bannerbannerbanner
полная версияДа воздастся каждому по делам его. Часть 1. Анна

Ирина Критская
Да воздастся каждому по делам его. Часть 1. Анна

Глава 1. Нюра

Этой ночью Пелагея почти не спала. Живот не то, что резало – боли она особенной не ощущала, просто было такое чувство, что кто-то очень недобрый налил в него свинца – не горячего, остывшего, но густого и тяжелого. Живот тянул вниз с такой силой, что даже до сеней – хватнуть воды из остывшего к вечеру ведра, она доползти не могла. Кое-как сев на полатях (последнее время она старалась уйти из комнаты, где они спали с Иваном, там, на узковатой кровати, за натопленной печкой ей было душно и нечем дышать) она попыталась приподняться, держась на спинку стула, но стул начал крениться и она опять с силой плюхнулась назад. И вот тут боль взрывной волной накатила откуда-то изнутри, захлестнула горло и переломила тело так, что Пелагей выгнулась дугой.

– Ооой…Ой мамушка… Лышенько, беда-беда…

Эти слова мелькали в голове, словно тень от штакетин палисадника, когда Поля в детстве летела вдоль по улицы, вздымая пыль босыми пятками. Просто мелькали, но не откладывались в сознании, ничего не означали и ничего не меняли. Потому, что боль была адская. И не в силах терпеть, Пелагея, обычно скромная очень стеснительная, сползла на половицы, стала на карачки и, уткнувшись лбом в грубые цветные переплетения, завыла утробно, как раненная медведица.

– Поля, Полюшка, родимая. Сейчас, сейчас же…

Сквозь мутную завесу боли, с трудом оторвав голову от половицы, Пелагея увидела Ивана, который в белых исподних штанах и широкой рубахе метался по комнате, что-то хватал, ронял, потом споткнулся, упал, ударившись плечом об угол печки, снова вскочил, и прямо, как был выскочил в сени. Пелагея не прекращала выть, но боль чуть изменилась, обмякла, стала пустой, как дырявое ведро и она успела подумать: «Ведь холодно…как он, Ванечка, в споднем-то. Околеет на ветру, заболеет, не дай же Бог». Но сознание снова оставило ее, вернее поблекло, стерлось, закрылось ватной духотой тупой боли, накатывающей волнами.

Когда Иван, задыхаясь от непривычного бега, с трудом открыл тяжелую, подбитую ватином на зиму дверь и втащил тоненькую девочку-фельдшера, то увидел, что жена лежит на боку, белая, как мел, подплывшая кровью и, похоже, не дышит. Взревев диким зверем он кинулся на колени, но фельдшерица с неожиданной для такого тельца силой, оттолкнула его, быстро, по деловому подняла роженице голову, приложила ухо к груди, одновременно сжав пальчики на запястье.

– Жива, дядь Иван. Давай, бегом. К тетке Елене – быстро. Я одна не потяну.

И, зло глянув крошечными круглыми глазками из под лысеньких бровок, вдруг заорала – звонко, аж зазвенело в ушах

– Не стой, сказала. Помрёт. Идол старый.

Иван и Пелагея и вправду, были уже староваты для ребёнка. Жизнь почти прожита, дети подросли, жить бы да поживать, в любви и согласии, а уж любви-то у них на пятерых хватило бы, никто в деревне так не жил, душа в душу. И вот тебе, нате. Перед Пасхой, в чистый четверг, когда Пелагея подняла на пузо огромную кадку с бродящим, сладко пахнущим тестом, у нее в животе что-то ёкнуло странно, как раньше и заломило. Она села на лавку, потерла поясницу и вдруг, совершенно ясно поняла, что произошло. А ведь и не думала… Все чистые подолы свои списывала на возраст, да и застудилась в марте, белье полоскала, в жижу ледяную у берега и провалилась. Ан нет… Ведь и надо же…К сорока пяти уж – стыдобища, родным да соседкам, как в глаза-то смотреть. Старые дураки, все тешатся, скажут же.

