bannerbannerbanner
Птица огня

Кирилл Баранов
Птица огня

Глава 1

– Она ведь не умрет, господин лекарь?

– Какой же я вам лекарь, девушка!? – он немного приобернулся, совсем чуть-чуть, даже как будто только глаз скосил, приосанился.

Девушке было давно за пятьдесят.

– Лекарь – это который если у вас отвалится чего, – продолжал он, косясь страшным, полуслепым, почти белым глазом, – так он поднимет и на место прикрутит, а я, если что, – сразу в обморок.

Он водил подушечками пальцев по струнам лежащего на коленях гаюдуна, вслушивался, с первой перешел на вторую, слегка подкрутил ее, потом третью, долго-долго тер четвертую, но так ничего и не сделал с ней, оставил в покое. Струны, толстые, из конского волоса, немного поскрипывали, но не звучали.

А потом он неожиданно снова приобернулся, скосил свой странный, все-таки совсем не страшный левый глаз и добавил зачем-то:

– А потом встану и опять упаду.

Женщина, и без того чуть живая, совсем побледнела, перепугалась. Мужчина возле нее беззвучно сглотнул слюну. Они сидели позади музыканта прямо на полу. Стулья в комнате расставили по углам один на другой, кровать вообще вынесли наружу, чтобы ничего не мешало. А посреди комнаты на твердом, не отстирываемом старом ковре лежала девочка лет десяти или несколько старше. Ее длиннющие, никогда в жизни не стриженые волосы раскинулись лучами по всему полу, спутанные, грязные, как замершие змеюки. Руки девочки сперва уложили на грудь, как у покойницы, но музыкант, едва войдя в комнату, сразу расположил их вдоль тела. Лицо ее, слабо различимое в темноте закрытого наглухо помещения, приковывало взгляд неестественной, какой-то светящейся краснотой, словно под кожей у девочки завелись кровавые светлячки. Она дышала слабо и рывками, каждый вдох сопровождался хриплым хлопком. Глаза были закрыты. Закрыты давно – уже месяц она не приходила в сознание, застыв где-то между сном жизни и мраком смерти.

В крошечном домике закрыли на щеколду дверь, а потом еще и подперли ее столом, чтобы вдруг как бы чего ни того, затворили ставни двух маленьких окошек и завесили их тряпьем, скрыв происходящее внутри от солнечных лучей и косых взглядов. Дверь в соседнюю комнату – в спальню – тоже заперли, но и там на всякий случай все занавесили. Одна лишь тоненькая свечка легонько дрожала у деревянного ящика музыканта, да и та больше чадила, чем светила.

Домик этот, небрежно сложенный из бревен много лет назад, казалось должен был ходить ходуном от любого ветерка, но подпиравшие его снаружи камни держали стены крепко. А вот крыша, выложенная хворостом и соломой, ездила то туда, то сюда, ветер вазюкал ее из стороны в сторону, будто игрался, да все ничего не мог с ней поделать.

Со двора кое-как доносились вопли двух мальчишек – старших братьев больной девочки. Балбесы играли в какую-то кровавую потасовку.

Музыкант вздохнул, но продолжил работу. Сперва достал из ящика три баночки, открыл среднюю из них, зачерпнул пальцем мазь с приятным запахом и стал растирать ею струны. После, педантично завинтив крышку банки, извлек из внутреннего кармашка мягкую шелковую тряпочку, и, легонько прикладывая к смазанным местам, аккуратно вытер лишнее.

Женщина позади, мать девочки, дрожала и нетерпеливо ерзала, будто ее на сковородку посадили. Взгляд ее постоянно натыкался на левую руку музыканта, которой тот пока лишь поддерживал инструмент на коленях. Ладонь этой руки вся покрыта была паутиной шрамов – крупных и поменьше, – пальцы, особенно большой и указательный, почти не двигались, и порой женщина замечала, как музыкант сгибает их упором в бедро. Боже мой, думала она, да ведь этот человек едва ли не калека! Как же он собирается играть на инструменте?! Эта ладонь, так манившая взгляд женщины, как будто собрала в себе всю ее неуверенность, весь страх. А еще этот белый глаз, который вроде бы и не видит тебя, а кажется, что от него не скроешь никаких тайн. Будто он зрит весь мир насквозь – и то, что там дальше, в глубине. Отец девочки, совсем седой и осунувшийся, с усталым, покорным взглядом, сидел тихим призраком.

