bannerbannerbanner
Лютый гость

Людвиг Павельчик
Лютый гость

– Ясно… сестра Бландина. Но… я не знаю, о чем вы говорите. В неврологической больнице, где я был до того, как приехать к вам, мне говорили, что я иногда хожу во сне, да и мама… Но я, ей-богу, не помню этого, и вам не за что на меня злиться…

Лицо воспитательницы приняло насмешливое выражение.

– Вы только посмотрите на него! В неврологической больнице он был! Ох уж эти мне эскулапы со своими тонкостями! В дурдоме ты был, маленький клоун, а не в неврологии, и был ты там потому, что пытался учинить расправу над своими родителями, а потом прикинулся лунатиком, чтобы не сильно били! Верно?

Вилли поднял на Бландину серые глаза, полные боли. Он очень боялся расправы и хотел угодить этой женщине в черно-белом платье, но не знал как.

– Нет, сестра Бландина, это не так.

– Что? – монахиня отстранилась, во взгляде ее впервые мелькнул интерес. – Что ты сказал?

– Я сказал, сестра Бландина, что это не так. Я не знаю, кто облил маму этой липкой гадостью, от которой она чуть не умерла, поверьте мне! Я не знаю даже, была ли это кислота, как сказали полицейские, или что-то другое. Я проснулся от ее крика и прибежал в их с отчимом спальню, когда это уже случилось. Мама… ей было очень плохо, но я…

– Что ты там мямлишь? Мне неинтересны твои выдумки. Ты можешь говорить все что угодно и продолжать врать, но я знаю, что ты – злобное создание и к тому же вор! Да-да, ты воришка! Я просмотрела твою карточку, и мне известно о магазинных кражах, которые ты совершал едва ли не каждый день!

Вилли сник, опустил голову и уставился на свои обкусанные ногти. Но монашка не оставила его в покое – двумя пальцами она схватила его за подбородок и заставила вновь посмотреть на себя.

– Тебе нужно усвоить, мальчик, что ни я, ни матушка Теофана ничего такого здесь не потерпим, и стоит тебе хоть один раз выкинуть нечто подобное, как мы с тобой спустимся в подвал и там я научу тебя уму-разуму. Наши воспитанники быстро забывают о глупостях. Тебе…

– Ясно, сестра Бландина, – упредил ее испуганный парнишка. – Мне все теперь ясно.

– Ну, а раз ясно, то ступай в вашу общую комнату и попроси других разгильдяев рассказать тебе, как должно себя вести, лунатик чертов!

Пятнадцатилетний дылда по кличке Бродяга сощурил правый глаз и присвистнул:

– Оп-па! Кто это к нам пожаловал? Неужто жертва Бухенвальда? Посмотрите-ка, ребята, да он просто скелет ходячий! Эй, скелет, ты из какого склепа?

Среди мальчишек, что сидели на кривоногих табуретах, стояли там и сям и лежали прямо на полу, раздалось несколько одобрительных смешков, по которым сразу можно было узнать особо рьяных сторонников и почитателей Бродяги. Все взоры обратились на вошедшего.

Вилли Кай стоял в дверях, переминаясь с ноги на ногу, и не решался переступить порог. Он не трусил, но жизнь научила его относиться с опаской ко всему новому, а потому и здесь, в среде таких же, как он, беспризорников и шалопаев, следовало быть осторожным. Вилли молча рассматривал присутствующих, никак не реагируя на выпад дылды. Он знал, что рисоваться и самоутверждаться – первейшая необходимость в этом возрасте, а уж если судьба дарит тебе такую легкую жертву, каким был для Бродяги Вилли, то грешно не использовать этот шанс. Многим знакомо неприятное, даже отвратительное состояние – быть новеньким в коллективе. Особенно это касается школы, когда в людях нет еще ни ума, ни такта, ни желания строить нормальные отношения, но есть энергия, гонор и жажда быть «кем-то». Ну, или хотя бы казаться.

– Ну, чего встал? Заходи, располагайся! Тут не кусаются, только бьют крепко.