Но, делать нечего, Ивана призвала вечерком, как помолились, да на ушко ему и шепнула. Уж обрадовался, старый, уж зацеловал, как парнем, даже лицо загорелось. И ведь доносила же. До срока…

Тетка Елена павой вплыла в комнату. Отстранила полной пятерней фельдшерицу, сдернула толстую шаль, с которой не расставалась, сверкнула черными глазищами и повелительно указала в сторону бани

– Иди. Топи. Живая и жива будет. А ты, птица, иголки свои попрячь, без надобности. Сама все поделаю, помогать будешь. Иван, простыни неси, да Польку в баню потащишь, как согреется там.

Елена – местная ведьма, знахарка и травница была известна по всей округе. Толстая, как корова, злая, как голодная собака, наглая и беспринципная – она творила всё, что хотела, но ей прощали всё. Отпускала она больного на тот свет только в крайнем случае. В ход шло всё – и заговоры-наговоры и травы и колдовство и нечистая сила. Правда, поговаривали, что Елена окончила медицинскую школу, но точно этого никто не знал, да и не спрашивал. Какая разница. Главное – она спасала. Брала за свою работу столько, что не каждая семья могла ее позвать, но спасала. Чёртова кукла.

Пелагея пришла в себя от того, что Иван, взвалив ее, тяжеленную, на руки куда-то нес. А потом снова впала в беспамятство, и только сквозь обморочный морок чувствовала, как острые иглы и ножи вонзаются в ее тело и ворочают там, внутри, вызывая огненные сполохи, обжигающие внутренности. Но, ей было все равно… Что-то горячее текло по ногам, в голове стучало молотком, сжимало горло и очень хотелось умереть. Именно умереть – прямо сейчас, быстрее, сразу.

… Почему-то щекотало лицо и, одновременно тянуло за грудь – приятно и щемяще. Пелагея осторожно приоткрыла один глаз, сжавшись от ожидания очередной иглы. Но иглы не было – только теплое, совсем не октябрьское солнышко грело щеку, водя по ней ласковым пальчиком. Был ясный день, в их местах в октябре часто бывают такие денечки, вроде возвращается лето, она лежала на лавке около окна. Видно Иван, зная как она не любит спать за печкой сострогал ей такую красоту – широкую, удобную, с мягким матрасом. Тихонько повернув голову, скосив глаза к груди, Пелагея захлебнулась от волны сумасшедшего счастья и умиления – там, присосавшись к ее груди крошечным розовым ротиком, спеленутая, как твердая куколка лежала девочка.

Пелагея сразу поняла – девочка. Маленькая головенка, вся в редких, темных волосенках подпрыгивала от усердия, так активно малышка сосала. И, вдруг, оторвавшись от соска, она подняла личико и черными, круглыми глазками-шариками уставилась на мать.

– Нюра. Полечка, давай назовем ее – Нюра. Как мою мамку. А?

Пелагея даже не заметила, что около кровати стоит Иван. Большой, чуть сгорбленный от постоянной работы, в рубахе-косоворотке и широких шароварах, он вдруг показался Поле молодым-молодым. Улыбался ласково, гладил по плечу заскорузлой ладонью, в другой руке держал глечик с молоком.

– Попей, Поля. Тебе надо, только подоил, теплое.

– Давай, Вань. Назовём, как хочешь. Нюра. Аня. Анна – красиво…

Глава 2. Клавдея

Иван с утра не показывался на глаза, да, в общем это было и ясно – Пелагея застала его утром на погребице, когда он плакал. Закрылся ото всех, отвернулся лицом к бревенчатой, сизой от времени стене, сел на чурбак, положив седеющую большую голову на руки и ревел, как маленький. Сильные, мощные плечи тряслись, он всхлипывал, пытался сдерживаться, но слезы прорвались наружу с жалобным хрипом, и у Пелагеи чуть не разорвалось сердце. Она уронила разом все пять яиц, которые несла из курятника в фартуке, всплеснула руками, бросилась к мужу – обнять, приголубить, успокоить, но тот, вдруг неожиданно грубо вырвался из ее рук, выскочил, как ошпаренный из сарая и понесся по двору к дальней калитке, что вела в огороды.

– Божечки, ж милостивый, да заступись и оборони. Не казни ж, нас грешных.

