bannerbannerbanner
Белый, красный, черный, серый

Ирина Батакова
Белый, красный, черный, серый

7. Хаканарх

Леднев прошел в кабинет, сияющий после утренней уборки, как зеркало. Бросил деревянную звезду на цветочный столик. Размотал шарф и, выпучив глаза, на пару секунд замер перед стеной с биометрическим распознователем.

– Идентификация подтверждена, – сказала стена, просканировав его радужную оболочку, и открыла доступ к панели управления, где, в свою очередь, стоял еще один замок – дактилоскопический сенсор. Леднев ввел цифровой код.

– Идентификация подтверждена. Код верен. Доброе утро, Дмитрий Антонович! Включить рабочий режим?

– Нет, – язвительно проворчал Леднев. – Я просто так с этими уровнями защиты бодаюсь каждый день. Странные вы вопросы задаете, барышня.

– Не понимаю ответа. Повторяю вопрос. Включить рабочий ре…

– Да, да. Будь так добра. Это шутка была. Шутка. Дожил – со стеной по душам разговариваю…

– Я понимаю, что такое шутка. Ха, ха, ха. Рабочий режим включен. Включить систему хирургического ассистирования?

– Валяй, – сказал Леднев, снимая мокрое пальто и встряхивая.

Из рукава что-то выпало. Какая-то бумажка. Видимо, забилась с ветром и мусором, когда он бежал к Чангану от сувенирной лавки «В гостях у сказки». Нагнулся, поднял, развернул. Листовка.

«Воспрянь, человек! Хаканарх идет! Всеочищающий ураган гнева и справедливости! Слышишь? Слышишь роковой этот рокот и скрежет великого горизонтального колеса? Чуешь? Чуешь этот воздух – свежий, грозовой, электрический воздух свободы? Это – Хаканарх, его поступь и дыхание! Это – буря, в черных тучах закипающая буря народного терпения и слез. Сегодня разразится она молниями и ливнями – и закрутится ураганными вихрями – и сметет всю неправду, на длинных ходулях которая извеку ходит над нами и топчет нас. И грянет за ней война великая, страшная, последняя брань между небом и землей, как обещали нам старцы. А за войной придет голод людоедский. Но и война, и голод будут нам во спасение – как сказал схиархимандрит Христофор: «если не будет войны, то плохо будет, все погибнут. А если будет война, то недолгая, и многие спасутся, а если не будет, то никто не спасётся»…

– Что за…

Леднев разорвал листовку на мелкие кусочки и бросил в корзину.

Никогда, ни на секунду он не забывал про встроенную в линзу камеру: все, что он видит, – видят и они. Дурманы. Невидимки.

Но каков слог! И что-то в нем неуловимо знакомое. Эта пышная кровожадная лексика, эти синтаксические инверсии, которые вдруг ломают весь речевой строй, из-за чего кажется, что текст написан роботом… Ну, конечно! Это же типичный образчик государственной литературной компьютерной программы «Русский стиль». Никакие анархисты не стали бы так изъясняться. Тем более, хакер-анархисты. Они говорили бы на языке молодежи, на этом гнусном чечено-китайско-старорусском волапюке, которым пользуется поколение Глеба.

– Дмитрий Антонович, поступил новый запрос на прием, – сказала стена.

– Что там?

– Консультация. Клиентка – Семицветова Анна Игнатьевна.

– Когда она хочет?

– Сегодня.

– Ну, так назначь ей. Согласуй там с графиком. У меня, вроде, как раз два окна сегодня, – он переоделся в медицинский халат.

– Система приведена в готовность, – сообщила стена. – Дмитрий Антонович! У вас очень грязные туфли. Включить антисептик?

– Включи. Включи, дорогая, – пробормотал Леднев, закидывая руки за голову и прикрывая глаза.

Зачем она притворяется заботливой женой? К чему эти фразы про туфли? Антисептик включается автоматически, как только надеваешь халат, – каждый дурак это знает. Но они зачем-то поставили мне эту пошлую программу «женская забота», которая задает кучу бессмысленных «человеческих» вопросов.

Слава богу, систему хирургического ассистирования он сам отрегулировал с установщиком – и сделал ее максимально молчаливой, никакой симуляции эмоций, кроме чрезвычайных ситуаций, когда роботы обязаны вопить о неполадках.