Музыкант на всякий случай вынул из ящика пухлый барабанчик размером с кулак и поставил его у левого бедра, потом, чем-то неудовлетворенный, сместил инструмент немного в сторону, а мгновение спустя вернул наполовину обратно. Посидел, подумал, остался доволен. Наконец, все из того же ящика он извлек чехол с плектрами. Музыкант взял широкий плектр и нанес мазь на что-то вроде щеточки на одной из его граней.

– Может, я вам чем-то помогу? – не вытерпела женщина, еще и привстала было, но замерла в порыве.

Музыкант вздрогнул, остановил работу и опять покосился на «девушку» своим непонятно куда глядящим глазом.

– Сидите тихонько-тихонько, – сказал он после многозначительной паузы. – Лучше и глаза закройте. Когда понадобится помощь – я вас окликну. А до этого под руку – не надо, прошу покорнейше, – он аккуратно вытер тряпочкой мазь со щеточки плектра. – Был у меня друг. Звали Чапалуга… если не вру. Хотя, чего же был? Жив, конечно, до сих пор прожигает… Да и не друг он мне, собственно, и не приятель никакой, не встречались даже, не виделись ни разу. И звать его как-то по-другому, что-то там на «пэ» или… Или что-то там такое… Короче говоря, было дело. Собрались, дом, тишина. На постели – больной. По стенам родственники нависают, как палачи. Заиграл он, затеребенькал. Тишина, идет процесс, развивается тихонько. Медленно, не спеша. Идут минуты, часы… И тут – рраз! – кто-то возьми да кашляни!.. Мощно, умело. Как по стене кувалдой. С перепугу у Чапалуги дрогнула рука, пальцы по струнам звенькнули, цапнули чего не надо было… И все… Наутро в комнату заходят – а там все стены с потолком кровью залиты, и люди без голов. Все до единого!

– Вы же сказали, что ваш друг жив!?

– Да вы мне верьте больше, – музыкант отмахнулся. – Мало ли чего я сказал!? Вот еще могу, например, другой случай. Есть у нас в артели девушка-красавица, распрекрасная такая, что только ночью из дому выйдет – цветы опадают от зависти… Пригласили ее тоже как-то раз. Зашла, села на стул у больного, достала инструмент. Что у нее там было – врать не стану, чуть ли не ямидали. Это такой инструмент, что… Да пес с ним! Сидит, короче говоря, играет, извлекает, скажем так, звук. Больному в постели легче, он уже и глаза открыл, и красавицей нашей любуется, все у него замечательно, в общем, жизнь удалась. А за дверью пол деревни собралось, и все бубнят, и все тарабарят, и все шумят, как будто медведи оргию завели и танцами развлекаются. Как демоны из преисподней! И в момент самый ответственный, в кульминационный, можно сказать, кто-то там что-то уронил. Кувшин с водкой, я так предполагаю, потому что вопль поднялся неописуемый. И наша девушка-красавица, прекрасная, как золотая луна на небесах, и без того на иголках – сфальшивила. Чуток совсем, на четвертинку, на восьмерочку. Но сфальшивила! И разом – тишина… Как в гробу, который уже два года под землей зарыт. Тишина – и все… Она перепуганная к двери, а за ней – стены с потолком кровью залиты, и люди без голов. Все до единого!

– Ужас какой…

Музыкант второй раз вытер щетку плектра, встряхнул ее для верности, затем вытащил из ящика новую тряпочку – красную, с пупырышками – и запихнул на деку под струны.

