bannerbannerbanner
Лютый гость

Людвиг Павельчик
Лютый гость

Как-то раз этому самому Франци довелось иметь скучное «ботиночное дежурство» – сидел на низенькой скамейке в одной из комнат общего пользования в Верхнем замке (для уплаты трудового долга воспитанников туда пускали) и чистил вываленные перед ним бесформенные, похожие на солдатские, ботинки своих милосердных наставниц. Для того чтобы иметь удовольствие несколько часов кряду дышать гуталином, никакой провинности не требовалось – эта работа являлась частью обязательной программы воспитания сирот, позволявшей им, по словам матери Теофаны, «хотя бы на полногтя отблагодарить добрых сестер за каторжный воспитательский труд и те мучения, что они претерпевают».

Так вот, сидя на скамейке и махая без устали щеткой и бархоткой, парнишка увидел через приоткрытую дверь гладильной комнаты согбенные черные спины двух монахинь, склонившихся над подоконником и рассматривающих что-то в свете заходящего солнца. По напряженному шушуканью и временами прорывающемуся сквозь него легкому повизгиванию мальчишке стало ясно, что две «коровы» (как он тут же окрестил монашек) – жирная и тощая – напали на что-то, крайне их заинтересовавшее. Перешептываясь, они касались друг дружки своими крахмальными косынками и нетерпеливо переминались с ножки на ножку. Одну из них – толстуху Магду – чистильщик ботинок хорошо помнил и побаивался: ведь это именно она выкрутила ему давеча ухо да так натрубила в него своим гнусавым басом, что он чуть не написал в штаны. Имени второй монашки – тощей невзрачной тетки – он не знал, – она была занята где-то при хозяйстве и к его воспитанию отношения не имела.

Сейчас эта самая хозяйственная тетка что-то настойчиво доказывала Магде, тыча пальцем в лежащую перед ними на подоконнике вещь, а та, видимо, не желала принимать на веру речи собеседницы и невразумительно бубнила в ответ. Наткнувшись на стену твердолобости и теряя терпение, тощая монахиня повысила голос, и до замершего со щеткой в руке Франци долетели следующие слова:

– Какая же ты, Магда, ей-богу! Говорят тебе, что так оно и есть!

– Бррр… Бом-бум, дрр… – последовал ответ толстухи.

– Да ты не спорь, а подумай сама! Ну, где ты нашла эту гравюру?

Тут Магде, видимо, «вступило в стегно», она схватилась рукой за свою жирную ляжку и разогнулась. Она больше не подпирала рукой подбородок, и теперь ее ответ можно было разобрать.

– Ну, в подвале нашла, Эпифания, за старой решеткой. Я ведь тебе говорила…

«О как! Эпифания! – фыркнул про себя случайный свидетель разговора, не выпускавший из руки сапожную щетку. – Интересно, кто придумал давать монахиням такие идиотские имена?»

– А почему до тебя ее никто не нашел?

– Так ведь это… Решетка же землей была завалена, а когда недавно прокладывали трубы и отгребли землю, так она и выступила на свет божий. Открыть-то ее все равно нельзя, а вот руку просунуть можно.

Собеседница Магды хмыкнула и посмотрела на ту с любопытством.

– Чего это тебе приспичило руки туда просовывать? Что ты вообще там делала? Или забыла, что нам теплый туалет соорудили?

Толстуха смутилась:

– Да нет… Я не…

– Понятно. Жратву прячешь, – подвела черту Эпифания и тут же забыла об этом. – Так ты подумай, сколько времени эта гравюра могла там пролежать! Несколько сот лет!

– И что с того?

– Да то, что дамочка эта на гравюре – именно та дамочка, понятно тебе?

– Какая – та?

– Ну, до чего ты непроходимая, Магда! Беда мне с тобой!

– Брр…Бум! – толстуха снова склонилась над подоконником и подперла отвислую щеку ладонью, так что речь ее опять стала неразборчивой.