Леднев включил режим «контроль», прошел из приемного кабинета в смотровую и оттуда, через дезинфекционную камеру, – в операционную. Все ассистенты были на местах. Анестезиолог – многосуставная клешня на колесах – загружал в себя патронташ из шприц-тюбиков. Зеленым светом мигала беспроводная липучка-анестезистка, настраивая программу пульса. Жужжали дроны-медсестры. Еще одна клешня – разветвленная в три руки – закладывала в свои секции упаковки ватных тампонов, наборы скальпелей, пинцетов и перевязочных лигатур.

Тут же, в операционной, за лазерной решеткой, высилась бесконечная передвижная башня клон-банка. Леднев ввел через линзу код отмены охранной сигнализации, включил режим «расписание операций на сегодня» – пронаблюдал, как ячейки с нужными номерами выстроились в нужный порядок, дал команду «верно» и снова закрыл решеткой.

Все готово к работе. До первого пациента осталось десять минут.

Он вернулся в приемную, сел за стол, снова вытянул ноги и погрузился в нейрограмму допроса зэка-1097.

8. Смерть на Вихляйке

– Се чадо, Христос невидимо стоит, приемля исповедание твое, не усрамися, ниже убойся, и да не скрыеши что от мене…

Голос у отца Андрея напевный, медовый. Хорошо, что сегодня он служит. Он добрый и лицом красив, не то что отец Григорий, с красным носом и курьим глазом, волоса маслом смазаны, сам весь раздут от сала и важности, а шея тонка, яко кишка. И злющий – жуть! А то пришлось бы этому индюку исповедоваться в своих художествах. В прошлый раз он как услышал, что имею тайный грех рисования, – так аж затрясся весь, как медный чайник на огне, и епитимью наложил. Андрей не наложит… А хоть и наложит, от него и наказание в радость…

Вот первый кто-то пошел к аналою, исповедь началась, а я и не заметила, как пропустила все чинопоследование. Благо, моя очередь еще не скоро.

Страшно мне опять. Сколько раз я уже каялась и твердила «больше никогда» – а все повторяется, значит, живого раскаяния нету. А вдруг на этот раз отец Андрей рассердится? Вдруг закричит: «Упорствуешь!». Интересно, как он сердится? А если утаить? Скажу про другие грехи, а этот как бы забуду.

Не рассказываю ведь я, как мы по ночам с Ритой развлекаемся… Или вон, Демьян Воропай – вряд ли ведь признается в преступном одиночестве и рукоблудии… Хотя про рукоблудие мог тогда и наврать. Зачем? А поглумиться. То-то зыркал на нас с Ритой – как нам рожи свело. Нет, вот он-то как раз в охотку и расповедает кротчайшему отцу Андрею о своих пакостях. В деталях. И присочинит еще сверху.

Нет, нельзя утаить. И думать о том не смей. Как потом в обмане причащаться?

Ира Левицкая идет к аналою – как белая овечка к жертвенному алтарю. Это надолго… Почему самые невинные дольше всех исповедуются? В чем ей каяться? Видно, перечисляет всех букашек и клопов, которых раздавила в постели. А нам тут стой, жди, трясись.

Все, наконец епитрахилью ее покрывает отец Андрей. Я за ней. Моя очередь.

Подхожу.

Хотела начать с грехов против ближнего, но вдруг сразу выпалила:

– Образы рисовала.

– Опять? – отец Андрей даже как будто хочет засмеяться, но сдерживается.

Но не сердится:

– Что за образы?

– Разные. Ангелов, людей, животных всяких…

– Ангелов какого чина?

– Не знаю. Просто ангелов. С крылами.

– Грех это, – как бы опомнившись, говорит Андрей и задумывается.

– А выражение ликов какое? – спрашивает затем потише, с любопытством. – Грустное, радостное, злое?

– Не знаю… Пожалуй, никакое. Спокойное. И немного строгое, – я тоже перехожу на шепот.

– Грех это, – повторяет он мягко. Будто я сама не знаю! Конечно, грех…

Смотрит внимательно. В глазах огоньки от свечей. Улыбается:

– А людей? Тоже просто людей? Без имен?

– Нет… С именами.

– Мужеского полу?

– Всякого.

– Прелюбодействовала с кем-нибудь из них в мечтах?

– Нет. То есть… Я не знаю… Один из них… Мне хочется зачем-то, чтоб он меня любил. А он только шутит. И я от этого злюсь. На всех. Такая злая стала! Всех мысленно браню и осуждаю. Вот про нашего отца Григория недавно думала: индюк.