– А вот был еще случай – из совсем вопиющих… Пригласило одного музыканта дворянское семейство. Люди большие, высокие, со светлыми, хотя немного извращенными лицами. Красивые, как тыквы подгнившие. Князьки-бароны. И говорят ему, значит, помоги, излечи, значит, нашего сына от тупости. Мы тебе за это ничего не пожалеем, по крайней мере покормим помоями в сыром хлеву… Музыкант протестовал, ругался, кусаться начал. Да как же, говорит, от тупости-то я? Это не по моей части, я и сам, в общем и целом… Но согласился, после нескольких кулачных аргументов, сел. Играет, значит, на барабане пристукивает. Не таком, как у меня, а побольше, посолиднее. Сидит час, сидит второй. Сидит день, сидит третий. Не выдержала мать, заходит тихонько в комнату, крадучись, но гордо, и спрашивает сына – ну что, родненький, поумнел немного, идиот? Музыкант, дурак, как и все мы, со смеху так и прыснул. Рукой по барабану припадочно – шмяк! И все.

– Кошмар какой!

– Что такое?

– Стены с потолком кровью залиты, и люди без голов?

– Девушка, вам бы романы писать, но да – стены рассыпались, стекла побились, занавески порвались. Одни руины там теперь, ничего не осталось. Даже земля на куски раскололась.

– Все, молчу, ни слова не скажу.

– Слава падишахам…

Музыкант наконец закончил подготовку и внимательно осмотрел инструмент.

– А сын-то дураком и остался, – зачем-то добавил он.

Женщина снова хотела что-то сказать, но, открыв только рот, – одернула себя.

Музыкант же уложил гаюдун поудобнее, чтобы тяжелые колки не тянули его вниз с колен, и сказал:

– Начинаю. Тихо все.

Он вздохнул и одной рукой принялся медленно водить щеткой плектра по струнам у деки, а другой как-то совсем уж грубо, будто без какой-то системы обхватил толстый гриф. Шелест – а скорее скрип – едва был слышим в тишине, и потрескивание слабенькой свечки почти перекрикивало, перешептывало грубый шум, так не похожий на музыку, которую должен бы играть этот инструмент.

Музыкант, не меняя положения спутанных пальцев, стал двигать всю ладонь по грифу в сторону деки, но так неторопливо, что сидящие позади обратили на это внимание тогда лишь, когда ладонь сместилась уже на две своих ширины. Другой же рукой, плектром, он все сильнее давил на струны, таким образом в дело вступало все больше волосков неравномерной щетки, и все грубее были эти волоски. Звук становился беспокойнее, скрипучее, как ветер, летающий где-то в вышине над пустым полем. Монотонный шум наполнил комнату. С каждым проходом плектра, звук приобретал новые черты, растушевывал постепенно некоторую резкость, писклявость, обретал форму. И в какой-то момент музыкант, надавив плектром, сдвинул большим пальцем щетку, и она, съехав в сторону, упала у его колен. И тогда, дотронувшись без перерыва до струн самим плектром, впрочем, все еще покрытым чем-то у своего основания, музыкант поплыл в пространстве. Или, скорее, само пространство потекло вокруг него. Казалось, протяни руку – коснешься звука, и он обхватит тебя, понесет, может быть, своим потоком, неспособным вырваться из закрытой комнаты, а возможно – окружит и задушит, как удав. Ощущаемый целостной массой звук просачивался сквозь жирные щели, трещины, плохо подогнанные бревна и ставни, а выбравшись на солнечный свет – шипел, дымился, расслаивался.

 

Все кругом полнилось этим однообразным, нарочито нечеловеческим гулом. Больше, чем нечеловеческим, просто невозможным в природе ревом.

И вдруг в темноте, чуть отступавшей перед стоявшей у ног музыканта свечой, появился свет. Откуда он взялся сидевшие позади родители больной поняли не сразу, и лишь секунды, или минуты, или часы спустя, когда свет уже озарил пятнышками белесыми стены, они осознали, что источает его их собственная маленькая дочь, хрипло стонущая на полу. Крошечные, как светлячки, белые горошинки вспухали где-то у нее под кожей, плавали там и волновались. Спустя какое-то совсем неопределимое по ощущениям время светлячки эти потекли вдоль всего тела девочки – из ног, из рук, из живота – вверх, к горлу, к лицу, и стали высыпать наружу маленькими стайками через нос, уши, приоткрытый болезненно рот. Как пчелиный рой, они, закручиваясь вихрем, поднимались к потолку и немного зеленели там, рассыпались, растекались вверху, как вода, что перепутала землю с небесами. Девочка затряслась и громко застонала, а звук от инструмента приобрел масштаб такого вселенского гула, что затрещали стены, задвигались, стали выгибаться наружу, будто маленький домишко переполнился этим гулом дальше некуда и вот-вот грозился лопнуть. Но вместо того, чтоб рассыпаться на части, он начал расширяться. То есть казалось, что он расширяется. Стены раздались в стороны. Занавешенные ставни двинулись прочь от сидящих, будто те оказались в лодке, уплывающей от берега и его огней. Пол заходил ходуном. Пространство, темное и душное, теряло ясность форм. Так нарисованное на песке стирают раз за разом набегающие волны.

