немца и человека долга, патриота и сына нации. Да-да – именно величие множества обычных людей, на своих местах служащих нации, долгу и общему делу, беспрекословно повинующихся воле Фюрера и долгу, как она диктует и очерчивает тот! И так чувствует любой настоящий немец и патриот, человек дела и долга, огромное множество их, служащих нации не просто одобрением и поддержкой, готовностью повиноваться, что стало ныне состоянием всех, за исключением быть может кучки подонков и предателей, которых неотвратимо настигает судьба, а именно бесконечностью конкретных поступков, на их важных для общего дела местах, больших и малых. Он уверен и знает это из всего опыта службы, соприкосновения со множеством коллег. Беспрекословно повиноваться долгу и выполнять тот, сколько дано силам, воле и чувству преданности – другого пути нет. И в человеке, который выбирает дорогой жизни служение долгу, нации и Фюреру, да вообще в любом немце, желающем считать и называть себя «настоящим», достойным самого слова, никаких преград перед выполнением того, что требует долг, быть не должно – если есть какая-то самая главная нравственная обязанность, словно вмещающая любые другие, то она именно такова! И тогда, во имя долга причиняя себе боль, идя против собственных чувств и мужественно поднимаясь над ними, превозмогая самого себя, он выучил и понял это уже на всю оставшуюся жизнь. Ощутил главное – сможет это, сумел переступить в себе через нечто, вправду способное послужить серьезной, быть может последней преградой, ибо будучи человеком долга, умеющим подчиняться, быть верным и преданным, беспрекословно исполнять то, что обязан, о чем бы не шла речь, в его душе настоящего немца и служаки он очень сильно ощущал солидарность с братьями и соратниками по общему делу. Возможно даже, что в его душе настоящего, преданного нации и ее делу, нравственно цельного немца, это чувство было выше и сильнее многих иных или вообще всего, за исключением чувства долга, безграничной верности и покорности долгу. Долг и верность долгу, готовность беспрекословно повиноваться и то, что требует долг исполнить, оказались в нем тогда выше всего – сострадания, чувства братства и солидарности, самых трепетных и важных для него принципов, которые казались ему от службы в СС неотделимыми. Долг над всем, а верность долгу любой ценой, переступая через себя и самого себя превозмогая – главная обязанность в служении долгу, на этом единственном для каждого настоящего немца пути. Он сам учил тогда эту высшую истину долга и службы, но собственным примером учил ей и остальных, испытывавших в душах те же мучительные, противоречивые чувства, силой его откровенности делал это на их глазах. Он настоящий немец, человек долга и патриот, офицер СС, и испытывал в эти мгновения именно то, что единственно мог, ибо во имя долга и повинуясь приказу казнил собрата, долгу изменившего, заставлял других исполнить приговор, его чувства были правомочны и человечны, как ни что иное, попросту неотвратимы, лишь внятно говорили в нем обо всем этом, без сомнения достойном и заслуживающем уважения. Но он сумел превозмочь в себе эти справедливые, неотвратимые чувства, взойти над ними, вопреки им сделать и исполнить то, что требует долг – таковы была тогда наука и постигаемая истина долга. Такова была наука долга, которую он тогда, на заброшенном пустыре в предместье Вильгельмсхаффена, учил сам и собственным примером, не стесняясь ни чувств, ни покатившихся по его щекам слез, преподавал подчиненным. И вместе с остальными, покорными его собственной воле командира и в особенности ставшими ему тогда братьями, был достоен и велик, поступал именно так, как единственно возможно и должно. А они, беспрекословно исполнявшие его команды и заранее, с тщательным разъяснением сути предстоящего подготовленные к акции, испытывали в эти мгновения то же самое, подобно ему, зло и сурово стискивали зубы и делали то, что должны, но бросали на него в иные моменты пристальные взгляды и ему казалось – словно ждали от него науки и примера, одобрения и поддержки, уверенности в том, что