Отец Андрей смешливо вскинул брови, но вовремя поджал губу и снова повторил:

– Грех это.

Вот заладил! Что же я, сама не знаю? Иначе бы зачем говорила? Это как если бы на уроке географии задание было перечислить страны, какие знаю. И я бы называла: Австралия, Китай, Идель-Урал, Междуморье, Турция… – а учитель бы всякий раз мне такой: страна это, страна это… Так я о чем и говорю: страна! Задание такое – страны называть. А тут задание – грехи, вот я грехи и называю.

Опять грешу, теперь вот ругаю духовника. Сказать ему? Не буду, а то как Ира Левицкая стану поперек всей очереди костью в горле.

– Все у тебя, чадо? – спрашивает.

– Все, батюшка.

– При тщеславных помыслах молитву святого Иоанна Кронштадтского читай – и буде с тебя. Она краткая. Иисусову молитву не забывай на любой случай. А образы уничтожь в отхожем месте и боле не рисуй. Порви и смой. Обещаешь?

– Да, батюшка.

– Голову склони. Господь и Бог наш, Иисус Христос, благодатию и щедротами Своего человеколюбия…

Выходишь после службы из храма, а внутри еще долго песнопение какое-нибудь разливается – Святый Боже, Святый крепкий, Святый бессмертный, или Символ веры, или Богородице дево, радуйся… Идешь, идешь, а оно звучит, звучит… Горло дрожит, безгласно подпевает, в ноздрях – курение древесного масла. И так на всем пути, до самой школы. Вроде бы идешь – а вроде там еще стоишь… А лучше сказать – несешь с собой храм, вместе с хором и елеем… Благодать!

А на улице вёдро и благорастворение воздухов: мороз и солнце, день чудесный – как писал когда-то штабс-капитан пехоты… Не помню имени, кудрявый такой, смуглявый.

Но то был обман погоды, коварство умирающей зимы. Неделя серенькой оттепели – потом дрязга на двое суток, и вдруг небо разоблачилось, и солнце засияло, воздух затрещал – но лед на реке успел уже подтаять за неделю и не успел схватиться заморозком за день. И вот эти дуры побежали по льду, чтобы срезать путь до школы. Хотелось им быстрее.

 

Две провалились. Таня Куриленко сразу канула. Вторая – Люся Городец – чернела черной точкой в полынье, хватаясь за края. А третья – Ира Левицкая – ей повезло: под ней не треснуло, она стояла в двух шагах от полыньи, где чернела Люсина голова, – страх приморозил ее к месту. Мы видели с берега только узкий силуэт, поникший, сгорбленный. Как обгорелая спичка.

Первым побежал Ментор. Скинул шинель, пиджак, рубаху, все до исподнего, принялся было разматывать портянки, но бросил и помчался так. Полосы портянок взвивались следом, тяжелея с каждым шагом от налипающего снега. Но и десяти шагов не сделал: едва только забереги пересек – как провалился. Морковка заголосила: «Тонет, тонет, помогите! Сергей Владимирович, миленький, держитесь! Кто-нибудь!». Пока Морковка, ослепленная горем, бегала по берегу туда-обратно и расцарапывала щеки на лице, Ментор каким-то одним ловким движением перекатился из полыньи на лед и стремглав помчался дальше, к цели. Морковка, протерев глаза от слез, видит: полынья пуста – и как завоет: «Утону-у-ул! Сергей Владими… Господи! Сережа!.. Утонул!..» – не замечая, как Ментор, стремительно удаляясь, бежит живехонький по льду реки, весь красный, словно кипятком ошпаренный. «Вот же он! Живой! Вон там, вот там, смотрите, Ольга Марковна!» – закричали ей со всех сторон. И тотчас Ментор снова провалился. Ухнул под лед с головой. Вынырнул. И завозился в густой воде, как муха в киселе. «Да что же это?!» – Морковка закрыла ладонями лицо и хлопнулась пышным задом в снег – аж юбка вздулась шаром. На этот раз Ментор застрял. По его тяжелым, вязким движениям было видно – изнемог. Он пытался выскользнуть из полыньи, по-тюленьи наползая на лед, – но лед под ним гулял и ломался.

Вдруг из толпы выскочил какой-то старшеклассник, мигом разоблачился, выдернул из штанов ремень и, намотав на кулак, побежал к реке, сверкая в солнце жемчужными мускулистыми статями. Все закричали: Тимур! Тимоха! Давай-давай!