Тут сестра, что «по хозяйству», величественно выпрямилась, расправила плечи и, придав голосу торжественности, заявила:

– Это, глупая ты моя Магда, та самая княжна-оборотень, что сожрала и растерзала тут в пятнадцатом веке пол-округи, а потом и сама сгинула! Ха! А хочешь, я скажу тебе, недалекая моя подруга, где она сейчас?

– Г-где же? – прошептала перепуганная толстуха и оглянулась, словно ожидая увидеть за спиной оборотня.

Удовлетворенная произведенным эффектом и желая закончить речь наиболее выразительно, сказочница перешла на страшный шепот:

– Почуяв близкую расправу, она обернулась летучей мышью – бессмертным крылатым чудищем и правит с тех пор целым сонмом этих отродий, пищащих ночами и не дающих тебе спать, о бестолковая моя Магда!

– Неужели и впрямь? – попятилась та и, не окажись сзади нее табурета, опустила бы свою могучую задницу прямо на пол.

– Да! И это не все! Ты нашла ее портрет, сестра, ее оберег, и теперь она спустится к тебе ночью, бесшумно паря на своих перепончатых крыльях, и вонзит в твою жирную шею свои маленькие острые зубы…

– О!

– А потом примется за остальных, как она уже это делала пятьсот лет назад! Ну, теперь ты веришь мне? А то никак тебя было не вразумить!

Услышав знакомое слово, Франци представил себе, как некто вразумляет неповоротливую старуху, и громко фыркнул.

– Ах! Кто здесь? – резко повернулась на звук сестра Эпифания, закончившая рассказывать одну из самых нелепых и бессмысленных своих историй. – Неужто сорванцы?

Бросив щетку и едва не перевернув банку с гуталином, струхнувший парнишка, ставший свидетелем ужасного пророчества, метнулся к двери и был таков. Сестры озадаченно переглянулись.

– Ну вот, Магда, теперь пойдут о нас с тобой слухи… Скажут, свихнулись старухи, и смеяться станут.

– Я им посмеюсь! – погрозила Магда кулаком в сторону невидимого противника, но было заметно, что и ей не по себе.

Тощая монашка вновь склонилась над лежащей на широком каменном подоконнике маленькой литой картинкой. Металл порядком позеленел за годы, но, присмотревшись, на нем все еще можно было разглядеть точеный профиль с локонами и полустертую надпись, сделанную старинными витыми рунами, а потому неудобочитаемую. Поднатужившись, Эпифании удалось разобрать букву «Э» в начале первого слова, слог «Вин» в третьем да связку «цу» между ними.

– Ты что-нибудь понимаешь, Магда? – спросила она озадаченно.

Та, вызубрившая когда-то в угоду настоятельнице историю монастыря, снисходительно бросила:

– Чего ж тут понимать? Это, безусловно, Элизабет цу Винцер. Та самая, чьи гнусности ты только что живописала этому змеенышу, что чистил ботинки.

– Так это… она жила в пятнадцатом веке и продала замок? Признаться, я лишь краем уха слышала об этом…

– Очень жаль, что ты такая необразованная, сестра Эпифания. Право, очень.

– Послушай, а она…гм…и вправду была таким монстром?

– Надо полагать. А иначе почему бы она так запомнилась? Кстати, историю про летучую мышь… ну, о том, что эта женщина обернулась крылатой тварью, я уже слышала раньше, только вот не помню, когда и где. Так что не приписывай себе авторство!

– Да я и не приписываю. Послушай-ка, Магда, а если это и взаправду она, то… что теперь?

– Теперь? – толстые щеки Магды разъехались по сторонам, соорудив на ее красном лице подобие улыбки. – Теперь она спустится к тебе ночью, бесшумно паря на своих перепончатых крыльях, и… вразумит тебя, о Эпифания!

Зычно захохотав, сестра Магда удалилась, оставив озадаченную и порядком испуганную собеседницу в одиночестве.

Франци же в это время не спеша, даже важно входил в общую спальню, чтобы стать героем, вновь и вновь смакующим подробности подслушанного им тайного разговора. Любопытные слушатели не заставили себя ждать, и с тех пор легенда о княжне-оборотне вытеснила прежнюю, оставив право бояться мертвых монашек в образе летучих мышей младшему поколению. Привилегию же рисовать в воображении стати и формы бессмертного вервольфа в юбке и поеживаться под колючим одеялом от такого же колючего, но приятного ужаса старшие воспитанники интерната целиком и полностью присвоили себе.

