bannerbannerbanner
Черный человек

Михаил Волконский
Черный человек

– Ну, а как же мы получим эти сто тысяч-то? – спросил Тарас.

– А в этом условиться надо, – проговорил Чаковнин. – Может быть, так сделаем, что вот вы отпустите Никиту Игнатьевича Труворова, а меня в заложниках оставите. Он и привезет часть денег в задаток… Ну, а потом столкуемся!

– А если он вместо денег приведет на нас рейтарскую роту, чтобы забрать нас, тогда что? – снова спросил старик.

Чаковнин не задумался и на это ответил:

– Какая же выгода ему приводить солдат и забирать вас, когда князь Михаил Андреевич в тюрьме останется? Нам нужно его освободить, а не вас забирать; гуляйте себе на здоровье.

Такие быстрые, прямые и определенные ответы Чаковнина, видимо, окончательно взбесили старика: он вдруг задергался, замахал руками и заговорил, обращаясь к Тарасу:

– Ты, Тарас Ильич, не верь им, не верь, потому надуют, а верь мне. Я – птица стреляная: два раза в Сибири побывал, два раза бежал оттуда, видал виды на своем веку. Знаю, все знаю… И вот тебе мой совет: есть среди нас много новеньких, есть и бывалые люди, да не связаны еще. Помни: не крепка та кучка, что кровью не связана. Надо связать ее, тогда можно на всех надеяться, а для этого, вместо того чтобы тары-бары разводить, вели-ка нам господ прикончить. Послушайся старика! Такой кровью всех нас свяжешь, и все мы в руках друг у друга будем.

Старик, видимо, пользовался влиянием. При его словах послышалось в толпе гудение.

– Ну, будет! – решительно произнес Тарас Ильич. – Утро вечера мудренее!.. Отведите господ в чулан на ночь, а там завтра посмотрим.

Чаковнина с Труворовым отвели в темный чулан и заперли. Искра некоторой надежды загорелась в них.

XXIV

Наступил день исполнения приговора.

Гурлов знал этот день и ждал, и боялся его.

Дрожь пробирала его, и холодный пот выступал на лбу, когда он представлял себе, как повезут его на позорной колеснице через город с черною доскою на груди, как взведут на эшафот и будут ломать шпагу над головою. Ужасно это было!

Князь Михаил Андреевич приходил к нему, по обыкновению, вечером; эти таинственные свидания, устрояемые сверхъестественным могуществом князя, его таинственною силою, были единственным утешением для Гурлова. С тех пор, как выпустили Машу, которую прежде приводил Михаил Андреевич, Гурлову единственным утешением оставалась беседа князя, когда он вспоминал о жене, мысли у него путались, и он не мог разобрать хорошенько, благо ли было то, что ее выпустили.

Конечно, она теперь была на свободе, это много значило, но вместе с тем они теперь были разлучены, а им и в тюрьме было лучше вместе, чем порознь на свободе.

Князь Михаил Андреевич вчера вечером утешал Гурлова, и пока тот слушал его, спокойствие как будто ласкало его; но, когда князь ушел и Гурлов перестал слышать его тихую, западавшую в душу речь, снова вся тревога надвинулась на него, воображение рисовало ужас позора на эшафоте, и силы оставляли несчастного Гурлова, он терял голову и, словно сумасшедший, начинал метаться из стороны в сторону.

Он не помнил последовательно, как провел ночь. Она прошла для него как будто неожиданно скоро и вместе с тем длилась мучительно долго.

Ночь длилась, но утро наступило внезапно, тогда именно, когда Гурлов думал, что до него далеко.

И когда наступило это утро, вдруг всякая надежда оставила Сергея Александровича. Ему почему-то казалось, что даже просто глупо надеяться на то, что приговор будет не исполнен. Почему? По каким причинам могло случиться это? Даже чудо было невозможно, потому что трудно было придумать комбинацию для этого чуда.

Единственный сильный человек, способный помочь Гурлову, был князь Михаил Андреевич, но он сам сидел взаперти и сам ждал исполнения того же приговора. Чаковнин, Труворов, Маша были на свободе, но что могли они сделать?