Он двигался мощно и грациозно, как дикая кошка на мягких лапах, – длинными прыжками домчался до лунки Ментора, лег плашмя за три локтя и бросил ему конец своего ремня, но Ментор не взял, а сердито закричал что-то, затряс сосульками волос, кивая в сторону девочек: мол, не меня спасай, а тех…

Про тех уже все забыли.

Я посмотрела на них: Люся все еще держалась, откуда только силы? Такая хрупкая, малахольная, всегда последняя на физкультуре. А Ира так и стояла рядом спичкой, в той же позе. Уж не померла ли стоймя?

Здесь, у подножья Храмовой горы, река Вихляйка вширь берет, а зимой, засыпанная снегом, кажется бескрайней, сливаясь с дальним пологим берегом и как бы продолжаясь в нем до горизонта. Посередине реки обычно темнеет несколько промоин – в том месте лед как промокашка, слабый, рыхлый. Видимо, там проходит быстрина, бурное течение точит лед даже в сильные морозы. Как раз в полосе промоин они и находились. Если такие щепки, как Люся с Таней, там проломили лед, – что же будет с Тимуром? Он по весу как раз за двух за них сойдет.

Не знаю, что на меня нашло… Как будто ноги сами понесли. На ходу платок размотала, сорвала с головы… Бегу – а вслед Морковка: «Дерюгина, куда?! Назад, вернись на место!». Поздно.

У Люси – сизое лицо без выражения: все мышцы и зубы дробно трясутся с частотой какого-то заводного механизма, глаза остекленели. «Хватайся за платок! Люся! Пожалуйста!» – прошу я. Она не реагирует. Наконец просовывает вперед прозрачную паучью лапку и вцепляется в платок. Но только я потянула, как он выскользнул из ее окоченевших пальцев. Я снова бросила, но Люся уже была где-то далеко, она словно задремала, голова ее откинулась назад и легла на воду с какой-то успокоенной, нежной улыбкой.

Непонятно было, что делать дальше. Я лежала ничком на ледяной каше и звала: Люся, Люся! Одежда пропиталась снизу водой, обкладывая тело холодом, как глиной… А Ира Левицкая все стояла рядом, застыв над нами черной тенью, как смерть. Смерть… Это была даже не мысль, а внезапная тоска, словно в груди пошевелилось что-то гнусное, вялое – и сразу все показалось напрасным… Было и другое – досада на себя, неловкость за свой порыв – зачем так выделилась, если ни на что не пригодилась? И что теперь – бесславно отползти? Вдвойне позорно… Лучше замерзнуть тут с ними, умереть. А даже если все мы тут умрем, – вдруг явилась простая мысль, легкая, ясная, – разве сейчас не лучшее для этого время? Самая пора! Ведь мы все только-только причастились. Чего ж бояться? Никтоже да убоится смерти, свободи бо нас Спасова смерть…

Я проползла на локтях вперед, протянула руку к Люсе – и провалилась. Ледяная вода клацнула над моей головой, как челюсти.

9. Автограф со слезами

Дверь жахнула, и в кабинет ворвался какой-то стихийный человек.

Это был высокий, идеально сложенный, суетливый и ловкий господин – при входе уронил вешалку и успел ее поймать на лету, словно жонглер ухватив тремя руками падающие вещи. Точно и аккуратно вернул все на место. Улыбнулся по-детски широко и беззащитно:

– Ох, извините, ради бога! Я опоздал, такие пробки сегодня, погода как взбесилась, вы тоже попали в метель? Нет, ну где это видано – метель в сентябре?

– И не говорите, – ответил Леднев.

Он развернул экран с графиком дня. Так, это у нас кто… Господь всеблагой! Это же сам Николай Верховцев! В народе – Коля Трехочковый, легенда баскетбола, многократный чемпион Внутреннего Мира, член зала спортивной славы России, герой физического труда и совершенства, как же я…

– Как я мог… Как я мог вас не узнать, – пробормотал смущенно Леднев, вставая и отдавая посетителю спортивный салют. – Как я… Нет. Просто не верится… Это вы? Это правда вы – Коля Трехочковый? О! Что это был за матч! Что за бросок! Это было что-то невероятное… На последних секундах! Бросок с сиреной! И – оп-па! – он даже подпрыгнул, изобразив руками бросок. – Так чисто, не касаясь дужки, с таким нежным шорохом – шших! – и точно в корзину!