После этого случая прошло несколько тяжелых и серых, как непропеченный хлеб, монастырских месяцев. Первый восторг прошел, и Франци из героя снова превратился в рядового, уступив пальму первенства ребятам с кулаками покрепче. Сестра Эпифания, что так мастерски рассказала слышанную когда-то историю о владетельной летучей мыши, вскоре после того случая слегла с мозговой лихорадкой, но не скончалась, как того ожидали ее подруги, а лишь «совсем рехнулась». Она бредила, кричала, временами теряла сознание и не контролировала кое-какие физиологические процессы. Доктор Шольц – пожилой, неказистый, а потому пользующийся доверием настоятельницы местный врач, – осмотрев ее, побледнел, перекрестился и велел позвать священника. Однако после того, как пастор трое суток промучился у постели больной, а смерть так и не наступила, Эпифанию решено было переправить в больницу в Пассау, где она уже через несколько дней пришла в себя и заявила, что «выведет на чистую воду всех этих тварей и докопается до истины». Доктора и сестры, переглядываясь друг с другом и скорбно качая головами, не стали донимать больную расспросами: было ясно, что болезнь сделала свое дело и Эпифании никогда уж не стать прежней. Теперь она целыми днями шастала по окрестным территориям в поисках доказательств неизвестно чего: рыскала по каким-то музеям, шепталась с сирыми и убогими да донимала нелепыми расспросами бывших дворян, разыскивая их по геральдическим реестрам. По хозяйству теперь управлялась новая монашка, а еще более разжиревшая сестра Магда по-прежнему таскала свои телеса по территории и раздавала направо и налево оплеухи, забывая о системе пожурения-увещевания-вразумления, которой должна была бы придерживаться. Ну, а гравюра… Гравюра с профилем загадочной злобной Элизабет, якобы до сих пор обитающей в маленьком уродливом тельце летучей мыши где-то в замшелых недрах монастыря, исчезла.

В тот день, когда состоялся ее разговор с Эпифанией, сестра Магда, уходя, попросту забыла гравюру на подоконнике в гладильной комнате, а когда спохватилась и вернулась, то ни гравюры, ни Эпифании там не нашла. Полагая, что это именно та прихватила с собой старинную вещицу, толстуха потащилась в келью подруги и потребовала возвернуть ей прихваченное, но успеха не имела: сестра Эпифания сделала большие глаза и взяла в свидетели всех святых, что и думать забыла о той «железной картинке» и с подоконника ее не брала. Сестре Магде не оставалось ничего другого, как угрюмо ретироваться. Она нисколько не сомневалась в том, что противная худышка нагло лжет, однако доказательств тому привести не могла.

 

Снедаемая обидой, толстуха решила обыскать комнатушку сестры Эпифании в ее отсутствие и вернуть себе портрет девчонки-оборотня, который она почему-то вдруг страстно возлюбила. Несколько дней спустя, улучив момент, она и в самом деле ввалилась в келью, но наделала шуму и была застигнута своей обидчицей на месте преступления. Густо покраснев и устремив в пол свои поросячьи глазки, Магда принялась мямлить что-то невразумительное, а потом, просияв, заявила, что просто перепутала двери келий. Ни умом, ни находчивостью она не отличалась, и Эпифания, зная это, не стала глумиться над старухой и, вместо того чтобы пожаловаться настоятельнице, еще раз – так искренне, как только могла – заверила бывшую подругу в том, что не брала ее «старую, позеленевшую, никому не нужную железяку». Дорогая Магда должна ей поверить, что, даже будь у нее эта гравюра, она вышвырнула бы ее на свалку. Зачем собирать всякий хлам?