Бродяга расхохотался собственной шутке и огляделся в поисках одобрения, которое не замедлило последовать: многие загоготали, а кто-то даже издал неприличный звук, после чего хохот усилился. Лишь один мальчонка, совсем юный, не обращал, казалось, внимания на происходящее – он был всецело сосредоточен на попытках прибить колотящуюся о стекло высокого окна муху, которая раздражающе жужжала и ловко увертывалась от следующих один за другим шлепков большой самодельной мухобойки. Но то ли сам парнишка был неловок, то ли муха слишком опытная, только мухобойка давно уже превратилась для нее в опахало и особых проблем не доставляла. При каждом ударе мальчишка выдыхал: «Н-на!.. Ч-черт!.. Н-на!.. Чтоб тебя… Н-на!»

– Эй ты, Андреас! – окликнул Бродяга неудачливого мухобойца. – А ты что ж, не подойдешь поздороваться с новеньким? Напрасно! Ведь ты должен быть благодарен этому скелету: теперь ему, а не тебе, будет доставаться большая часть оплеух и грязной работы!

– М-м-м… Н-на!.. Да ты посмотри на эту скотину!.. Н-на! – было ему ответом.

Свет клином сошелся на мухе для маленького Андреаса, а может, он просто не желал общаться с Бродягой. Не дождавшись реакции, тот вновь обратился к Вилли:

– Ну, бросай попу где-нибудь в углу да рассказывай! Ты кто такой будешь?

Оглядевшись в поисках скамьи или табурета, Вилли ничего подходящего не нашел, а потому просто прижался спиной к стене, держа перед собой свою холщовую сумку, словно она могла его защитить.

– А-а… вон оно что! – картинно вздохнул Бродяга. – Значит, пол – недостаточно достойный аэродром для твоего тощего зада? Ну, придется заставить тебя приземлиться…

С этими словами Бродяга медленно, словно нехотя, сполз с табурета, на котором все это время сидел, и вразвалку направился к новичку. Он изо всех сил строил из себя вальяжного главаря шайки и, если бы за курение в интернате не полагалось строжайшее вразумление, непременно сунул бы в рот папиросу. Когда до замершего у стены Вилли осталось каких-нибудь два-три метра, Бродяга вдруг подобрался, напружинился и, выставив вперед плечо, всей массой своего длинного жилистого тела обрушился на щуплую жертву. Вилли, несомненно, грохнулся бы на пол, если бы не какой-то выступ, упирающийся ему в локоть. Руку пронзила боль, но парнишка устоял и даже крепче уперся ногами в пол, найдя более устойчивое положение. Бродяга на секунду опешил, но тут же разъярился еще больше и двинул своим острым коленом Вилли в живот. Холщовая сумка, висевшая чуть ниже, могла бы при случае спасти более уязвимые органы, но удар пришелся точно в белую линию живота, заставив мальчишку согнуться пополам и мешком повалиться на пол, хватая ртом воздух. Глаза внезапно залил пот, а страх в душе сменился тоской от отчаяния и безнадежности. Ожидая новых ударов, Вилли попытался свернуться калачиком и спрятать лицо, но тут произошло неожиданное.

– Оставь его, Карл! Какое ты все-таки дерьмо…

Раздавшийся из противоположного угла помещения спокойный, чуть уставший голос сейчас же остановил гвалт и заставил Бродягу опустить поднятую для пинка ногу. Воспользовавшись передышкой, Вилли отполз обратно к стене и с трудом сел. Дышать было все еще тяжело, но боль понемногу отпускала.

На скамейке, ранее скрытой за спинами других воспитанников, сидел паренек, облаченный в огромную деревенскую рубаху со шнуровкой посередине и зелеными узорами по плечам и такие же огромные кожаные штаны чуть ниже коленей, предназначенные, скорее, для народных гуляний, чем для ежедневной носки. Если бы кто-то водрузил ему на голову фетровую шляпу с пером, то образ местного крестьянина на празднике был бы завершенным. Перед тем как заговорить, обладатель штанов и рубахи читал книгу, которую теперь держал в руке, зажав между большим и средним пальцами, а указательный вставив вместо закладки.