И чем больше думал Гурлов, тем настойчивее убеждался, что нет ему спасения и нет выхода.

Он сидел на своей койке с опущенною на руки головою и прислушивался к малейшему шуму – не идут ли уже за ним, чтобы везти на эшафот. Теперь все помыслы его были сосредоточены на одном – скоро ли? И он ждал с минуты на минуту.

Наконец в коридоре послышались шаги; они приблизились к его двери, замок щелкнул…

«Вот оно! – безнадежно мелькнуло у Гурлова. – Пришли – теперь все кончено!..»

Он закрыл глаза, чтобы не видеть вошедшего, но сейчас же открыл их.

Пред ним стоял черный тюремный доктор.

«Доктор, зачем тут доктор? – подумал Гурлов. – Доктор, кажется, присутствует только при смертной казни?»

Черный доктор смотрел на него и улыбался.

– Ну, господин Гурлов, – проговорил он, – я пришел сказать вам по секрету, что вас сегодня выпустят из тюрьмы.

– То есть как выпустят? – переспросил Гурлов.

Ему показалось, что этот человек издевается над ним.

– Так, – ответил доктор, – выпустят на свободу. В вашем деле произошли серьезные изменения, открылись несомненные доказательства вашей невиновности, несмотря на ваше собственное сознание.

Это известие было столь радостно, что трудно было поверить ему сразу; но вместе с тем и не поверить не было возможности, так хотелось, чтобы оно было правдой.

– Как же это? Почему? – спросил Гурлов.

– Почему и как – узнаете потом, только помните, что я первый пришел вам сообщить это известие. Может быть, мне понадобится со временем ваша услуга.

Гурлов почувствовал, что голова у него идет кругом.

– Так вы не шутите? Это – правда? – снова переспросил он.

– Сущая правда. И повторяю вам: когда будете на свободе – не забудьте моей услуги.

– Ну, а князь Михаил Андреевич?

– Для него дело тоже приняло хороший оборот – приговор задержан; но его еще не выпустят. Он должен остаться пока в тюрьме, до выяснения некоторых подробностей.

Вслед за тем черный доктор стал участливо разговаривать с Гурловым, ободряя и утешая его, и, между прочим, сказал, что если Гурлову некуда будет деться после выхода из тюрьмы, то он, доктор, просит его к себе, и указал подробно, где и как можно было найти его.

Он не солгал – Гурлов был освобожден в тот же день.

XXV

Поздняя обедня давно отошла.

В сумерках большого собора горели свечи только у левой стороны иконостаса, пред чудотворной иконой, освещая ее богатую золотую, усыпанную камнями ризу. Все кругом тонуло в полумраке; было прохладно, и свежесырой воздух пах осевшим дымом ладана.

Сторож, в темном углу, у свечей, присев на скамейку и прислонясь к стене, позевывал и покашливал в руку, равнодушно посматривая на тени немногих молящихся, зашедших в собор в этот час.

У входной двери стояла монашенка в шлыке, с высоко подоткнутой рясой, в мужских сапогах.

Молящихся было очень мало. Старушка опустилась на колени у стенки, подымала глаза, медленно крестилась и усердно шевелила губами, читая молитву. Изредка, как отголосок, покашливания сторожа, старушка громко вздыхала и кланялась в землю. С другой стороны церкви молился очень юный паренек, часто и быстро крестясь и так же быстро кланяясь.

Пред образом, где горели свечи, стояла на коленях Маша с крепко стиснутыми руками и с сухим взглядом широко открытых красивых глаз, неподвижно уставленных на икону. Она не двигалась, не поворачивалась. Губы ее не шевелились, но вся она отдалась молитвенному порыву. Молилась она о земном, о житейском, о прерванном своем счастье, но точно была далеко от земли, далеко унесена своею молитвою и не чувствовала, и не осознавала, что делается вокруг нее. Ей оставалось только молиться. В молитве только было для нее утешение и была надежда на возврат этого прерванного счастья.