Хмуро взглянув на упрямую нахалку, сестра Магда ничего не ответила и вышла из кельи, решив дожидаться смерти воровки. Но смерть, как известно, – особа непредсказуемая и прогнозов не любит, в чем читателю этих строк еще доведется убедиться. А что касается гравюры, то она еще, может статься, и найдется…

В общем, обитель датских ключниц жила своей, полнокровной жизнью, словно одна большая семья. В семье этой, как и положено, побаивались мать, робели перед старшими сестрами, подшучивали над малышами и чурались дальних родственников. Одного лишь не было в этом странном семействе – общего домашнего очага и душевной теплоты. Но семьи, впрочем, бывают разные.

Глава 4

Доктор Шольц получает нового пациента, а Вилли Кай пьет чай сестры Эдит и предается горьким воспоминаниям

Со времени появления Вилли Кая в вальденбургском интернате для мальчиков прошло чуть больше двух недель. За это время парнишка немного освоился, разобрался в казарменных правилах и неписаных законах и приобрел среди воспитанников и монахинь репутацию спокойного, рассудительного и миролюбивого, хотя и излишне замкнутого и даже нелюдимого подростка. Впрочем, иногда он все же забывался и начинал торопливо рассказывать о своей жизни первому встречному, словно видел в собеседнике лучшего друга, но потом вдруг смолкал на полуслове, смущался и снова уходил в себя, как будто одернутый властным внутренним голосом. Дальнейшие попытки разговорить его были тогда обречены на провал: Вилли съеживался, часто моргал, как продрогший воробей, и смотрел испуганно. Впрочем, попытки эти предпринимала только сестра Эдит, – никто кроме нее не собирался вникать в причуды странного новичка.

Если бы кому-то этот робкий, скрытный мальчишка был по-настоящему интересен, то от него не укрылось бы, что Вилли Кай становился тем угрюмей и пугливей, чем меньше времени оставалось до отбоя. Мало-мальски общительный в полдень, во время ужина он уже почти ни с кем не разговаривал, на вопросы отвечал рассеянно, а перед сном и вовсе становился похож на побитую собаку. Он со страхом оглядывал общую спальню, подходил зачем-то к окну и, что самое интересное, непременно отправлялся в «Центральную Америку», где несколько минут стоял у входа в подвал, вглядываясь в его затхлую темноту и прислушиваясь к чему-то. Что именно он ожидал – или боялся? – там увидеть, оставалось загадкой: на вопросы воспитателей, которые неоднократно заставали его за этим занятием, мальчик отмалчивался и отводил глаза в сторону, так что ни сестре Бландине, ни доброй, искренне обеспокоенной его состоянием сестре Эдит не удавалось узнать ни мыслей его, ни побуждений. Старая же змея Ойдоксия и не пыталась этого сделать – ее основной целью было поймать подростка на чем-то сурово наказуемом. Но пребывание вечером в переходе между двумя частями замка никакими правилами запрещено не было, поэтому, увидев Вилли у старой лестницы, она ограничивалась окриком и легким подзатыльником, побуждающими его вернуться в общую спальню.

Для нас же с вами чувства и страхи парнишки не должны быть тайной. Запуганный в день своего прибытия сюда сестрой Бландиной, он боялся возвращения своей болезни – снохождения и возможности получить увечья, бродя в бессознательном состоянии по ночному замку. Особенное беспокойство внушало ему подземелье. Именно оно представлялось ему наиболее опасным из-за крутизны сырой лестницы, исходящего оттуда душного запаха смерти и еще чего-то, чему он не знал названия. Века, лежащие между постройкой крепости и его, Вилли, рождением, просто не могли не оставить следов… Он, разумеется, уже был наслышан о летучих мышах и духе «древней баронессы», якобы вселившемся в одно из этих мерзких созданий, и, как всякий тринадцатилетний мальчишка, не мог оставаться равнодушным к этим историям. В общем, он был во власти множества страхов. С одной стороны, он боялся, блуждая во сне, споткнуться и переломать себе кости, с другой же – боялся не споткнуться и добрести до страшных подземных клетей, где его, несомненно, ждет смерть от ужасных существ, обитающих там. Но больше всего мальчик боялся самого себя. Боялся, что беда его вернется.