Верховцев покраснел до слез и с восторгом воскликнул:

– Нежный шорох! Как хорошо вы сказали! Я до сих пор слышу его… – этот нежный, с захлестом, шорох сетки, когда сквозь нее проходит мяч… Словно сквозь сердце… Боже, что за звук… Божественный звук! Сколько же лет с тех пор прошло…

– Пятнадцать.

– Пятнадцать! Вот ведь… А как вчера! И все еще помнят люди! Помнят… – с умилением загрустил Верховцев. – Ручка у вас есть?

– Ручка? Какая ручка?

– Вы не приготовили ручку? А как я тогда вам автограф дам?

– Ах, это. У меня вот… Инк-стилос. Завалялся.

– Это же американская модель?!

– Китайская.

– Но содрали-то у пиндосов? А? Вот китаезы, да?.. Тоже мне братки-союзнички, одно название, да? Сколько волка ни корми…

– Завалялся, – повторил Леднев раскаянно.

– Так это… На чем расписаться?

Леднев снял медицинский колпак с головы:

– Здесь, пожалуйста. Напишите: Глебу. Это мой правнук… Когда-то баскетболил, хотел стать такой же звездой, как вы.

– О, правда? В вас, небось, ростом пошел?

Леднев засмеялся:

– Верите ли, в детстве я ненавидел свой рост. Мне кто-то сказал, что таких длинных не берут в космонавты. А я, представьте себе, мечтал полететь на Луну.

– На Луну? – удивился Верховцев. – Зачем?

– Это была общая мечта всех мальчишек моего времени. Знаете, Лунная программа и все такое. После полета Гагарина о чем еще можно было мечтать? Только о полете на Луну.

– Гагарин, – озадаченно произнес Верховцев. – Гагарин. Знакомая фамилия. Был у нас в команде один Гагарин. Маленький такой клоп, а прыгучий, и так с мячом слипался, что поди отними. Неплохой был игрок, да… Значит, кому?.. Как, вы сказали, зовут вашего парня?

– Глеб. Он ваш преданный фанат. Был легким форвардом в школьной команде… Потом в универе… Рост два метра пять, очень был хорош в передней линии атаки. Сейчас-то, конечно, не играет, не до того – работа, дела…

Верховцев, одобрительно кивая, расписывал колпак старательными каракулями, но вдруг, на последних словах Леднева, бросил ручку, уронил голову в ладони и беззвучно зарыдал.

– Что с вами? – всполошился Дмитрий Антонович. – Дорогой мой! Что такое?

От его сочувственного голоса Верховцев не успокоился, а наоборот, впал в совершенное отчаяние. Не справляясь со слезами, он схватил колпак с автографом и прижал к лицу.

– Мой сын… Мой сын… – всхлипывал он. – Помогите мне… Я не могу… Я этого не выдержу…

Леднев поднес ему стакан воды и деликатно похлопал по плечу:

– Ну-ну… Не надо, не надо. Я помогу вам, помогу, обещаю. Что случилось? Расскажите.

– Он погиб. Наш единственный мальчик. Три дня назад. Я не знаю, как дальше жить. Моя жена третьи сутки ничего не ест, не спит и молчит. Он был такой… такой… Таких не бывает… Прошу вас, клонируйте его! Верните мне его! Вы ведь можете, правда?

Леднев с тяжелым вздохом потер переносицу:

– Нет. Тут я помочь не могу. Репродуктивное клонирование человека запрещено Духовным Комитетом.

Он почти не врал. Клонирование человека действительно было запрещено. Всякого человека, любого. Кроме одного единственного – Государя-Помазанника. Да и в самом деле, кто бы осмелился сказать, что Государь – это какой-то там «всякий, любой»? Никто.

Тем более, что никто и не знал об этом – кроме особо секретного спецотдела ОТО (Охрана Тела номер Один). В народе, конечно, ходили слухи, будто бы у Государя есть клоны, – но слухи эти ходят испокон веков, как байки об инопланетянах и шпионах-андроидах, и давно перешли в разряд фольклора. За все годы работы Леднева в клинике было лишь три случая, когда к нему обращались с такой просьбой: в первых двух это были такие же, как Верховцев, осиротевшие, обезумевшие от горя родители – второй из них дался ему очень тяжело, пришлось даже вызывать охрану. А третий случай – почти анекдот: красавец-альфонс, женатый на миллионерше, который мечтал, чтобы клон выполнял его супружеские обязанности, пока сам он будет наслаждаться обществом друзей и юных дев.