То белые, то ярко-зеленые светлячки заполнили всю комнату, завертелись друг вокруг друга и принялись собираться в громадный глубок, будто обволакивавший их гул инструмента не давал им вырваться наружу, кружил их в себе. Стены, пол, воздух – все вибрировало, еле заметно, но с умиротворяющим постоянством…

И тогда что-то случилось.

Никто поначалу не понял – что, даже музыкант не успел сообразить. Что-то стукнуло, что-то глухо ударилось, и как-то сразу стало неправильно… Целые секунды спустя музыкант понял, что откуда-то с полатей свалилась к его ногам деревянная ложка – хотя он просил убрать все, что может сдвинуться – и, упав, погасила свечу.

Женщина ахнула! Слишком громко…

Удар ложки и женский голос разрезали гул инструмента, вспороли пространство и клубок выпорхнувших изо рта девочки светлячков. Те дернулись, да так резко, что затрещало все! Клубок разорвался сперва на части, а потом части эти, налившись инфернальным красным светом, завертелись вокруг себя, стали собираться в единую плотную массу, в одного исполинского светляка. Мечущаяся вокруг него крошечная мошкара набросилась на людей тысячью пчел. Брызнула кровь!

Музыкант вздрогнул от неожиданности, сбился ритм, звуковая волна сорвалась, рассыпалась и осколками исполосовала пространство, зашлепала по стенам. И сквозь разорванную ткань мира полезло в него что-то потустороннее… Сквозь щели в полах, сквозь дырки в стенах и разрывы в потолке – отовсюду разом поползли черно-коричневыми угрями извивающиеся, длиннющие волосатые пальцы. А на концах их – когти, змеящиеся, гнутые, острые. Сотни пальцев хрустели костяшками и ломали все вокруг себя, тянулись к людям, к темноте и к клокочущему клубку красного цвета. И, как и он, когтистые пальцы эти сияли странным огнем, который вроде бы и светится, а не светит.

Музыкант сделал какое-то быстрое движение ладонью, и составной плектр вывалился на пол, а на его месте тотчас появился новый: поменьше, белый, твердый, как из слоновой кости. До сих пор он прятался где-то между средним и безымянным пальцами – на всякий случай.

Немного сдвинув ладонь, музыкант с силой врезал по струнам этим плектром. А потом еще раз и еще – людям, сидящим позади музыканта, мерещилось, будто эти удары подбрасывают их в воздух, будто из мрака надвигаются стены, как ладони, мчащиеся друг к другу для хлопка, а потом, когда атака звуковой волны спадала – стены снова тонули во тьме. Стукнув трижды, музыкант сорвал исполосованную шрамами руку с гаюдуна и шлепнул по лежащему у бедра барабанчику. Затем снова трижды по струнам – и один раз по барабанчику. И так ритмично, все быстрее и быстрее.

Дикий, безобразно диссонантный и входящий в противоречие со всем естеством мироздания звук гаюдуна, излюбленного инструмента поэтов, гедонистов и королей, ошеломлял, пугал и вводил в такое состояние оцепенения, что парализовывал и как будто выдавливал слушателя прочь из этого мира. Совсем не к такому обращению привык этот нежный аристократический инструмент!

Со всех сторон разом прыснули желто-зеленые искры – из щелей, откуда лезли волосатые пальцы, и просто из воздуха, из пустоты. Пальцы завертелись, как плетки в руках истязателей, задергалась красная неистовая масса, от каждого барабанного удара ее словно бы разрывало на части, а мгновение спустя она склеивалась вновь.