И она вернулась. Однажды утром, разбуженный скрипучим голосом сестры Ойдоксии, трубившей побудку, Вилли собрался было соскочить с койки, чтобы броситься одеваться, но не смог этого сделать. Все тело его ныло и стонало, как после целого дня суровой работы, правое плечо горело из-за огромной, едва подсохшей ссадины, а безымянный палец правой руки распух, пульсировал и почти не шевелился. Боль в мышцах и суставах накатывала горячими волнами, то отпуская, то вновь заставляя мальчика стиснуть зубы. На коленях и груди виднелись засохшие пятна грязи, а в коротких волосах застряли клочья травы.

Когда-то Вилли довелось читать книжку про оборотня, и он вспомнил, что именно таким проснулся ее главный герой после того, как прорыскал всю ночь по полям в облике волка. Несмотря на боль, воспоминание это вызвало у него улыбку. Нет, оборотнем Вилли Кай не был. Просто подлая болезнь снова вернулась, и он опять ходил во сне, угодив, должно быть, в какую-то неприятность. Судя по всему, он грохнулся в подвал или даже в какой-нибудь овраг, если выходил из замка…

Не видел ли его кто-нибудь? Что, если он умудрился попасться на глаза одной из этих суеверных монашек, и его теперь ждет жестокое наказание? Вилли вспомнил об обещании сестры Бландины и, стиснув от боли зубы, начал одеваться, стараясь не поворачиваться к надзирательнице Ойдоксии израненным плечом. Правая кисть, простреливаемая болью из безымянного пальца, почти не слушалась его, и ему стоило огромных трудов и силы воли застегнуть пуговицы рубашки. Если он не обратит на себя внимание, то он спасен! В школьном гвалте его болячки уж точно никого не заинтересуют.

Но вышло иначе. Во время третьего часа господин Ленне, учитель географии, вызвал его к доске и велел показать на карте Карибское море. Машинально взяв протянутую ему указку, Вилли вдруг вскрикнул и уронил ее на пол, скривившись от боли. Недоумевающий господин Ленне приказал ему вытянуть вперед руки, и уже через двадцать минут Вилли Кай сидел в приемной местечкового врача, доктора Шольца, и что-то невразумительно мычал в ответ на его вопросы. Несмотря на все ухищрения, врачу никак не удавалось понять, где, когда и при каких обстоятельствах ребенок получил увечья. Убедившись, что мальчик ничего ему не скажет, доктор Шольц устало протянул: «Поня-атно…» и подал своей медсестре знак удалиться.

– Ну, молодой человек, теперь ты можешь спокойно и без страха рассказать мне, что с тобой случилось. Я уверен, что эти петровиргинки издевались над тобой… Ведь так?

Вилли помотал головой – нет, мол, не так.

– Да брось ты, в самом деле! – доктор был явно раздосадован упрямством пациента. – Я не первый день здесь работаю, мальчик, и мне прекрасно известны их методы воспитания! В силу определенных причин общественности приходится, ко всеобщему стыду, закрывать на это глаза, но только до тех пор, пока дело не идет о таких серьезных повреждениях, как у тебя. Ну, про ссадины можно забыть – отпереться от них ничего не стоит, а вот разрыв связок пальца не пройдет бесследно ни тебе, ни ключницам!

– Почему… не пройдет? – поднял глаза Вилли Кай. – Он же просто опух…

– Э нет, друг мой, не просто! Контрактуры теперь не избежать, и ты вряд ли сможешь когда-нибудь сжать кулак как следует… Необходима операция, а воспитанникам благотворительных интернатов, сам понимаешь, ничего такого не делают. Ну, теперь-то тебе ясно, почему нужно наказать того, кто так поступил с тобой?

Вилли грустно посмотрел на врача.

– Ясно, доктор Шольц. Но я и вправду ничего не знаю. Это случилось во сне.

Шольц поджал губы в знак недовольства.

– Во сне? Ты хочешь сказать, что монахиня подкралась, когда ты спал, и побила тебя безо всякой причины?

– Нет-нет, доктор, я лишь хотел сказать, что у меня этот… лунатизм, и я порой просыпаюсь, ударившись обо что-то, или вот, как сейчас, после…

Врач поправил очки на переносице и внимательно посмотрел на мальчишку.