Набожная Пелагея размашисто перекрестилась в угол сарая, соскребла яйца с чисто выскобленного пола (Иван не любил, когда на погребице грязь, он тут мастерскую себе сделал), сложила в миску вместе со скорлупками (хоть цыплятам сварю, а коль почищу, так и нам на яишню, больно к весне голодно), села на ступеньку и задумалась горько. Вчера пала корова. Она хоть и старая была, а молоко давала исправно, хорошее молоко, жирное. Только и жили молоком тем, и сметанка и маслице, всё перепадало, и вот – пожалуйста. До травки не дожила, ледащая, Иван себя винит, сена -то мало было, она на сносях, сыны в район в училище подались, Танька в город замуж уехала, а они, старые, да Анька ж ещё. Помочь некому, кой-как выжили, а корова – бац, и повалилась. Телю так еще зимой ироды в колхоз забрали, надеяться больше не на что. Хорошо, коза осталась, хоть со стакан, а молоко. Вот он, Ваня – на погребицу зашел, молоком пахнет – расстроился. Эх, жизнь!

Пелагея с трудом поднялась с низкой ступеньки и, держась за поясницу, поплелась в дом. «Придет к завтраку, куда денется. Очнётся от беды своей, вернется. Вот еще». В сенях было темно и холодно, пахло подгнившей квашеной капустой и землей. Так, землёй пахнет картошка, когда начинает прорастать, зеленеть и морщиться. Пелагея не любила этот запах, она всегда раньше по весне, все вычищала, надраивала крыльцо и лавки в сенях красным кирпичом и открывала настежь двери в дом, чтобы печной дух проник и в сени, прогрел, просушил их, сделал уютными. А в этом году недосуг – дите малое, колхозом тем еще замучили, да и Ванечка чот загрустил. Все думу какую-то думает, глаза печальные, далекие.

А ведь какой был! Он ведь к ней не сразу пришел, женатым жил. На соседней улице., в богатом дому – приймаком. Чего он на той, первой то женился, и сам не знал, а вот случилось. Она, Клавдея, богатой была – папка с мамкой магазин до революции держали, галантерею. Одета, как кукла, шали шелковые, юбки бархатные, сапожки всегда красненькие на каблучках.

Поля, как девчонкой была, прямо млела – красивая какая, куда ей, девчонке голодраной. А та – высокая, худая, как оса, но грудь колесом, кожа белая, аж светится. Глаза по ложке – синие-синие, ресницы опахалом. Но злая, вредная, злее ее, наверное, во всем селе девки не было. Чуть не по её – блажит дурниной, аж до базара слышно. Парни ее стороной обходили, несмотря на красоту, а Ванечка влип.

Свадьба у них – Пелагея больше таких свадеб ни до, ни после в селе не видала – как у царей. Всю улицу цветами выстлали, подводы шли все в коврах, гости ехали разнаряженные, конфетами дорогими сорили, деньги горстями бросали – они с девчонками так и бежали следом, подбирали. Полные фартуки конфет набрали, карманы от мелочи звенели. А невеста – прямо ангел небесный, фата кружевная, платье, как облако, глаз не оторвать. И Ванечка такой красивый сидел – высокий, стройный, при костюме черном, в карманчике цветок. Поля уж тогда влюблена в него было до слёз, все девчонки дразнили. А он ее поймает за локоток, к себе повернет, смотрит так ласково, смеется – «Ах ты Поля-Полюшка, пойдем со мною в полюшко». И яблоко ей даст или пряник. Шутник… А Поля потом плачет ночь в подушку, хорош Ваня, да чужой.

 

Отгремела тогда свадебка, зажил Ваня с молодой женой в родительских хоромах. Да не ладилось у него что-то, все смурной ходил, невеселый. А у Клавдии живот уж до небес, ходит, как утка, переваливается. Только еще злее стала – на мужа орёт, на мамку свою, так вообще волчицей бросается, в магазин, как зайдет, так народ оттуда бегом, не дай Бог вязаться. В храме и то батюшка ей грехи сразу, на расстоянии отпускал, ну ее. Прямо не баба- щука!

А потом она ребеночка мертвенького родила. Или он только рожденный помер, Поля не знала. Месяц Клавдея с дому не выходила, Ваня и на базар, да в огород, да на поле работал, все один. А потом она сарай подожгла. Пока все спали, соломой обложила, да вместе с гусями и свиньей с поросятами и сожгла. А когда народ тушить сбежался, она с чердака в окошко выглянула – хохочет ведьмою, волосья по ветру, лицо страшное, белое, рот в крови. И сиганула вниз со всей дури.