«Наверное, это очень умная и сложная книга, – мелькнуло в голове Вилли, – вон какая толстая…» Ему самому мать книг не покупала, а те, что он видел у ребят в школе, – тонкие цветные брошюры с огромными буквами – представлялись ему детской глупостью.

Между тем книголюб поднялся со скамейки и сделал несколько шагов по направлению к центру зала. Роста он был небольшого, да и годами не намного старше Вилли, но сложения чрезвычайно коренастого и крепкого, словно маленькая бочка, запакованная в баварский национальный костюм. В глаза бросались его большие, похожие на лопаты руки с толстыми короткими пальцами, которым впору было держать плуг или вилы, а не книгу. Большие ботинки с раздутыми носами – атрибут все того же наряда – были крепко зашнурованы, а между ними и едва прикрывающими колени штанами виднелась белая (хотя, скорее, бело-лиловая от синяков) безволосая кожа. Густые брови, почти смыкающиеся у переносицы, могли придавать ему, в зависимости от ситуации, и умный, и грозный вид, а стреляющие из-под них живые глаза выдавали в их обладателе человека внимательного, любопытного и рассудительного.

Какое-то время он молча стоял в середине зала и разглядывал Карла. Постепенно взгляд его из хмурого стал насмешливым, и он наконец изрек:

– Что, балбес, дождался возможности продемонстрировать всю свою дурь? Так она у тебя и так через край плещет, только пасть разинешь! Верно говорю?

Последние слова были обращены уже ко всем присутствующим, и в толпе тут же прокатился одобрительный смех, точно такой же, как несколько минут назад в угоду Бродяге. Сам же Карл, которого никто, кроме парня в крестьянской одежде, по имени не называл, насупился и отошел в сторону, со злобой поглядывая на новенького, с которым ему помешали «поговорить как полагается». Он потирал ушибленное плечо, шмыгал носом и безуспешно пытался заправить в штаны выбившуюся оттуда линялую рубаху.

– Ну, а раз верно, – продолжил паренек, – то предлагаю на сегодня запретить ему эту пасть разевать. Другими словами, заткнись, Карл, и, как сказала бы тебе сестра Азария, «прикинься рыбою и подумай над своим нехристианским поведением». А иначе придется мне, дружок Карл, вразумлять тебя другим способом. Все согласны со мной?

Дружный гул подтвердил справедливость решения баварца. Тот же вразвалку, но, в отличие от Бродяги, не рисуясь, подошел к сидящему у стены новенькому и рывком за шиворот поднял его с пола.

– Не сгибайся никогда перед свиньями, парень, иначе скоро из одного с ними корыта есть придется! Вот, например, Карл по кличке Бродяга – свинья, и в самый раз было бы не падать перед ним на колени, а надавать ему по хрюкальнику. Ты сам-то кто?

 

Слово «хрюкальник» рассмешило Вилли, и он, широко улыбнувшись, ответил:

– Я – Вилли Кай.

Сказав это, он почему-то испытал такой прилив решительности, что, не смущаясь, добавил скороговоркой:

– Отчим хотел меня выжить из дому и облил мать какой-то гадостью. Меня схватили полицейские и отправили в неврологическую больницу, то есть в дурдом, как сказала сестра Бландина, а из дурдома дядька, что ругался последними словами, привез меня сюда. Потом глухонемая бабка заставила меня ходить босиком по острым камням и мыться в холодной воде, а эта огромная… красивая сестра Бландина наорала на меня и велела вести себя как следует, а не то она сотворит со мной какой-то ужас…

Он перевел дух. Баварец легонько ткнул его кулаком в плечо.

– Ладно, не бубни! Потом расскажешь свою историю. Выходит, ты уже знаком с Бландиной?

– Угу.

– Ну, что ж… Выходит, начало положено. Меня звать Шорши. Того балбеса, как ты уже понял, – Карл (но лучше – просто Бродяга), остальных ты узнаешь постепенно. Да, кстати, самый младший у нас…

– А-а-а, с-сука!!! Вот так-то! – раздалось со стороны окна после очередного неистового шлепка, и всем стало ясно, что упрямая муха обрела-таки покой, став пятном липкой зеленой слизи.