совершают, нравственно и для души тяжелом. Долг перед делом нации, Фюрером и службой над всем и исполнять его нужно любой ценой, что бы подобное не значило, переступая через себя и собственные чувства, быть может очень для себя важное и болезненное – они учили тогда эту высшую истину вместе, еще более становясь в их общем опыте, повязанные кровью и беспрекословной верностью долгу братьями. Он даже потом думал, что если бы ничего мучительного, противоречивого в этой ситуации не испытывал, остался в исполнении службы целиком твердым и неколебимым или же просто сдержал чувства за маской каменной холодности, решительности и верности приказу, вполне возможно не породил бы в подчиненных настоящего и безграничного уважения, урока долга, означающего умение подниматься в служении долгу над чем угодно, им бы не преподал. Так же – его немецкая откровенность, просто выразившая в те мгновения настоящность, цельность и честность его немецкой души, его высоту и мужество в служении долгу, стала для его подчиненных именно уроком, постижением главной истины: что бы ты по праву быть может не чувствовал, долг превыше всего, исполнить тот нужно любой ценой и зачастую требует делать тяжелые, мучительные вещи. И отношение к нему этих людей стало с тех пор похожим именно на почитание и то беспредельное уважение, которое означает полное доверие ему и готовность повиноваться ему в деле безоговорочно. Быть бесчувственным и бестрепетно покорным, исполняя долг – одно, в конечном итоге правильное и важное, ибо долг над всем. Однако что-то, быть может очень сильно и по праву, неотвратимо чувствовать, исполняя долг, но взойти над этим, преодолеть и превозмочь себя, вопреки всему и несмотря ни на что остаться верным, преданным и покорным долгу – вот истинное величие и высшая нравственная годность и обязанность! Для любого настоящего немца и сына нации. И конечно же – для мужественных и преданных, исполнительных и талантливых на их местах людей, которым служение нации и долгу есть не просто состояние души, а путь и вся жизнь, дело жизни. Долг, общий и главный, есть у любого настоящего немца как сына нации и патриота – долг одобрения, всемерной поддержки и покорности воле Фюрера, долг перед нацией и ее благом. Долг быть готовым во имя нации на что угодно – не колеблясь отдать жизнь, пожертвовать собой, безжалостно принуждать к покорности или уничтожать врагов, благословить на это собственных детей. Это дано в последние годы узнать каждому – речами Фюрера и его соратников, великих людей нации и времени с трибун, воодушевленной сплоченностью нации и жестокой расплатой за предательство и отступничество от общего дела, которой лично оберштурмбаннфюрер СС Бруно Мюллер способствовал на службе немало и вдохновенно. Этого с самого начала требовал от всей нации и каждого немца Фюрер. И есть беспрекословный, последний по высоте и силе, требующий беспредельной преданности долг службы множества людей, которые их мужеством и делами, верностью и рвением этот общий долг, покорность ему всех и каждого оберегают, на которых нация, ее дух и воля, благо и сплоченность, само ее будущее зиждутся. Эти люди – опора и надежда, соль и кость нации, ее настоящие дети и олицетворение ее духа, на их беззаветном служении долгу, общему и конкретно их, продиктованному местом в системе и чином, без преувеличения и излишних высоких слов зиждется всё, дело нации. Они должны быть настоящими немцами, беспрекословно верными долгу и готовыми в исполнении его совершить что угодно в особенности. И им, особенно же и гораздо более, чем простым немцам-обывателям, тоже верным детям нации, предписано беспрекословно подчиняться долгу, не знать в служении ему колебаний и сомнений, уметь восходить в этом над чем угодно, даже быть может очень важным, принципиальным и неотвратимым в самих себе. Трудно не испытать сострадания и чувства солидарности с подобным себе человеком долга, казня его за предательство. И конечно же – трудно не почувствовать тень жалости или какое-то последнее содрогание, превращая ногами в фарш щуплого писаку-профессора или