А ведь не разбилась, выжила, прямо черт ее берег, похоже. А с ума сошла, совсем. Это рот у нее тогда в крови был – она утенка загрызла, живого. Кошкой себя представила, или собакой, может…

Короче, доктора позвали, в город возили – все без толку. Голова у нее совсем поехала, да еще папка с мамкой тогда на пожаре обгорели, в больнице померли. Ванечка один с ней остался, с ведьмой. Так и жил.

А Поля выросла, в девушку вытянулась. Красивая-не красивая, а парни льнули, как на мёд. Волосы в косе до попы курчавятся, полненькая, с карими глазами и румяными щечками – про таких говорят «кровь с молоком». И характер, люди говорили, ласковый, улыбчивая, светлая, работящая. Так и носилась из избы в огород, да на поле, матери с отцом в радость, братьям в помощь, людям загляденье. Сватов засылать начали. А она не в какую. Нет! И всё! А по ночам всё слезы в подушку, всё о Ванечке о своем, любви несбыточной…

Эх. Пелагея вздохнула, прервав воспоминания, толкнула дверь, из дома пахнуло теплом и хлебом, с утра тесто поставила. В углу первой комнаты Ваня сделал выгородку и в ней цыплятки – целых двадцать, повезло ныне, две квочки сели. Она покрошила остатки горбушки со вчерашнего ужина, больше и не было ничего и пошла в спальню. Там, в крошечной кроватке, обняв куклу, которую Поля ей сшила из старых чулок, спала Аннушка. Толстенькая, розовощекая, кудрявая, она сыто чмокала розовым ротиком, сжимала и разжимала пухлую ладошку и улыбалась во сне. А сверху, со стен, с огромной иконы на нее смотрел Иисус – и тоже улыбался. Пелагея перекрестилась, поправила дочкино одеяло и пошла подбросить дров. Пора было ставить хлеб.

Глава 3. Гита

До мая дожили, слава Богу, не померли. Соседки молочка понемногу давали, редко, но делились, да и коза не подводила, как чувствовала – плохо хозяевам. Правда, горчило козье молоко, дитю не дашь, а сами ничего – чуть пили. Травка пошла в этом году рано, да такая сочная, справная, аж хрустела под серпом, как яблочко. Пелагея варила щи из крапивы, вбивало яичко, хоть и без мяса, да вкусно, сытно. Старого сальца почистит от шкурки, настрогает, на сковородку кинет, да лучку зеленого. Это лук- скорода за огородом, где луг пустой нарос – витамин, лучше не придумаешь. Так с картошечкой любо ж дорого – хорошо картошки настарались в том году – девать некуда

А вот молоко у Пелагеи стало кончаться, это беда! Нюрочка сиську мусолила-мусолила, потом плюнет и давай голосить – крикунья уродилась, прямо святых выноси. Пелагея и так ее и эдак, а орет, хоть ее режь, нету спасу. А Ване в утро в храм – подвизался в хоре церковном петь, хоть церковь и закрыли, а у батюшки на дому собирались, все справляли, молились. А как же, без Бога, страшно же. Да и помощь получалось – на похоронах попоет на кладбище, на празднике каком, на родительской, сельчане ему в мешок и накидают – кто пряников, кто булочку, а кто и колбаски кусочек домашней. Принесет, на стол выбросит – радость, не передать. Лоб перекрестят, чайку вскипятят, нарежут тоненько колбаску – как лепесток, на свет видать, и на хлебушек. А потом пряника. Да и Нюрке в кулачок дадут кусочек, та сосет, жмурится.