– Вот-вот, – закончил свою мысль Шорши. – Самый младший и настырный у нас Андреас. Так что заходи, располагайся.

Глава 3

О газетной заметке, многоликих монашках и старинной гравюре

Следующие несколько дней прошли ничем не примечательно. Вилли Каю указали его койку в нижнем ярусе деревянного, напоминающего строительные леса сооружения, занимающего добрых две трети общей спальни воспитанников, и досконально разъяснили здешние правила проживания, делая основной упор на грозящие ему в случае малейшего ослушания мучения. Многие из его новых товарищей более всего негодовали на строжайший запрет табака и пива и на чем свет стоит кляли неусыпно следящую за этими делами «старую ведьму» – сестру Ойдоксию. Вилли же все это не интересовало. Он, казалось, был озабочен чем-то совсем другим, озирался с опаской по сторонам, подробно расспрашивал, где что находится, как часто разрешено вставать в туалет и запираются ли на ночь входные двери. Его собеседники, которым такая дотошность казалась странной, недоуменно переглядывались, пожимали плечами и шептались, спрашивая друг друга, не подсунули ли им в товарищи психа.

Был ли Вилли болен? О да, был! Врачи называли его недуг снохождением, мать и отчим – проклятой дуростью, а сестра Бландина – чертовым лунатизмом, который она выбьет из его бестолковой башки. Сам же парнишка не знал названия своей болезни, но боялся ее.

Со снами у него и правда сложились странные, необычные отношения, которым он не мог дать объяснения. Запутанные свои переживания и подозрения, которых он страшился, Вилли не открыл до сих пор никому – ни матери, которая никогда о них и не спрашивала, ни врачам, желающим залезть к нему в душу и вытянуть всю подноготную. Что-то подсказывало маленькому пациенту, что люди в белых халатах, какими бы внимательными и обходительными они ни казались, просто не смогут понять, о чем он им толкует, и заклеймят его навеки каким-нибудь суровым научным вердиктом. Поэтому он с готовностью принял поставленный ими диагноз «сомнамбулизм» и сделал вид, что готов к лечению. И вот теперь он здесь, в интернате при монастыре Датских Ключниц. Хорошо это или плохо, Вилли не знал. То, что ему больше не придется видеть мать и отчима, было, несомненно, большим плюсом, но вот сможет ли он здесь спокойно спать? Не продолжится ли то, что раньше происходило с ним в сновидениях? То, что вырвало его из обычной жизни и бросило в психиатрическую лечебницу в местечке Панкофен?

– Поклон вам, мать-настоятельница! Вы звали меня?

– Что? – Теофана оторвалась от бумаг и подняла голову. – А, это вы, сестра Бландина! Хорошо, что вы пришли, у меня есть для вас кое-что интересное. Но, мне кажется, я приглашала еще и сестру Эдит?

Из-за спины рослой Бландины выдвинулась небольшая, ладно скроенная фигурка и стала рядом со старшей воспитательницей. По сравнению со своей экстравагантной товаркой сестра Эдит выглядела типичной монашкой – скромной, неброской, с просветленными чертами бледного лица и открытым взглядом. Она вежливо, но без подобострастия поклонилась и, сложив руки на груди, замерла в ожидании дальнейших указаний.

– Проходите, сестры, прошу вас, и садитесь напротив меня. Речь пойдет об этом новеньком, что прибыл к нам на прошлой неделе. Вилли Кай.

Бландина, взметнув подол монашеского платья так, словно демонстрировала его в модном салуне, опустилась на предложенный ей стул с изяществом придворной дамы. Сестра Эдит просто присела на краешек и чуть склонила набок голову в уважительном внимании.

Аббатиса продолжала:

– Сегодня, сестры, я получила письмо из психиатрической больницы в Панкофене и думаю, что вам, как педагогам интерната, нужно знать его содержание. Кстати, к письму прилагается вырезка из тамошней газеты с очень любопытной, на мой взгляд, статьей, которая многое расскажет вам о вашем новом воспитаннике. Да вот, впрочем, ознакомьтесь!