«Дорогой мой, – сказал ему Леднев. – Кроме того, что это незаконно, это еще и глупо: неужели вы думаете, что ваш клон появится из пробирки, как гомункул – сразу в виде вашей готовой взрослой копии? Его ведь нужно, как минимум, двадцать лет где-то растить, а вас все это время регулярно омолаживать, ведя довольно сложные биохимические расчеты, чтобы в итоге ваши возрасты совпали. Я уж не говорю о том, что когда ваш клон созреет, вдруг может оказаться, что он совсем не горит спать с вашей престарелой женой и быть вашим алиби. И вообще быть с вами заодно. Вполне возможно, что ему, наоборот, очень захочется стать вашим злейшим врагом. И что тогда, а?».

И все. Не надо ничего говорить о морали. Аргумент к закону тоже часто не действует. Чтобы человек оставил свою безумную мечту, иногда достаточно показать ему краешек экзистенциальной бездны, в которую он ввергает себя этой мечтой.

Иногда – да. Но не в случае с Верховцевым.

– Не понимаю, – твердит он. – Я не понимаю, о чем вы говорите. Вы же обещали помочь, вы же сказали…

– Я помогу вам. Но в пределах закона. Если вы не можете больше иметь детей, вы их сможете заиметь благодаря нашему методу…

– Нам не нужны другие дети! Как вы не понимаете? Нам нужен только он…

– Послушайте. Клон – это лишь внешнее подобие. При всей своей генетической идентичности это будет совсем другая личность. Отдельная воля. Другое сознание.

– Пусть будет! У меня есть деньги! У меня три усадьбы – я все продам! Только верните мне его!

И вот тогда ничего не остается, кроме как повторять аргумент к закону. Тупо повторять, раз за разом, невзирая на все мольбы:

– Это противозаконно. Это нельзя. Запрещено. Нам никто не позволит. Ну, сами посудите, как? Вы же знаете: Комитет нас видит и слышит. Вот прямо сейчас.

– Тогда пусть Комитет ответит, почему какого-то дохлого пекинеса можно клонировать, а нашего мальчика – нет? – Верховцев выхватывает из кармана мятый рекламный буклет «Доктора Айболита» и бросает на стол Ледневу.

Что ж такое, опять этот «Доктор Айболит», он меня сегодня преследует, что ли?

– Потому что, – медленно и устало говорит Дмитрий Антонович, отправляя буклет в измельчитель, – человек сложнее пекинеса. Вы едва ли сможете отличить, что вам подсунули: другого пекинеса или копию вашего. Он будет так же гавкать и вилять хвостом. Перемены его характера и привычек вы отнесете к каким-то загадочным свойствам его звериного естества. Мало ли что взбрело в голову собаке? Но человек – не собака. Имей вы близнецов, вы бы очень скоро заметили между ними разницу. И точно так же вы сразу заметите разницу между вашим любимым сыном и его клоном. Даже если вам очень хочется обознаться. Но, видите ли, чем больше вам хочется обознаться – тем больнее будет прозрение.

 

«А ведь и впрямь забавно, – вдруг подумал он. – Что человеку запрещено, то разрешено зверю и Помазаннику».

Он представил, как произносит ту же речь над Телом Номер Один: «Перемены его характера и привычек вы отнесете к каким-то загадочным свойствам его звериного естества». Леднев встряхнул головой: прочь, прочь, крамола. Я всего лишь веселый авантюрист в этом море грязной пены.

Выпроводив беспокойного посетителя ни с чем, Дмитрий Антонович снова развернул текст нейрограммы и заставил себя вернуться к чтению. Подспудно его что-то тревожило в этой расшифровке. Что-то не предусмотренное им, не заложенное в ожидания. Что-то в душевном устройстве этой дикой зонной девочки… Он пытался понять: насколько эта сложность правдоподобна? Вспомнить: насколько он сам был сложен в свои шестнадцать? Вспомнил – и ему показалось, что тогда он был гораздо сложнее, чем сейчас. Но куда охотнее он вспомнил бы себя другим, тем, кем он был еще до ломки голоса, – совсем простым, маленьким и ясным. Зачатком человека.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19 
Рейтинг@Mail.ru