Ничего не могла Маша сделать; она могла лишь пойти к Косицкому и указать ему на несомненное доказательство, что ее муж ни в чем не виноват. Она сделала это, но видела, что правда была принята с неохотой и вовсе не так, как следовало. Она попыталась пойти еще раз – ее не пустили. Но, что бы ни делали люди, она чувствовала, что Божья правда должна восторжествовать и что твердая вера ее не останется без ответа. Она верила и молилась, и не было в душе сомнения, что случится именно то, о чем молилась она. И чудилось ей, что она будет услышана скоро и скоро увидит возле себя мужа свободным.

Это было как будто невозможно. Но для Маши казалось теперь, что нет ничего невозможного и что по вере своей человеку действительно дано двигать горами и заставлять реки течь от русла к истоку.

Она потеряла сознание времени и не заботилась о том, долго ли она стояла тут, охваченная сладким порывом молитвы. И вот, наконец, когда ее мысли совсем прояснились и она, полная любовью к любимому человеку, сосредоточилась на одном желании добра ему и через него – добра всем людям, она нашла определенные молитвенные слова и стала мысленно произносить их, постепенно, сама того не замечая, начав повторять их вслед за мыслью тихим, чуть внятным шепотом; сначала как будто не она, а кто-то другой шептал возле нее, потом она узнала свой голос, увидела золотую ризу образа, с которого не спускала глаз, самоцветные камни на ней, вышитую пелену под образом с галунным крестом посредине, каменные плиты пола, серебряный подсвечник и свет, лившийся от него сверху.

Она сделала земной поклон, потом еще и с некоторым испугом заметила, что не может уже в эту минуту отделиться от окружающего и найти снова только что испытанное ею забвение действительности.

Она испугалась, потому что подумала, что рано вернулась в эту действительность и что надо молиться еще и еще. Она рада была молиться всю жизнь и была уверена, что так и будет это, но теперь жизнь звала ее к себе, и в этой жизни ждала ее та радость, о которой она просила.

Маша оглянулась: рядом с нею стоял муж такой, каким она видела его в последнее время.

Первым чувством при виде его у Маши был трепетный страх – появление мужа показалось ей слишком чудесным. Но этот страх был не подавляющий, не гнет ужаса, а только смятение, благоговейное, робкое и покорное. Сердце ее забилось радостью – все равно, был ли это сам ее Сережа, или явился некий дух, принявший его формы, – степень счастья, с которым она увидела его, не могла измениться от этого, по крайней мере, в первую минуту.

 

Но это был не дух, не призрак и не видение, а сам он, ее муж, любимый и милый. Это Маша поняла сразу по тому взгляду, которым он встретил ее взгляд, и по той улыбке, которая ждала от нее такой же ответной.

Маша поднялась с колен; муж помог ей, и она, пришедшая сюда к образу одинокая и беспомощная, встала, опираясь на его руку, бодрая, сильная и счастливая.

Гурлов был только что выпущен из тюрьмы и, выйдя из своего заключения, не зная еще, как он разыщет жену, зашел в собор и нашел ее тут. Теперь опять они были вместе.

XXVI

Когда Чаковнина с Труворовым заперли в чулан, Никита Игнатьевич живо примостился на лежавшей тут соломе и, закутавшись в шубу, которую разбойники оставили ему, заснул. Чаковнин сгреб пришедшуюся на его долю часть соломы (руки ему развязали) и уселся, охватив колени и глядя пред собой в темноту. Он слышал говор и пересмешки располагавшихся на покой разбойников, слышал, как мало-помалу затих этот говор и сменился богатырским, громоподобным храпом. Чаковнин сидел и ни о чем не думал.

Настоящее положение не то что не страшило его, а как-то лень ему было вдаваться в подробности: думай не думай – а все равно будет, что будет. В душе он злился на то, зачем, собственно, попал он во всю эту переделку: сидел в тюрьме, теперь сидит в холодном чулане, а завтра – забодай их нечистый – и не известно, что будет! В данном случае «они», то есть те, которых должен был забодать нечистый, были неизвестным собирательным, из-за которого якобы Чаковнин попал в переделку.

Спать он не мог, но дремота одолевала его. Он несколько раз клевал носом, опять приходил в себя, сознавал, что заперт, что рядом с ним нежно посвистывает носом спящий Никита Игнатьевич, и оставался всем очень недоволен.