– Ах да, припоминаю… Матушка Теофана передала мне выписку из Панкофена о страдающем сомнамбулизмом воспитаннике, до которой у меня еще, к сожалению, руки не дошли. Наверное, речь шла о тебе?

Вилли пожал плечами. Может, и о нем.

– Ну ладно, – продолжал Шольц. – Сейчас мы наложим шину тебе на палец и обработаем ссадины, а после я уж почитаю, что они там понаписали.

Врач сделал соответствующую запись, и в интернате никто не посмел мстить подростку за приступ его болезни. Тем не менее, стараниями сестры Бландины, в чьи руки попала справка, о нем стало всем известно, и на Вилли посыпались вопросы, подначки и издевки, которые могли бы отравить ему дальнейшее существование, если бы он переживал из-за таких мелочей.

Но его гораздо больше занимал возросший страх перед повторением случившегося: ссадины и раны ему случалось получать и раньше во время своих ночных «прогулок», но такие сильные повреждения и ужасная, не поддающаяся описанию утренняя усталость были ему в новинку. Судя по всему, болезнь его прогрессировала, от приступа к приступу становясь все более опасной.

Той ночью, когда Вилли сломал палец, он видел сон. Как это часто бывает, сновидение не сохранилось в его памяти, но оставило после себя стойкое неприятное ощущение, от которого становилось горько во рту и тошнило. Его охватывала паника при одной только мысли о том, что опять придет ночь и ему придется лечь в постель и уснуть! Вилли страстно желал проникнуть в тайну своего недуга или хотя бы уметь запоминать свои сновидения, но не мог сделать ни того, ни другого, мучаясь неизвестностью и строя догадки. Что, если это и в самом деле – проклятие Господа, которым мать его всегда пугала, и он обречен наносить себе все более и более тяжкие увечья до тех пор, пока, наконец, не погибнет? А может, ночью он живет совсем в другом мире, куда попадает, проваливаясь в… пелену сна, ту яму, в которую он каждую ночь силился не упасть, но всегда падал? Но ведь сон есть сон, и пусть бы сновидец совершал в нем самые необыкновенные странствия и подвергался самым суровым испытаниям – откуда взяться реальным повреждениям?

Тут его осенила догадка. Да нет же, нет! Все совсем наоборот! Он умер и живет сейчас в загробном мире, и все вокруг – школа, деревья, Карл с Шорши и сестра Бландина – иллюзия, мираж! А ночами его дух возвращается в свой «настоящий» мир, чего он здесь потом не помнит!

После этой мысли в ушах Вилли отчетливо зазвучал раздраженный голос матери: «Совсем чокнулся, маленький уродец! Нужно было тебя удавить еще в пеленках или, лучше того, вышвырнуть на помойку! В сумасшедшем доме тебе самое место!»

А вдруг это и есть объяснение всему? Он ненормальный, больной, неполноценный, и ему «мерещится всякий бред», говоря языком его мамаши?

«Скорее всего, так и есть, – подумал Вилли огорченно, – но лучше было бы все же знать наверняка… Доктор Шольц кажется добрым и разумным человеком: нужно будет, пожалуй, спросить его об этом, после того как он прочтет, „что они там понаписали“».

А вечером, после отбоя, произошла одна очень странная вещь. Поговорив с воспитанниками о том о сем и рассказав им на сон грядущий одну из бесконечных своих историй, сестра Эдит ненадолго отлучилась и, вернувшись, протянула лежащему в постели Вилли кружку теплого травяного чаю.

– Выпей, малыш, – сказала она грустно. – Напиток успокаивает, улучшает сон и убережет тебя от новых травм и ссадин. И палец не будет так болеть.

 

Вилли опешил:

– Это… чай?

– Можно и так сказать. Отвар. Если ты будешь спокойно спать, то тебе не придется бродить во сне в поисках приключений. Многие из них, мальчик, ничего хорошего не приносят, поверь мне.