От касаний мчащейся смерчем светящейся мошкары по рукам музыканта текла кровь. Текла по лицу, шее, плечам, капала с его ногтей на гаюдун, а когда он отвлекался, чтобы стукнуть легонько в барабан – разбрызгивалась по комнате, падала на лицо и волосы больной. Пытаясь удержать его, помешать играть, сбить с ритма, когтистые пальцы ухватили музыканта за локоть той руки, которой он водил по грифу. Другие дергали за волосы сидящую позади женщину, по ее глазам тоже текла кровь, а она молчала, терпела, потому что страх за измученную дочь был сильнее любой боли. Когти вонзились в бедра мужчины, но он лишь прикрыл глаза и сжал плотнее зубы.

Грохот жутких аккордов шумел все более зловеще, все агрессивней, удары по струнам вскоре стали такими частыми, что у музыканта не было времени отвлекаться на барабан – он бы просто не успел отвести руку, даже с его скоростью. Да и рука, за которую беспрестанно хватались двухметровые когти, уже онемела и не слушалась. И вскоре звон ударов по струнам исчез совсем – слился в тяжелый шум, который давил так, что кровь потекла и из ушей. Музыкант привстал немного, чтобы поднять большой инструмент поближе к светящемуся красным шару в центре комнаты.

Пальцы извивались, дергались, трещали и разламывались, лопались и падали, как сломанные ветки, и из образовывавшихся ран рывками вышвыривало ядовитую пену. От огромного клубка светляков пошел тошнотворный дым – настолько черный, что видно его было и в беспросветной темноте! А изо рта больной вдруг вырвалась густая, похожая на грязь, зеленовато-каштановая масса, вязкая и вонючая…

– Переверните ее на живот! – скомандовал музыкант, и шум подхватил его слова, завертел по комнате, заелозил ими по стенам.

Мать девочки очнулась первой, подскочила было, но тотчас почувствовала слабость. Ноги не подчинялись. Она упала и, размазывая по полу собственную кровь, поползла к больной дочери, с трудом, цепляясь за ее одежду, сминая, царапая, потянула на себя ее тело и перевернула его с таким усилием, что едва не потеряла сознание. И тотчас зловонная мерзость потекла не только изо рта больной, а из носа, из ушей. И что-то там в этой густой массе шевелилось, дергалось и даже пищало.

Музыкант круто скользнул пальцами по деке и переменил аккорд. Звук преобразился так резко, что показалось, будто что-то взорвалось. Красный шар под потолком раздался в стороны и лопнул, обдав комнату вонючей кашей. Лезущие изо всех щелей пальцы припадочно вздрогнули и посыпались огрызками на пол, на стол, на людей – и стали пениться, таять.

Навалилась тишина.

И первым из абсолютного ничто вынырнул чей-то слабый скрежещущий вздох, а потом второй, немного другой, следом что-то скрипнуло, забулькало противно, раздражающе, снаружи стукнуло, прошипело, потом послышались мальчишечьи голоса и следом грубое: «Тсс, тихо». Где-то далеко-далеко затрещала по дереву птица, зашелестел мимо проносившийся ветерок.

Мир вернулся.

Музыкант, прижав инструмент к ногам, прополз по полу, чуть сдвинул стол и распахнул дверь. Внутрь ворвался яркий, колючий свет. Больная девочка сидела посреди комнаты, держалась за руку матери. Ее по-прежнему рвало. Длинные угольно-черные волосы ее спадали с плеч и комьями лежали на полу. Отец придвинулся сзади, гладил дочь по спине и что-то шептал. Музыкант не слышал слов. Он вообще сейчас ничего не слышал – из ушей еще текла кровь. Он прислонился к дверному косяку и устало закрыл глаза.

Перед домом собралась такая толпа, что задние ряды полезли на пеньки и заборчики, чтобы разглядеть, что творится в передних. Поначалу шептались, потом приблизились, и понеслось: «И что? Ну как? Помочь чем?»

Музыкант обернулся и приоткрыл здоровый глаз.

– Соберите это все с пола, со стен, там вон, на потолке, что-то висит, – сказал он, но вместо голоса своего различил один бесцветный гул. – Накидайте в ведра, отнесите подальше куда-нибудь и закопайте поглубже.