Ему показалось, что он долго перемогался так, как вдруг у двери послышалось движение: отодвинули засов, дверь слегка скрипнула, и в чулан осторожно просунулось огромное туловище человека.

– Что надо? – начал было Чаковнин.

– Шшш… – остановил его голос из темноты, – не замай, барин!.. Я к тебе не с дурным пришел.

– Да кто ты? – переспросил Чаковнин.

– Тарас, – быстро ответили ему, – Тарас, что всеми своими молодцами управляет. Нам долго разговаривать нельзя, ну, так слушай, барин! Помнишь мужичонку, что у заставы стоял, а ты ему позволил арестовать себя и к покойному князю отвести? Ты его этим от батожья избавил… Ну, так вот, мужичонко этот – отец мой! Скучно мне стало, как привезли тебя сегодня сюда. Думаю: «Неужели мне ему – тебе то есть, – придется за добро злом платить?» Как ни держу я своих молодцов в руках, а все-таки спасти мне тебя от них хитрость предстояла большая… Только ты с товарищем говорить стал хорошо. Так это умно насчет ста тыщ загнул, что лучше не надо. Ну, так вот я и пришел спросить тебя: правду ли ты говорил об этих тыщах или так только, чтобы время выиграть и зубы заговорить?

– Ежели дал я дворянское слово, – ответил Чаковнин, – то, значит, все, что сказал, – правда; в нашем теперь деле зубы заговаривать – только себе портить… Я это понимаю.

– Дельно рассуждаешь, барин. А все-таки дай ты мне еще раз дворянское свое слово, что сто тыщ предоставишь нам, если вина принята будет одним из нас.

– Даю еще раз слово, – повторил Чаковнин.

– Хорошо. Дело выходит хитрое и трудное, ну, да как-нибудь обмозгуем его!.. Потому, видишь, сам понимаю, что долго гулять нам не придется – все одно переловят, а с деньгами – ты правду сказал-каждый из нас выправиться может. Это – штука чистая, и никогда нам таких денег не набрать… Ну, так слушай: заключаем мы с тобой договор крепче смерти – что доставишь ты, куда укажу, деньги в срок. По рукам, что ли?

– По рукам! – проговорил Чаковнин, протягивая наугад в темноту свою руку.

Ее нашли и пожали ему.

– Ну, значит, так тому и быть, – снова заговорил Тарас. – На заре, чуть свет, мы поднимемся – начнется тут спор; смотри, если выведут нас, не вмешивайся и товарищу своему закажи, и не ругайся, главное.

– Не буду, забодай вас нечистый! – процедил сквозь зубы Чаковнин.

– Ну, утро вечера мудренее, посмотрим, что будет. Прощай, барин!..

И снова скрипнула дверь, снова стукнул засов, и все умолкло, кроме всхрапывания, резко врывавшегося в тишину. Чаковнин опять заклевал носом.

XXVII

Крепкий утренний сон обуял-таки Чаковнина пред рассветом, но ненадолго. Проснулся он от неудобного скрюченного положения, в котором полусидел на соломе, и от сырого холода, пробравшегося сквозь его шубу и теплые сапоги.

В маленькое оконце чулана брезжил свет. На дворе за стеною слышались голоса. Громче других раздавался голос старика, хваставшего вчера тем, что он побывал в Сибири и бежал оттуда. По-видимому, он распоряжался.

Чаковнин заглянул в оконце. На дворе суетились несколько человек. Суетились они у перекладины, оставшейся от бывших тут когда-то весов. Они продергивали длинную веревку в кольцо перекладины и разговаривали. Больше всех хлопотал старик. Он объяснял и показывал, как нужно было все сделать. Чаковнин отвернулся. Ясно было, что веревку готовили для него с товарищем.

А Никита Игнатьевич, свернувшись на соломе в комочек, спал беззаботным сном.

Чаковнин стал будить его. Труворов приоткрыл глаза, почавкал губами и невнятно произнес:

– Счас, счас, счас…

– Вставайте, Никита Игнатьевич, – проговорил Чаковнин, – кажется, плохо приходится.

– Ну, что там вставать, ну, какой там? – отмахнулся тот и, улегшись удобнее, снова задышал ровным сонным дыханием.