С этими словами она протянула Бландине несколько исписанных крупным мужским почерком листов серой бумаги, а Эдит – газетную вырезку. Обе монахини углубились в чтение. Настоятельница тем временем сняла свои огромные очки, отчего глаза ее сильно уменьшились и стали похожи на слепые глазки крота, и протерла линзы лоскутком мягкой ткани. Снова нацепив очки на нос, она о чем-то задумалась.

Сестра Бландина оторвала глаза от врачебного документа и, деланно вздохнув, изрекла:

– Ничего нового, матушка. Уже тогда, когда вы мне рассказали о его больничном прошлом, я поняла, что ничего хорошего ждать не приходится. Подумать только! Он не только малолетний вор, но еще и опасный тип! Я, конечно, знаю, что все наши постояльцы – простите, воспитанники – не подарок и за каждым тянется хвост нарушений и разгильдяйства, но… попытаться таким зверским способом сжить со свету родную мать, которая тебя любит, а затем еще и оклеветать отца, пытаясь свалить на него вину! Это, скажу я вам, выше моего понимания!

– Не отца. Отчима, – поправила ее аббатиса.

Но сестра Бландина лишь скривилась в ответ:

– Какая разница, мать-настоятельница? Подозреваю, что это человек, который вырастил и выкормил паршивца, принял его как родного сына и дал ему крышу над головой. Настоящий его папаша, должно быть, бросил мальца и думать о нем забыл!

Теофана выразительно кашлянула, давая понять вошедшей в раж сестре, что сдержанность и благочестие нужно проявлять не только во время богослужений и выходов в город. Та покорно замолчала.

– Мне кажется, вы рано делаете выводы, сестра Бландина, – проговорила аббатиса слегка назидательным тоном. – На самом деле нам ничего не известно ни об его отце, ни обо всей этой истории. Да и что нам до того? Господь вверил нашим заботам обездоленное дитя, и мы, следуя своему предназначению, обязаны позаботиться о нем так, словно заботимся о самом Христе! К тому же что это вы так завелись, сестра Бландина? Разве позабыли вы о скромности, сердечной отзывчивости и сдержанности, кои должно проявлять христианину? Или сестра Эдит права, и мы и впрямь ничего не знаем друг о друге?

Имейся в кабинете наблюдатель, то ему, чего доброго, могло бы показаться, что во взгляде настоятельницы на долю секунды мелькнуло лукавство, но это было, конечно же, не так.

– Сестра Эдит? – удивленно переспросила Бландина. – По-моему, она ничего не говорила…

– Ах, оставьте, милая, и не обращайте внимания на мои слова, это не ко времени. Ну, что же вы, сестра, никак не закончите чтение?

Последние слова относились уже к Эдит, которая все еще не отрывала взгляда от газетной вырезки. На губах ее играла неожиданно счастливая улыбка.

Заметив это, аббатиса нахмурилась: сама она не испытала таких чувств, читая заметку, да и проявление эмоций на всегда спокойном лице второй воспитательницы было достойно недоумения.

– Что вас так обрадовало, сестра? – поинтересовалась она довольно сухо. – Не поделитесь ли с нами своими переживаниями? Глядишь, и мы с сестрой Бландиной развеселимся…

Эдит видимым усилием воли согнала с лица улыбку, придав ему подобающее монахине удрученно-возвышенное выражение. Делиться с настоятельницей своими мыслями она, по-видимому, не собиралась.

– Простите, матушка, просто мне вспомнилось кое-что, не имеющее прямого отношения к делу.

– Вот как? Вы витаете в облаках, сестра?

– Вовсе нет, матушка. Я внимательно прочла заметку и выслушала мнение сестры Бландины, равно как и вашу оценку последнего, и могу, если желаете, повторить все это слово в слово и даже присовокупить то, что вы обе подумали при этом… Просто в ожидании конца вашей дискуссии я начала думать о другом, вот и все.

Хамство было хорошо завуалировано, и настоятельница сочла нужным сделать вид, что ничего не заметила.

– Хорошо, сестра Эдит, не сердитесь. Так что вы можете сказать по поводу прочитанного?