– А что, оно может обратно залезть? – перепугался отец больной.

Музыкант не слышал вопроса, но понял его.

– Нет, – ответил он, – всю деревню завоняет.

Через два часа девочка сказала первые за целый месяц слова. Ее покормили, и впервые за эти мучительные дни она уснула спокойным сном, тихо посапывая и чему-то себе улыбаясь. Отец ее все трепал музыканта, чудом державшегося на ногах, все обнимал то за плечи, то за грудь, то брал за руки, то в сердцах лез целоваться. Так и простояли оба, залитые кровью, пока солнце не пошло к горизонту.

Музыкант умылся, и староста деревни принес ему две здоровенные редьки и свежий огурец, а потом еще и от себя добавил самодельные башмаки. Музыкантам не принято было платить деньгами, да и где им в деревне взяться?..

Мимо шныряли дети, шумели бегающие туда-сюда взрослые с ведрами, метлами, швабрами – дом вычищали дружно, все вместе. Музыкант посмотрел на север, потом на солнце, потом на лес.

– Тысячу лет назад последний раз тут ходил, – внезапно сказал он старосте. – Ну не совсем тут, немного дальше, за полями. Была тогда тропа лесная, в обход, сквозь ущелье. Есть она еще? Ходит там кто?

– Да кто ж там ходит? – махнул рукой старик. – Чушь лесная там шатается. Той тропой уже лет пятьдесят никто не ходит. А вам-то, выходит, тысячу лет, что ли?

– Да то я так, образно.

– О… тысячу – это много.

Музыкант стал прощаться, собрал в ящик инструменты, тряпки, редьки, решился уже было уходить, но староста уперся, чуть ли на за шею ухватил.

– Да куда ж теперь идти?! – староста почему-то все тянул руки к лицу музыканта. – На дорогу как выйдете – уже и темень. А в темноте, знаете… У нас и днем-то чего не натерпишься! Вы обождите. Помойтесь. Искупайтесь. Потом хряпнем, за девочку-то отпраздновать. Разок-другой. Выспитесь.

Поволокли купаться.

– Купаетесь-то, поди, разом с бабами? – с надеждой поинтересовался музыкант.

– Да ну их… Бабы у нас страшные.

Вымытого потащили хряпать. В просторном и с высоченным острым потолком доме устроили кошмарную пьянку. Не пьянку даже, а какую-то бойню. Собралась, может, и не вся деревня, но все пьяницы местные уж точно. Кто-то сходу, еще в двери не протиснувшись, заорал песню про «такую недотрогу», затарантел на расстроенной лютне. Тут же откуда-то появилась целая груда народу, затанцевали, заплясали, завертелись так нескладно, кривенько, искренно и от души, что пол под ногами забегал и стены взволнованно держались из последних сил – то ли чтоб не развалиться, то ли чтобы не пуститься за компанию в пляс. На столах тотчас нарисовались кувшины с наливками, самогонами, ведра, переполненные до краев, бурдюки, капуста, редис и свекла на закуску. Кто-то притащил мясо, но что за мясо, чье мясо – осталось неразгаданной загадкой.

Пока буйствовали и танцевали, одно ведро перевернули на пол. Мнения разделились. Кто-то сразу устроил драку, кому-то дали в глаз, кому-то в зуб, кого-то вытолкали в зад, причем сразу в окно. Самые охающие полезли собирать пролитое с пола – сперва пытались зачерпывать кружками, потом тряпками. Один, совсем худосочный и с тощей лисьей мордой, свалился хоть полизать, но его оттащили за шкирку и куда-то воткнули. Потом опять загрохотали танцы, уже совсем несуразные – кто что имел, тот тем и дергал. Компания в полутемном углу подралась из-за женщины. Один мужичок спьяну вывалился в окно. Пока бегали его искать, он вернулся обратно тем же путем, что и вышел. Раздосадованные искатели, не найдя ничего под окном, выбросили вернувшегося снова, но следом не пошли, а захлопнули в отместку ставни. Какая-то громадная женщина полтора часа тягала за волосы двух мужиков из угла в угол. Сам музыкант полез приставать к сидевшей рядом девушке старшего возраста, но был так пьян, что, моргнув раз, увидел вместо девушки или собаку, или медведя. Потом его сгребли в охапку, потащили танцевать, дергали зачем-то за руки, за ноги. И снова он увидел ту же девушку, пошел было к ней, но тут вдруг ему в лицо ударили доски пола. Его опять ухватили под руки. Сели играть. Победивший пил, с проигравшего стягивали штаны. С музыканта их стянули в первой же партии – он не успевал сопротивляться. Потом победил дважды, выпил.