отдавая на адские истязания молодую женщину-коммунистку, стараясь добраться через нее до заправил подполья. Более того – иногда можно испытывать подобное по праву. Даже наверное нельзя не испытать. Такие люди враги и к ним нужно не знать жалости, но тем не менее – это именно так и одно не противоречит другому. Они сами – люди долга, патриоты и верные сыны нации, а не бесчувственные камни или просто жестокие, холодные и не знающие боли в душе машины приказа, им не чуждо ни что человеческое, быть может даже и слабое. Но враг – это враг, к врагу и предателю нельзя знать жалости, так требует долг, который должен быть исполнен, невзирая ни на что и любой ценой. И потому их главный долг, их величие и моральность – всё это и многое другое уметь в служении делу и долгу безоговорочно в себе преодолевать, ради самого высшего растоптать и превозмочь. Они, верные дети и солдаты не просто нации, а Великого Фюрера, если так нужно для дела, должны уметь быть в особенности жестокими и не имеют права не на капли жалости даже, а хоть сколько-нибудь подобному поддаваться. Это он тогда, вместе с покорными его собственным командам людьми долга, понимал и чувствовал, воочию учил. Таким беспрекословно и окончательно стал для него с тех пор путь долга. Он поэтому часто бывает жесток безо всякого снисхождения, даже тени жалости уже не зная, ибо так требует долг и он за годы службы научился во имя долга преодолевать в себе что угодно, пусть и последнее. Даже солидарность с собратом. Оттого-то истории о свирепой ярости, с которой он, никогда не теряя контроля над собой, умеет расправляться и обходиться с врагами, сделали ему не просто легендарное и полное служебного уважения, а зловещее, заставляющее трепетать врагов и соратников имя. И во всех подобных случаях, будучи жестоким с врагами кажется до последнего, во имя долга и дела окунаясь в кровь по самую макушку, он ощущает себя достойным, нравственно значимым и подчас чуть ли не великим, ибо делает именно то, что должен, а в служении долгу и движении к целям нельзя знать преград или колебаний. Ибо жертвенно умеет переступать во имя долга против чего угодно, пускай даже в самом себе очень важного. И когда он, в припадке ярости, либо просто чтобы добиться цели, до хрипа или оглушающих воплей, луж крови и выпавших зубов, треска ломаемых костей, забивал в подвалах Ольденсбурга и Вильгельмсхаффена различных подонков и врагов, он делал это не потому, что не был способен испытывать жалость и какие-то чувства, а просто научившись в верности долгу, за годы службы и в различных ее перипетиях подобное преодолевать, душить в себе, отбрасывать в сторону безо всякого трепета. В работе над собой, в подчинении и преданности долгу сумев это. Перед ним были предатели, враги общего дела, великих целей и самого будущего нации, святых и нерушимых для всех истинных немцев вещей, и хоть их изувеченные лица и тела могли вызвать жалость, он по праву не чувствовал даже капли той и считал, что просто не имеет на это морального права. Да, именно морального, ибо долг над всем и в служении ему не должно быть колебаний и преград. Он остается настоящим немцем и человеком долга, даже когда во власти вещей, в которых не виноват заблуждается, его преданность долгу и делу в любом случае неизменна… это – если вспомнить о его недавней неправоте. И теперь, когда он выучивает уже какие-то самые последние истины долга и работы над собой как немцем, вытравливает в его немецкой душе остатки сомнений и увечий, он верит, что беспрекословное повиновение долгу всех и каждого, о чем бы не шла речь, станет залогом побед, торжества и великих свершений нации, каким бы ужасом они не становились для ее врагов… Обстановка сегодня тянет расслабиться и отдохнуть душой, получить удовольствие, но что значит человек долга и выработанная за многие годы привычка быть целиком отданным службе – от связанных с этим мыслей и воспоминаний не можешь отдалиться даже в такие моменты…

 
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32  33  34  35  36  37  38  39  40  41  42  43  44 
Рейтинг@Mail.ru