Они и дома, сами молились усердно. Станут рядком на колени и просят Божью матерь – защити, родная, утоли печали. Но, ничего, все хорошо шло в тот год, хуже бывало. Только вот молочко…

В то утро, когда Иван, шатаясь от недосыпания, бледный, хуже стены беленой, глотнул кипятку с вареньем и горбушкой хлеба вчерашнего и вышел за ворота, в окно постучали. Пелагея выглянула – в раннем, синеватом утреннем свете стояла соседка, цыганка – Лала. Лет ей было поболе, чем Пелагее, а выглядела молодкой – высокая, стройная, чернявая, красивая. Платок назад, серьги – рублики, фартук яркий – картинка. Стоит, подбоченившись, рукой манит – выйди, мол. Пелагея вздохнула – как Лала появится – точно просить чего. Не было так, чтобы не клянчила – просто оторва, не баба. То яиц ей, то муки, то сахару. А сейчас у самой ничего нет – и дать нечего. Но стоит, не уходит. Пелагея окно распахнула – в дом полетели лепестки отцветающей вишни в палисаднике, пахнуло сиренью.

–Что тебе, соседка? Ничего не дам, у самой ничего нет, вон, муки и той немного, просить как-бы не пришлось.

–Да ты не кипятись, Поля, золотая. Ты выйди, сказать что хочу.

Пелагея сплюнула в сердцах, но пошла со двора, уж больно она не любила цыган в дом пускать – наглые. Подошла к Лале, оперлась уставшей спиной о березу – в три обхвата у них росла на улице, подняла глаза – та смотрит, смеется.

–Ну, говори!

–Что, Нюрка твоя все орет? Молока нет, небось?

– А тебе что? Ты мне молока что ли надоишь, как корова?

– Вооон… Я к ней с добром, а она крысится, как та Жучка глупая. Помочь хочу.

– Чем же ты мне поможешь, соседушка? Наговорами да разговорами?

– У нас табор стал, слыхала? За рекой. Там Гитка моя, дочка, у нее дите померло. Сережки свои дашь, она тебе Нюрку выкормит. Отплатить тебе хочу, ты мне вон сколько помогала. Да и дочку твою жалко – орет, худая стала, глазюки одни.

Пелагея растерялась. Гиту она видела давно, года два уж, как она с таборными ушла. Хороша была – девчонка еще, а налитая, как яблочко, тронь – палец отскочит. Здоровьем пышет, чистая, добрая, редко цыганки такие бывают – прям не в мать. Та все шушарила, как шушара, а эта нет – смотрела прямо, ласково, честно. Вот и увели. И вот ведь горе – дите.

– Что молчишь, думаешь. Помрет девка, или заболеет – будешь локти кусать. И Гитке легче – молоком исходит и Нюрке на пользу. Давай, решай.

– Только Ване не говори. Тихо. Не надо знать ему, он цыган-то не любит. У него ваши брата украли, так он до сих пор помнит.

– Не скажу, что мне. Сейчас приведу, пока его нет, и ввечеру. А потом завтра, как уйдет. Давай, жди.

Пелагея в раздрае чувств ушла в дом, села перед Аннушкиной кроваткой и задумалась. Правда, худая девчонка стала, желтая аж. Как не старалась – а материнского молока ничем не заменишь, да и нечем. А тут… А Ваня не узнает, тихонько все сделаем.

Она открыла комод, достала шкатулку – оттуда, из самого дальнего угла тяжелого резного ящика, за тяжелыми покрывалами да подзорами ее прятала. Те серьги подарил ей отец, она их и не носила никогда, уж больно вычурные. Длинный камушек, как капля, зеленый, похожий на бутылочное стекло, весь в кружевах почерневшего серебра. Она потерла металл о суконку – он сразу заиграл, заблестел – очень красивые серьги. Зажав из в кулаке, пошла открывать – услышала голоса. Гита – располневшая, с волосам чернее ночи под ярко-бирюзовой косынкой, с грудью – большой, полной, колыхающейся, как у стельной коровы, вплыла в сени лодочкой, улыбнулась, протянула круглую влажную ладонь. Пелагея вложила в ее руку сережки, последний раз глянула на них, утерла слезы и втащила из кроватки Анечку.

Дочка сразу закричала, захлебываясь, засосала ротиком воздух, вроде искала чего (у Пелагеи с утра грудь совсем пустая была), а потом вдруг замолчала, смотрела так по-взрослому, грустно. Гита вывалила сиську на стол, подхватила девочку, а та враз, как поняла – ухватила ручками грудь, приникла и зачмокала.