Голос сестры был ласковым и проникновенным. В нем слышались искреннее участие и неподдельная забота. Она сама заварила этот травяной чай, желая помочь своему новому подопечному, и несла его ему через весь монастырь, из самой кухни! Ну, разве это не удивительно?

Этот поступок чудной монашки вызвал непомерное изумление интернатских воспитанников. Сев в своих постелях, они все как один – ну, может, за исключением Шорши – раскрыв рты, наблюдали за невиданным доселе действом. Неужели одной из датских ключниц Господь и впрямь даровал доброе сердце? Может ли такое быть? Многие мальчишки не первый год находились под монашеской опекой, но ни о чем подобном и слыхом не слыхивали.

Сначала Вилли стало неловко, он боялся выглядеть смешным и даже попытался оттолкнуть от себя кружку, но, увидев добрые, печальные глаза сестры Эдит, постеснялся ей прекословить и выпил терпкий зеленоватый отвар. Минутой позже он почувствовал, как приятная усталость разлилась по всему телу, налив теплым свинцом ноги и голову. Вилли уснул, улыбаясь незнакомому ощущению, и спал как никогда спокойно и без сновидений.

На третий день, после завтрака, сестра Ойдоксия сообщила Вилли, что доктор Шольц вызывает его для перевязки. Смерив его злобным взглядом, она процедила:

– Понятия не имею, чего это ему вздумалось цацкаться с тобой из-за каких-то ничтожных царапин! При случае я обязательно поговорю об этом со старшей воспитательницей, а сейчас живо выметайся отсюда и отправляйся прямиком к доктору!

Вилли быстро кивнул и попытался выскользнуть за дверь, но был остановлен новым окриком монахини:

– И упаси тебя бог, оборванец, не явиться пред мои очи сейчас же после приема! Если я узнаю, что ты шлялся по улицам, то можешь заказывать по себе панихиду! Тогда ты проклянешь свою несуразную мамашу за то, что она произвела тебя на свет!

С «несуразной мамашей» Вилли был полностью согласен, к угрозам же сестры Ойдоксии отнесся философски – кровожадность безобразной старухи была всем известна.

По улицам городка он нарочно шел медленно, наслаждаясь утренней прохладой и относительной своею свободой.

У доктора Шольца ему пришлось подождать, но он нисколько не расстроился, с интересом разглядывая забавные медицинские картинки на стенах и двух суетливых медсестер, что заискивали перед пациентами и тявкали друг на друга за ширмой. Пахло лекарствами, йодом и краской, от длинного радиатора-гармошки струилось приятное тепло, и Вилли, разморенный и притихший, чуть было не задремал на краешке скамейки.

– О! Господин Кай! – вывел его из сонного состояния веселый голос пожилого врача. – Очень хорошо, что вы пришли, мой милый, просто прекрасно! Ну, проходите же в приемную, хватит вам тут нежиться!

Доктор Шольц паясничал, но беззлобно. От его позавчерашней насупленности не осталось и следа, и он явно пытался прибаутками расположить к себе своего тощего, измученного на вид пациента. Рука врача, которую умудренный опытом Вилли пожал своей левой, была такой же теплой, как радиатор в комнате ожидания, и парнишка вдруг почувствовал доверие к этому пожилому добродушному человеку.

Доктор Шольц плотно закрыл дверь в кабинет и, указав Вилли на стул, сел напротив него. Шутливый тон его вдруг куда-то делся, врач разом посерьезнел и, взяв со стола пачку каких-то бумаг, потряс ею перед лицом юного пациента, словно прокурор неопровержимыми уликами.

– Вчера я прочел больничную выписку и просмотрел все, что мне удалось найти о твоем случае. Очень любопытная история, должен заметить! Представляю, сколько удовольствия получили монашки, читая эту несуразную заметку в «Фильсхофенском листке»… Твое снохождение, которого, впрочем, в больнице никто не засвидетельствовал, уже само по себе довольно интересно, а то, что произошло с твоей матерью, и вовсе очень странно.

– Почему? – прошептал съежившийся на стуле Вилли. – Почему странно?