– Ничего.

– Как – ничего? Но ведь это…

– …ужасно, матушка, но не более того. Как вы только что справедливо заметили в разговоре с сестрой Бландиной, об этой истории нам ничего достоверно не известно, да и не наше это дело – давать оценку чужим поступкам.

Тут вступила в разговор старшая воспитательница:

– Разрешите и мне ознакомиться с заметкой, мать-настоятельница? Хотелось бы узнать, что на самом деле заставило улыбаться сестру Эдит.

– Пожалуйста, – Эдит протянула Бландине вырезку и вновь странно улыбнулась.

На полосе «Фильсхофенского листка» от 23 марта 1962 года можно было прочесть следующее:

«Дитя или изверг?

В четверг, 22 марта, в одном из пригородов Фильсхофена произошла необычная семейная драма. Тринадцатилетний сын бывшей местной официантки – известный в округе воришка и прогульщик школьных занятий – безо всякой причины напал на своих спящих родителей и выплеснул на мать целый ушат неизвестной ядовитой жидкости, от которой на теле женщины остались обширные болезненные раны. В состоянии шока ее доставили в ближайшую больницу для оказания помощи. Внезапно возникшие осложнения в виде сильной лихорадки и онемения кожных покровов требуют дальнейшего врачебного наблюдения пострадавшей.

Потрясенный муж женщины сообщил, что проявивший агрессию мальчик с давнего времени отличался странностями поведения и страдал снохождением (или, говоря научным языком, сомнамбулизмом). Он всегда был замкнутым, нелюдимым и в высшей степени неблагодарным ребенком, однако явной враждебности до сих пор не выказывал.

Мальчик не пытался скрыться, объяснений не давал и, по свидетельствам сотрудников полиции, вид имел затравленный, что и понятно, учитывая низость и нелепость совершенного им поступка. Тринадцатилетний преступник был обезврежен и немедленно доставлен в психиатрическую клинику Панкофена, где он будет тщательно обследован врачами и подвергнут принудительному лечению».

– Ну, что я говорила? – сестра Бландина вернула вырезку аббатисе и сокрушенно покачала головой. – По-моему, сомнений в ненормальности ребенка нет, и он еще доставит нам проблем, однако вы правы, мать-настоятельница, – лишь милосердием и лаской можно облегчить страдания этой заблудшей души…

– Важнее постараться не стать причиной этих ее страданий, – подала голос сестра Эдит. – Жизнь изрядно потрепала этот зеленый росток, и, думаю, ничего плохого не будет, если хотя бы здесь, у нас, с ним станут обращаться тепло и по-человечески.

Мать Теофана посмотрела на нее поверх очков долгим оценивающим взглядом, прежде чем с угрожающим спокойствием изречь:

– Вы хотите сказать, сестра, что с кем-то из воспитанников здесь обращаются не по-человечески? Вы имеете в виду кого-то конкретно?

– Упаси бог, матушка! – чуть поклонилась Эдит, скрывая улыбку. – Однако… Я совсем недавно здесь и не знаю всех нюансов, но в списке воспитательных мер, что висит в преподавательской комнате, я нашла десятки санкций и наказаний, но ни единого поощрения…

– Как вы сейчас верно заметили, дорогая, вы у нас совсем недавно, а уже позволяете себе обсуждать устав обители! Думаю, что…

– Разве нещадная порка детей и попытки сломить их волю в темном сыром подвале прописаны в уставе ордена Петры-Виргинии? Если это так, то я очень прошу указать мне это место в тексте, мать-настоятельница!

Лицо Теофаны окаменело.

– Я не закончила, сестра Эдит, и не смейте более перебивать меня! До вечерней службы еще есть время, и думаю, что вам сейчас следует отправиться к себе и хорошенько обдумать свое дальнейшее поведение! Мы с вами еще вернемся к этому разговору, и надеюсь, что ваше отношение к правилам и иерархии (на последнем слове она сделала существенный нажим) в корне изменится. Ступайте!

 

Отвесив аббатисе глубокий, почти земной поклон, сестра Эдит вышла из кабинета. Разумеется, она поступит именно так, как ей приказала матушка, и постарается раскаяться в недостойном своем поведении.