 

А с трудом распечатав глаза, увидел ползущее по серому небу хмурое облако. Поначалу показалось, будто эту мутную тучу нещадно болтает по небу из стороны в сторону, но после нескольких тычков в затылок понял, что болтается не туча, а голова. А под головой – земля. Впрочем, вовсе и не земля, а какие-то доски. Музыкант повернул больную, переполненную пустотой голову и увидел борта телеги, на которой его куда-то увозили. Что он такого успел накуролесить ночью? Прикоснулся к штанам. Ну точно, то, что с него штаны сдирали – помнил очень даже. А вот когда другие надели, холщовые, грубые, но прочные и не рваные – это оставалось выяснять воображению.

Телега музыкально скрипела и так развязно болталась из стороны в сторону, что казалось вот-вот рассыплется грудой досок. Взгляд было не сфокусировать. Музыкант кое-как приподнялся и увидел на козлах знакомого мужчину – тот приходился братом, дядей, или еще бог знает каким родственником отцу вылеченной девочки.

– Попить есть? – спросил музыкант.

Вскоре остановились у ручья. Умылись, выпили – оказалось, что жажда мучила обоих, помятых, осунувшихся, вонючих.

Солнце не показывалось из-за туч. Было уже давно за полдень.

Покатили дальше. Дорога, аккуратно выложенная камнем, спускалась сперва сквозь лес, прикрытая от солнца нависающими деревьями, от которых вниз гирляндами тянулись усыпанные цветастыми листьями ветки, потом двинулась прямо по полю, заросшему чем попало. Долго взбирались на холм, лошади дважды без команды останавливались и, взбунтовавшись, отправлялись пожевать. С холма виднелась далекая островерхая деревушка, с трех сторон окруженная маленькой речкой или большим, сверкающим и в пасмурный день ручейком.

Со склона покатили так быстро, что телегу зашвыряло на камнях дороги из одной стороны в другую. Лошади повеселели, погнали – не остановить. Музыкант почувствовал, что скопившееся внутри после буйной ночи просится наружу. Перегнулся и стал с интересом рассматривать дорогу. Камни – ровненькие, аккуратные, выложенные один к другому так, что и травинка не пролезет. Недалекий отсюда Веренгорд очень гордился своей дорогой. По ней ползли туда-сюда торговые караваны со всем подряд. Хотя сегодня навстречу попалось всего двое, да и те шли пустые.

Крестьянин все что-то рассказывал музыканту. Тот слушал очень внимательно, но ничего не понял и почти ничего не услышал. Слушать было больно. Наконец объехав деревеньку стороной, прокатились мимо полей, снова взобрались на холм, и здесь, на вершине, возница почему-то задергал вожжи, остановил лошадей. Телега замерла, музыкант приподнялся снова.

– Уже? – спросил он.

– Дальше все, – виновато сказал возница. – Извините, господин лекарь, но дальше – никак. И телегу отберут, и лошадь. Хорошо – если живым оставят. Уж не гневайтесь.

Музыкант сел и уставился на полевую дорогу внизу холма: там, на обочине, стояли две торговые повозки. Одна, впрочем, не стояла, а лежала на боку, и надутые до отказа мешки высыпались в сырую, темную землю. Вокруг другой толпились люди. Глаза застилала мутная пелена, но музыкант узнал их по звуку – шварзяки. Собственно, это и не люди, в узком смысле, а волки. С волчьими клыкастыми мордами, с волчьими когтистыми лапищами, у них и ноги волосатые, и все остальное, вероятно, немытое и волосатое, только и того, что ростом с человека и ходят на двух ногах, а так – самые что ни на есть волки. До вершины холма долетали отзвуки их сердитого, высокомерно-насмешливого рычания. На волчьих головах шварзяков красовались огромные теплые шапки с узорами, да и вся их форма была такая разноцветная, помпезная, государственная, с гербами, лентами, эполетами, серебром и лампасами. На пунцовых пуговицах отчеканен был образ ханараджи.