Глава 4. Разоблачение

Пелагее было очень стыдно. Обманывать Ваню, это все равно, что ребенка малого – он был доверчивым, как дитя. Но сказать, что его кровинушку, свет в окошке, Нюрочку, цыганка кормит Пелагея не рискнула. Так и прятались они с Гитой, только муж за порог, как они тут же – раз, и сообразили. А Аннушка выправляться начала – щечки порозовели, налились, ладошки стали белые, мягкие, а то прямо, как у старушки маленькой были, желтые да морщинистые. Ваня нарадоваться на дочку не мог, придет, руки на дворе намоет, сам по пояс холодной водой колодезной окатится и в дом, на ребенка глянуть. Так не возьмёт – руки сначала согреет, а потом на колено девочку посадит и катает, как на лошадке и нацеловывает. Очень любил, не каждый отец так своё дитя любит.

А у Пелагеи странное что-то в душе творится стало. И, вроде, родимочка, дочушка, прямо всю кровь бы за нее отдала, и вроде что-то такое поднималось – как к чужой. Как Гита дочку накормит, отдаст, так даже запах от ребенка другим Пелагее казался – так от цыганчат пахнет – пылью, солнцем, ветром, степью. Даже молока не чувствовалось, как полынью кормила, или травой какой. И кожа даже как будто смуглеть у Анны стала, то ведь белокожая была, в маму, а то прямо темная. Приглядываться начала Пелагея, может ведьмачат они что-то, да нет – придет, накормит, слова лишнего не скажет и нет ее. Да и Лала особо не заглядывала последние дни – что-то там нехорошее в их семье творилось, все кричали, ругались на дворе, да зло, громко. Четыре месяца уж прошло, как Гита к ним ходить стала, лето скатилось за дальнюю горку, и уж сентябрь к концу, урожай почти весь сняли, яблок полные сени – и моченых наделали и сушеных и пастилы накатали – на весь дом яблочный дух. Пелагея Гите мешок нагрузила, та взяла, не отказывалась – они во дворе даже яблонь не имели, бездельники. Да и капусты ей отвалила, и картохи, моркови со свеклой полмешка, ничего не пожалела – как тут пожалеть, такое добро им девка сотворила – век не расквитаться.

Пелагея уж хотела от сиськи Гитиной ребенка отваживать, девятый месяц шел, да вот только молока своего в дому не было, корову так и не завели, не осилили. А Иван, как слепой – видел же, что у жены молока нет, а девочка здоровенькая, как ангелочек – отчего, ему и мысли нет. Да и ладно. Они мужики все такие…

Пелагея уж раз обманывала мужа. Давно это было, тогда, когда они с ним сошлись вдруг. В тот год такая любовь у них грянула, хоть святых выноси. Клавдея совсем лежала тогда уж, кроме головы с ней еще какая-то беда приключилась, сил лишилась враз и больше не встала. Только осталось в ней – злоба злобная, как кто зайдет в дом, так она прямо беленеет, чем есть швыряется, визжит, зубы скалит – просто щука живая. Ничего в дому не делала, только лежала, да злобилась, Ваня совсем высох. Ходил, как тень по селу, головы не поднимал, жизнь не мила ему была.

А тут, вишни собирали. Всем селом, сад у них вишневый огромный был, от края до края за час не пройдешь, вот они вишню и сдавали в скупку. Полюшка тогда в самой дальней стороне сада ягоды собирала, а он корзины принес. Руки ей протянул, она на толстой ветке ногами стояла, на землю снял, к себе прижал, ну и понеслось. Как та любовь их дотла не сожгла, Пелагея до сих пор не знала – не спали, не ели, сходили с ума. Ну и решила Поля Ванечку своего от семьи, ведьмы его страшной, увести.

Тогда конец августа был. Вечер теплый, ласковый, чуть ветерок с реки запах тины и свежести доносил, ветки черемухи до земли от черных ягод клонились – прямо рай. Они сидели на старой лавочке в зарослях, все оторваться друг от друга не могли, и тут Поля ляпнула:

– Вань. Вот ты со мной, как с женой живешь. Нехорошо это. Женится должен, а то стыдоба.

Иван отпрянул от нее, покраснел, аж заполыхал, губы скривил, вроде горькое что-то в рот попало.