На смазливом лице сестры Бландины играла улыбка гиены. Ничего не могло быть приятнее такого подарка – быть свидетельницей унижения этой задиристой выскочки, мнящей себя сердобольной и целомудренной! Словно полный кувшин животворящего бальзама пролила Теофана на израненную душу старшей воспитательницы!

– Как хорошо вы ее пожурили, мать-настоятельница! Теперь она тысячу раз подумает, прежде чем поучать кого-либо!

Аббатиса едва слышно вздохнула.

– Идите и вы, сестра Бландина, идите! Посвятите оставшееся до литургии шестого часа время своим обязанностям. Кстати, сестра Ойдоксия зачем-то искала вас.

Легкий поклон, и старшая воспитательница интерната вышла вон.

Время приближалось к одиннадцати, и в замке Вальденбург было тихо. Все воспитанники находились на занятиях в поселковой школе (в самом монастыре им преподавали только религию, чистописание и природоведение, в котором каким-то образом была сведуща сестра Азария), большинство монахинь трудились каждая на своем поприще (кто сестрой милосердия в больнице, кто в булочной, кто в городской библиотеке), а глухонемая сестра Вера, окончив свои прачечные дела, сидела с рукоделием в углу холла и шума не создавала. Крючок прыгал в ее отекших, заскорузлых руках на удивление бойко, а выползающее из-под него белое кружево, коего Вера за ее многолетнее пребывание в монастыре навязала километры, поражало тонкостью работы. В маленький мирок глухонемой было трудно пробраться, да в нем, наверное, и не было места ни для кого, кроме Бога. Рассказывали, что Вера не всегда была такой: когда-то она якобы даже читала стихи со сцены и готовилась в артистки, но, чудом избежав смерти от топора пьяного отца и став свидетельницей того, как этот самый топор превращает в кучу кровавого месива ее мать, Вера утратила речевые способности, замкнулась в себе, опустилась и, несколько лет проведя в доме для умалишенных, была отпущена в обитель ордена Петры-Виргинии. Не получив никакой профессии и не умея говорить, она, в отличие от других сестер, не могла работать за стенами монастыря, а потому занималась прачечной, смотрела за порядком в помывочной и кладовых, да иной раз, когда этого требовали обстоятельства, приглядывала за сорванцами-воспитанниками. В обители Веру по большей части просто не замечали, она была словно частью интерьера, и мало кто задерживался взглядом на ее бесформенной приземистой фигуре с невыразительным, покрытым сеткой морщин лицом и всегда чуть шевелящимися, как будто она хотела поведать о чем-то, губами.

В это время дня в замке не было никаких занятий: религиозные назидания матери Теофаны воспитанникам были запланированы на шестнадцать часов, а изучение жизнеописания Святого Фомы – лишь на завтра. Сестре Азарии с ее природоведением также не нашлось места в сегодняшнем расписании, так что остаток монастырского дня обещал быть спокойным. После повечерия сестры, не занятые воспитанием молодежи, кивнут друг дружке и, оберегаемые ангелами, разойдутся по своим кельям. С этого момента и до утра для монахинь наступало время «большого молчания», которое, согласно уставу, могло нарушаться лишь в экстренных случаях.

Воспитатели, конечно же, были освобождены от исполнения этого предписания, так как молча совладать с дикой оравой разнузданных детей и подростков было бы не под силу ни уродливой, как саламандра, Ойдоксии, ни прекрасной, как породистая лошадь, Бландине, ни даже спокойной и терпеливой Эдит. Первым двум речь требовалась для громогласных или шипяще-угрожающих журений, последней – для вдумчивых, рациональных объяснений и завораживающих историй, которых она знала в избытке. Когда сестра Эдит садилась на стул у двери в их спальню и вела сказ о каком-нибудь влюбленном в тень огня средневековом рыцаре, нашедшем смерть на подступах к объекту своего вожделения (скрывающемуся, само собой разумеется, в замке Вальденбург), то даже начитанный скептик Шорши откладывал в сторону свою очередную книгу и начинал прислушиваться к тихому, немного приглушенному голосу девушки – самой молодой из датских ключниц. Как только это происходило, замолкали, будучи знакомы с гневом своего предводителя, даже самые неугомонные из воспитанников, а долговязый Карл по кличке Бродяга, которому ничего, кроме пакостей, интересно не было, просто забирался с головой под свое колючее одеяло и засыпал.