Шварзяки считали себя особым воинским сословием, практически целой кастой или народом, стоящим надо всеми остальными. Они не подчинялись ни генералам, ни министрам, ни кому-либо другому, кроме, как бы, ханараджи, да и того слушали тогда только, когда его наказы сулили определенную выгоду. Ханараджа держал шварзяков чем-то вроде своей карманной гвардии, личным оружием против врагов власти, позволял им любые грабежи, расправы и насилия, а скорее и вовсе к ним подталкивал, указывал направление движения и подсказывал нужную дорогу. Шварзяки помогали ханарадже отделываться от смутьянов, излишне влиятельных вельмож и прочих недругов, а те делили промеж собой имущество тех, от кого избавлялись. Когда же смутьянов не хватало на всех – довольствовались барахлом тех, кому не посчастливилось попасться на глаза.

Конечно, и среди шварзяков есть честные, порядочные люди. Когда-то были уж точно. Теперь, может, и тех оскотинили. Запертый с кровожадными зверьми в волчьем загоне, окруженный волками и с детства знающий только волчью мораль, волчьи порядки и воспитанный мыслить по-волчьи – сам поневоле становится волком.

Музыкант вывалился из телеги, надел на плечи аккуратно поставленный в уголке ящик с инструментами, сбоку к которому был привязан большой чехол с гаюдуном, и попрощался с крестьянином. Тот спешно развернул коней и помчался прочь; застучали скоро-скоро копыта.

Шварзяки топтались возле повозок, четверо обыскивали вываленные на землю мешки, тыкали их то когтями своими, то ножами. Непонятно – искали ли что или просто оценивали внутренности. Другие рассыпались по дороге и поглядывали по сторонам, возможно, ждали кого-то. Спустившись к полю, музыкант заметил еще одну маленькую группу. Эти спешили к лесу через поля – несколько шварзяков и трое, или все же четверо, полуголых мужчин, очевидно, хозяева – бывшие, собственно, хозяева – повозок.

Когда музыкант уже понадеялся, что ему удастся проскользнуть мимо рыскающих по мешкам волков, раздался грубый оклик:

– И куда это мы направляемся? – ехидно, с плохо скрываемой издевкой спросил шварзяк, шагнув в сторону музыканта.

Но тот лишь бросил мимоходом:

– Мне-то откуда знать – куда вы направляетесь?

И двинулся дальше. Но успел сделать всего шага три, может, четыре, как из-за вертикально стоящей повозки выкатила тощая фигура на коне и перегородила путь. У всадника была осунувшаяся морда с корявыми желтыми клыками, глаза смотрели надменно и неприязненно, точно говорили: «Еще один не придавленный таракан». В глазах этих застыла скука – скука от беспрестанной жестокости. Скука убийцы, которому надоело убивать.



Музыканту пришлось остановится, а потом шагнуть назад, чтоб увернуться от конской морды. Капитан шварзяков, одетый в потертый выцветший мундир черного сукна, достал из ножен узкий, облезший меч с разорванным темляком и содравшимся с гарды серебром и медленно, издевательски медленно, подчеркивая этой медлительностью все презрение к стоящему под его конем человеку, направил кончик лезвия ему в горло.

– Снимай, – сказал капитан.

Музыкант не сразу сообразил, что от него хотят. Чертыхнулся раз пятьдесят про себя. Нужно было идти полями, в обход… Дернул черт, возомнил о себе бог весть чего! Понятное дело, что музыкантов защищает артель, на бумагах которой стоит печать ханараджи и герб правящего дома. Понятное дело, что по-хорошему ни один шварзяк не имеет права и слова сказать обидного ему или другому человеку его профессии. Только плевать они хотели, волки эти шерстяные, на понятные дела и на что они имеют права, и на что не имеют. Как теперь выкручиваться?

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24 
Рейтинг@Mail.ru