– Полюшка. Милушка моя. Ты же знаешь, я говорил тебе. Пока Клава жива, я ее не брошу. Одна она, не на кого ей положиться. Помрет ведь, разве я душегуб?

– А люди на что? Они помогут, справятся. А я…

Поля помолчала, подумала и вдруг решилась, выпалила, как будто выплюнула

– А я дите жду. От тебя!

 

У Ивана лицо такое стало, будто она его кулаком вдарила. Он даже побелел, как полотно, враз, из красного. Вскочил, лицо руками трет, прямо страшно. Поля испугалась – ведь что наделала, зачем обманула!

– Коль дите ждешь – родишь. Я обеспечивать буду. Но Клавдею не брошу. Пока жива – со мной будет. Я перед Богом клялся, прости Поля.

Он тогда долго забыть ей тот обман не мог. Уж Клавдея померла, похоронили, а он все никак, не отойдет, хмурится. И только к весне, когда река таять начала, поймал ее у проруби, когда она белье полоскала, прижал к себе, в ухо зашептал.

– Переходи ко мне, Полюшка. Да не туда, к этим, в мой дом пойдем. Он сейчас закрытый стоит, так мы все наладим, лучше всех у нас будет. Заживем. И в церкви обвенчаемся, я батюшку спросил, сказал можно, только через год если. Пойдешь?

Сладкие воспоминания совсем Пелагее голову задурили. Она и не заметила, как Иван из сеней в дом зашел, серьезный, хмурый, смотрит сердито. Фуражку на колышек швырнул, пуговицу на вороте отстегнул, сел на табурет, руки на коленки упер, глянул в упор:

– Это правда?

– Что, Ванюша, родный?

– Что Гитка их нашу Нюрочку кормит…

Пелагея вспыхнула враз, как хворостина, глаза спрятала, что сказать не знает. Потом тихонечко, как мышка, пискнула:

– Да, Ванечка. А что делать-то? Коровы нет, у меня молоко сгорело, померла б девка…

– Там у них беда, слыхала? Муж Лалу всмерть избил, не знаю, выживет, нет. А Гитка в табор опять сбежала, у них дому-то нет, шлындрают. Так ты сходи, там она одна лежит, мужик тоже в табор пошел. А бабка ихняя– дура.

Иван встал, вышел на двор, с силой хлопнув дверями.

Пелагея не любила ходить к цыганам, хоть они и жили двор в двор, а окна из крайней комнатки их пятистенка выходили точно на старую цыганскую колымагу, брошенную, как попало под кленом. Там они и костры свои жгли и песни пели, Поля молодой любила подсматривать из окошка, да слушать, как поют. А ходила редко – да и муж не пускал. А тут…Как не пойдешь.

В цыганском дворе было пусто и пыльно. По иссохшей, натоптанной, как мостовая земле ветер гонял фантики дешевых конфет, топталась худая коняка и больше никого не было – как будто всех корова языком слизала.

Она почти бегом влетела в их сени, промчалась по длинному коридору в дальнюю спаленку, она знала, именно там жила Лала. Там она ее и нашла – всю в крови, на пропитанном кровью матрасе, она лежала откинув голову и оскалив зубы. Глаза у нее были прикрыты, но грудь дышала. Пелагея бросилась на колени, попыталась приподнять цыганку, но та пришла в себя, захрипела натужно.

– Польк, ты меня не тереби. Помираю. Да и Слава Богу – отмучилась, всю душу он мне вынул, гад. Завтра сюда Шанита, сестрица моя, своих приведет, они тут жить будут. А ты фельшера пойди, позови. Хотя, что мне фельшер…

Пелагея галопом понеслась по улице и, хоть больничка была уже закрыта, фельдшер сидел на месте, складывал какую-то марлю в квадратики. Выслушав сбивчивые крики, оседлал лошадь, кивнул Пелагее, чтобы домой шла и поскакал к цыганскому дому, поднимая клубы густой пыли к вечереющему небу.

Пелагея медленно шла по улице, и смотрела, как бледная тень месяца то прячется за высоченные березы, то снова из-за них выглядывает. Она как-то сразу и резко поняла – Лала умерла.

Рейтинг@Mail.ru