Свои волшебные рассказы и тихие, никому не знакомые странные напевы, которые она обращала, как правило, к притаившейся за окном ночи, сестра Эдит чередовала с расспросами. Ее интересовало все: как прошел день у Томаса и что так обрадовало сегодня после завтрака Франци? Почему плакал в раздевалке маленький Анди? Не находит ли Шорши, что школьная учительница географии слишком мало требует от него (ведь он такой умный!) и зачем Вилли Кай снова целых полчаса топтался у входа в подвал, ведь там нет ничего интересного? Ах, вот как?! Он хотел убедиться, что дверь плотно закрыта? Какая чепуха! Он уже большой мальчик и должен бы понимать, что никаких чудовищ там нет…

И так далее. Ни спорить, ни тем более ругаться с сестрой Эдит было невозможно, как невозможно, да и не хочется, плевать в солнце, согревающее и дарящее тебе лучи своего света. Эта кроткая женщина, неизвестно почему принявшая постриг, не была ни грозной, ни властной, ни даже просто волевой, но именно ее тихий, ласковый голос в мгновение ока наводил порядок в нестройных рядах «трудных» подростков. Такого волшебного эффекта не достигал ни ледяной, состоящий почти из одних приказов, «барабанный бой» сестры Бландины, ни проникнутый ненавистью зубодробильный скрежет старой карги Ойдоксии, единственной целью которой было найти повод для применения пыток к «несносным поганцам».

К несчастью, три воспитательницы должны были чередоваться при исполнении своих обязанностей, и потому лишь каждый третий вечер дети могли рассчитывать заснуть без страха и окриков, а заодно и услышать что-нибудь интересное. Впрочем, некоторым из них – тем, что постарше, – созерцание раскрепощенно дефилирующей вдоль ряда двухъярусных коек пышнотелой нимфы Бландины также доставляло немалое удовольствие. В их глазах она была воплощением женского начала, и каждый подросток, которому доводилось вдохнуть дурманящий запах ее тела, получал на ночь порцию таких снов, до которых волшебным сказкам Эдит было никогда не дотянуться.

Лишь сестра Ойдоксия – карикатурный слепок сказочных лесных троллей – являла собой истинную беду: редкий вечер ее дежурства проходил без отправки одного из воспитанников в темный сырой подвал для увещевания, а то и назначения на следующий день полноценного вразумления. В отсрочке наказания и заключался маленький «фокус» сестры Ойдоксии: назначая издевательство за какую-нибудь явную мелочь, она не могла быть уверенной, что мать Теофана не отменит экзекуцию, а потому определяла отсрочку до завтра – в надежде, что обуреваемый ужасом ожидания виновник ударится ночью в бега, что уже по всем правилам неминуемо каралось вразумлением. Со временем эту ее стратегию раскусили, и воспитанники вальденбургского интерната не спешили обмочить штаны при оглашении ею приговора, но ненависть и презрение к сестре Ойдоксии от этого меньше не стали, и она чаще, чем другие сестры, становилась объектом злых мальчишечьих шуток. Впрочем, за кусачего рака в кармане плаща, кусок собачьего дерьма в ботинке и даже просто неосторожный смешок за спиной зловредная ведьма всегда люто мстила, поэтому конца этой войне не предвиделось.

Ну, и с некоторых пор в монастыре появился еще один примечательный персонаж, точнее, не появился, а приобрел новые качества. Речь идет о сестре Эпифании, с которой произошла несчастливая история, послужившая к тому же источником самой, пожалуй, мрачной легенды Вальденбурга, которую подслушал (а может быть, и выдумал) не так давно один из местных героев – ушлый мальчонка по имени Франци.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32  33  34  35 
Рейтинг@Mail.ru