– Да вот, видишь ли… Судя по тому, что здесь написано, – он взмахнул стопкой бумаг и бросил ее на стол, – ее облили чем-то липким и очень жгучим – ведь она буквально корчилась от боли. Все говорит за то, что это была кислота. Но кислота, малыш, непременно оставляет ожоги, а при такой площади повреждений и вовсе вызывает смерть. Твоя же мамаша покричала, повыла, покаталась немного по полу, а затем вдруг пришла в себя, отряхнулась и попросила у медсестер пива. Как, спрашивается, такое может быть? К тому же когда пришли из лаборатории, чтобы взять на анализ образцы той странной жидкости, то оказалось, что это и не жидкость вовсе, а некая похожая на пленку субстанция. Как тебе это?

Вилли пожал плечами. Его не очень интересовали все эти подробности, да и вспоминать о той ночи не хотелось. Мать выжила, и это хорошо. Он не должен больше угождать ей, и это еще лучше. Так чего же хочет от него этот любопытный старик?

Доктор Шольц велел медсестре принести лимонаду для юного пациента и, подождав, пока тот напьется, предложил:

– А знаешь что, парень? Расскажи-ка ты мне все по порядку! Сдается мне, что недуг твой не так прост, как кажется, и коллеги-психиатры пропустили что-то очень важное.

Мальчик насупленно молчал. Он не знал, может ли довериться Шольцу. Что, если старый доктор в ответ на его откровения поднимет его на смех и скажет, что подозрения подтвердились и Вилли – сумасшедший?

– Может, еще лимонаду?

– Нет, спасибо.

– Ну, так что же ты? Не бойся, малыш! Начни с самого начала!

– А где начало?

– Хм… Известно где – в родительском доме. Там всегда начало всего!

Вилли вздохнул. Ему очень не хотелось копаться в прошлом, но, быть может, этот добрый старик с теплыми руками и седыми взъерошенными волосами и впрямь поможет ему разобраться в том, чему он не знал названия?

Неурядиц, несчастий и катаклизмов в судьбе Вилли было предостаточно, и носили эти невзгоды различные имена: пьянство матери, жестокость чужих людей, беда, постигшая отца и бессердечный автоматизм административных решений, приведших его в психиатрическую лечебницу, а затем и в вальденбургский интернат для мальчиков.

На свет Вильгельм Теодор Кай, единственный совместный сын инвалида войны Кристофа Кая и крестьянской дочки Перпетуи, появился в нижнебаварском Фильсхофене – небольшом городке на берегу Дуная, примечательном разве что своей рыцарской историей да живописными речными пейзажами. Так случилось, что общины здесь издавна вели довольно обособленное существование – в каждой деревне был свой говор, который с трудом могли понять даже ближайшие соседи (не говоря уже об уроженцах более отдаленных мест вроде Мюнхена и Регенсбурга), и свой уклад жизни, понятный далеко не каждому. Поэтому и спутников жизни люди искали среди ближайших соседей – чтобы не было нужды мириться с чужими взглядами и «ломать язык». Автомобильная эра, а там и бурное послевоенное развитие экономики изменили это положение, но простолюдины, изучавшие в школе немецкий язык как иностранный, все еще робели перед «чужаками» и жили по старинке.

Такой была судьба и родителей Вилли. Вернувшийся в сорок четвертом году с войны без руки, неунывающий шорник Кристоф Кай двумя годами позже начал торговлю лесом и значительно преуспел в этом, учитывая набирающий обороты послевоенный строительный бум. Убедившись, что оккупационные власти – «правильные», частной собственности у них не отнимут и красный флаг над ратушей не вывесят, лесозаводчики активно принялись за дело: от рассвета до заката визжали в окрестных лесах пилы, пыхтели работники и стонали под тяжким грузом трактора и лошади, доставляя бревна заказчикам. Этих заказчиков и искал для них Кристоф Кай, умевший пристроить лес по самой привлекательной цене и бравший за свои услуги очень умеренную комиссию. Одним словом, инвалид не зачах и не спился, как иные ожидали, а вновь обрел свою тропинку в жизни.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32  33  34  35 
Рейтинг@Mail.ru