– Говорят вам, вставайте! – снова затряс его Чаковнин. – Может, мы сейчас с вами заснем навсегда – забодай их нечистый! Там они что-то пакостят.

Труворов поднялся. Чаковнин хотел, чтобы он заглянул в оконце. Это оказалось невозможно – Никита Игнатьевич не мог дотянуться, так как слишком мал был ростом.

– Да какой там? Что? – спросил он, напрасно подымаясь на цыпочки и вытягивая шею.

– Веревку нам с петлей готовят, вот что!

Труворов, казалось, очень обиделся на эти слова.

Он надул губы и направился к двери чулана, гордо запахнув шубу, как будто не желал больше разговаривать с Чаковниным. Дверь оказалась незапертою и легко отворилась от толчка Никиты Игнатьевича. Чаковнин последовал за ним. Они миновали сени и вышли на крыльцо. Никто не удержал их.

– Ишь, показались, голубчики! – встретил их старик, распоряжавшийся устройством виселицы. – Добро пожаловать, господа! Сейчас все будет готово для вашей милости!

Чаковнин с Труворовым сделали вид, что не обратили внимания на такое приветствие и отошли в сторонку.

Утренний воздух был свеж. В нем чувствовалась оттепель. В первую минуту показалось, что на дворе было теплее, чем в чулане. Солнечные лучи чуть пробивались сквозь деревья.

– Все лучше, абы кто встал возле них – неравно убегут! – показал старик своим на Чаковнина с Труворовым.

– Куда убежать? – отозвались ему. – Ведь мы тут. С глаз не сойдут.

Никита Игнатьевич на воздухе очнулся от сна. Способность понимания вернулась к нему.

Чаковнин потихоньку передал ему свой ночной разговор с Тарасом. Он предложил, в случае, если дело повернется в их пользу, чтобы Труворов ехал за деньгами, а он, Чаковнин, останется здесь заложником. Никита Игнатьевич поморщил лоб и замотал головою:

– Ну, что там вы заложником? Какой я там поеду! Мне того… беспокойно. Я здесь спать буду.

С крыльца, почесываясь и покрякивая, появлялись разбойники и с усмешкой поглядывали на возню у старых весов.

Там уже чинно из кольца спускалась веревка с петлей, а другой ее длинный конец был спущен на землю и лежал ровно выпрямленным по ней.

– Как его проденем в петлю, – объяснял старик, – так всем до одного браться за конец и рвануть сразу, по команде, чтобы все в участниках были.

В это время на крыльце появился Тарас. На нем были бархатная шуба и высокая бобровая шапка. Говор стих при его появлении. Тарас, лениво щурясь, огляделся кругом, потом посмотрел на прилаженную под перекладиной веревку и спросил:

– Для гостей, что ли, приготовили?

– Так дедко велел! – пояснили ему стоявшие ближе.

Заметно было, как Тарас вспыхнул и, чтобы скрыть свою вспышку, сдвинул брови. Глаза его расширились, и взгляд стал повелительно строгим.

Он сделал широкий, плавный взмах рукою, как бы приглашая присутствовавших подойти поближе. Толпа скучилась вокруг крыльца.

Тарас снял шапку, поклонился на три стороны и начал говорить.

Ровным, внятным голосом говорил он о том, что пока на их совести нет прямого душегубства, что, если и случалось что, так это было с вооруженными людьми, которые защищались против них, и грех случался в борьбе, но беззащитных они не забивали. Между тем лихое житье долго продолжаться не может. Он, Тарас, слыхал в городе, что в скором времени вышлют на них солдат. Солдаты переловят их и отведут в острог. Против военной силы им не устоять. Надо поэтому крепко подумать о деньгах, которые предлагали им вчера, и о том, что эти деньги могут вывести их на иную дорогу.

Мало-помалу, пока говорил он, в задних рядах начался ропот, становившийся все громче и громче. Наконец, он перешел в гул, покрывший голос Тараса. В этом гуле чаще и чаще слышался оклик:

– Дедко, староста, говори!..

Передние расступились пред стоявшим в средине стариком из Сибири, а задние подталкивали его вперед, чтобы он отвечал на речь Тараса.

Тот приостановился и ждал, по виду спокойный.

– А слыхал ли ты, – выступил, наконец, старик, – как нам эти деньги сулят? Чтобы один пошел да повинился в остроге, а там его в кандалах сгноят, потому насчет освобождения – это разговор один, вилами на воде писано. Коли ты – атаман, так ни одного не только за сто тысяч, а за сто раз сто тысяч продавать не моги. Ты нами распоряжайся, когда дело есть, а выдавать себя твоему приказу не согласны! Если тебя выбирали мы – так служи нам, и за то мы тебя слушаться обязаны. В крепостные же мы не шли к тебе. Деньги получай, как знаешь, а в острог никто из нас не пойдет. Так ли я говорю? – обратился старик к толпе за одобрением.

– Так… так!.. – сдержанно, но твердо послышалось кругом.

– Говорят тебе, – подступил снова старик к Тарасу, становясь смелее, – свяжи кучку кровью, а без того не будет силы в ней. И вот тебе последний сказ наш: приказывай господ на петле вздернуть, либо без твоего приказа вздернем.

Тарас, тяжело дыша, со сжатыми кулаками и со стиснутыми зубами в упор смотрел на старика, и видно было, что теперь дело идет не только о данном случае, но между ними сводятся прежние, постоянные их счеты и решается борьба за главенство в шайке. На этот раз старик, боровшийся до сих пор с Тарасом тайно, чтобы занять его место, выступил открыто против него, рассчитывая на подготовленный успех.

– Молчишь? – крикнул он. – Трусишь? Ну, так и без тебя справимся… Эй, ребята, вяжи господ!

Он, повелевая уже толпой, двинулся вперед, но Тарас шагнул со ступеней крыльца, схватил старика за ворот и крепко встряхнул его.

– Бунтовать?.. Не слушаться?.. Я те свяжу кучку кровью, душегубец проклятый!.. Мало ты на своем веку людей загубил? Еще не терпится? Вязать его! – крикнул Тарас, покрывая своим голосом снова поднявшийся гул.

Теперь все зависело от того, найдется ли хоть один, который послушается голоса Тараса, или сторонники старика бросятся, чтобы вырвать его на свободу. Однако эти сторонники держались в задних рядах и не поспели протиснуться, как один из послушных скрутил старика.

Тарас опять взошел на крыльцо и снова заговорил:

– Ежели я рассчитал, что для пользы нашей, чтобы получить деньги, нужно идти в острог и виниться, так никому из вас делать это не придется. На такое опасное дело, всеконечно, пойду я сам. На то и избран я вами атаманом, чтобы не жалеть мне себя для вас, и я не пожалею…

Толпа сначала замерла при этих словах. Затем послышался одобрительный шепот. Тарас понял, что нравственная сила власти его восстановлена.

Понял это и лежавший на земле старик. Как последнее усилие для того, чтобы сорвать проигрываемую ставку, он попытался крикнуть:

– Не атаман ты нам! Мы сменили тебя!

– Сменили? – тихо, с расстановкой повторил Тарас. – Угомон не берет тебя! Так я же зажму рот… В петлю его! – скомандовал он. – Еремка, Семен, Борода-лопата! Тащи его в петлю!..

Он выкрикнул имена наименее надежных для себя, заведомо прежде преданных старику, – и вдруг и Семен, и Еремка, и Борода-лопата, пропущенные вперед, подошли к старику, взяли его, подтащили к перекладине и всунули голову его в петлю.

 

– Вздергивай! – приказал Тарас.

Казалось, что все это делалось лишь для примера, точно никто не воображал, что старик будет на самом деле повешен, как будто происходила только невинная игра и любопытно было, что из нее выйдет?

Но, по слову Тараса, Борода-лопата рванул веревку, и связанный старик высоко вздернулся над землей. Он судорожно дрогнул несколько раз телом и повис неподвижно с завалившейся на сторону головою. Борода-лопата привязал к столбу конец веревки, чтобы тело не рухнуло на землю.

Наступила минута жуткой тишины. Большинство лиц побелело. Толпа тихо отодвинулась в сторону от виселицы, где медленно покачивался удавленный.

Рейтинг@Mail.ru