bannerbannerbanner
полная версияНовогодняя ночь

Иоланта Ариковна Сержантова
Новогодняя ночь

Начитавшись Тургенева…

Начитавшись Тургенева, под впечатлением от прошитого золотым шёлком солнечных лучей утреннего леса, я воспылал страстью к охоте. Вальдшнеп в изложении Ивана Сергеевича представлялся не рыжевато-бурой птицей из рода бекасов, но неким эфемерным существом, ко встрече с которым нужно готовиться с воодушевлением истинного ценителя, с трепетом и восторгом. В охоте по-Тургеневу главным было созерцание, вдумчивые неспешные прогулки в рассуждениях о прелести и быстротечности бытия, коим надо наслаждаться, не опережая естественный ход вещей, а скорее – наоборот.

Мой отец не мог или не хотел разделить со мною радость охоты. Он вдоволь наигрался с оружием на фронтах Великой Отечественной, и после даже своё наградное брал в руки исключительно по необходимости, когда к тому вынуждали обстоятельства или служба.

Зато у нас в школе весьма кстати заработал кружок по стрельбе. Занятия проходили после уроков, в просторном бомбоубежище, под руководством учителя, тоже бывшего фронтовика, но, в отличие от моего отца, не утратившего интерес к огнестрельному оружию.

Полный надежд, едва дождавшись последнего звонка, я побежал ко входу в бомбоубежище, но был остановлен ребятами постарше:

– Сколько тебе лет?

– Двенадцать! – Гордо ответил я.

– Малёк! Приходи на будущий год. – Расхохотались они, и обдали меня сквозняком запирающейся двери.

Конечно, я был расстроен, но убедить меня оставить попытки научиться стрелять не смог бы, пожалуй, даже сам Тургенев. Отпросившись у матери в полковую библиотеку, я взял «Наставление по стрелковому делу РККА» 1933 года выпуска, и не шутя засел за его изучение. Ровно через неделю я снова стоял у тяжёлой двери бомбоубежища.

– Ты что, считать не умеешь? – Ёрничали старшеклассники. – Мы же тебе сказали – через год приходи! А всего-то прошло сколько? Не-де-ля!!! Двоечник!

– Я хорошист, почти отличник! – Обиделся я. – И могу рассказать про оружие всё.

– Неужто всё? – Вмешался кстати оказавшийся на месте преподаватель.

– Да! Спрашивайте! – С жаром воскликнул я, и не дожидаясь вопросов, почти наизусть отбарабанил всё, что почерпнул из Наставления.

Надо ли говорить, что я был принят в кружок, несмотря на возраст, и к концу учебного года уже вполне прилично стрелял и лёжа, и стоя, и даже с колена.

Майские дни радовали близостью экзаменов, предвкушением долгожданных каникул, свободы и прогулок по восхитительным лесным чащам вблизи Загорска.

Отец по-прежнему не поддавался на уговоры составить мне компанию, и сам не знаю почему, я предложил сходить поохотиться Петричу, – супругу тёти Таси, имеющему потрясающее, прямо-таки портретное сходство с Тургеневым и владеющим, ни много ни мало, – простецким, но совершенным Sauer23, увенчанным тремя замкнутыми промеж собой кольцами24.

Во время разговора Петрич по обыкновению жевал. Невнимательно выслушав мои восторги относительно лесов, вальдшнепов и гусей на озере, Петрич уточнил:

– И ты знаешь, где гнездятся все эти птицы?

– Да! Конечно! – Начал было я, но Петрич перебил меня кивком:

– Хорошо, я согласен. Ты покажешь мне, где они, мы придём, и убьём их всех.

После этих слов я буквально заледенел. Несмотря на то, что на дворе был прекрасный тёплый июнь, показалось, что некто подобрался сзади и со злым гаденьким смехом набил мне за ворот снегу. Я и представить себе не мог, что охота, это не зябкий стеснительный рассвет, не томный полдень, не драгоценный отлив гусиных крыл и их же насмешливый гогот из-под облаков, но то, другое, страшное и безысходное, которому несть места среди чувств живого человека, кроме безотчётного ужаса, непоправимости и несправедливости.

Я смотрел на Петрича, и сходство с любимым писателем стаивало с него вместе со снегом, холодным потом стекавшим по моей спине.

– Ну-с, так когда отправимся? – Поинтересовался Петрич.

– Я… Я за вами зайду… – Соврал я впервые в жизни, ибо до этих пор у меня не было причины лгать кому-нибудь.

Вернувшись домой, я насилу дождался отца со службы. Заслышав за дверью его шаги, кинулся навстречу:

– Папа! Папа! Спасибо! Спасибо тебе!

– За что? – Удивился он.

– Что отказался идти со мной… на охоту…

– А… это… – Отец улыбнулся. – Я рад. Правда. И горжусь тобою, сын.

Начитавшись Тургенева, один дремлет, облокотившись на обитый бархатом мха пень, в ожидании рассвета, а другой… Неужто они есть те, другие… Неужели это так?

Игольное ушко

Я нанизываю конфеты на зелёную нитку и развешиваю их на ёлке. Мрачная, не без причины, гримаса, под напором приятных милых воспоминаний о бабушке, сменяется на другую, – наивной рассеянности. Не от глупости, но от ожидания чуда. Больше обыкновенного, в эти минуты мне вновь хочется видеть бабушку рядом, слышать её слегка виноватый голос, ощущать вкусный запах, составленный из аромата чистого белья, пирожков и зачитанных ею до мягкости страниц книг.

Наряжая сосенку к Новому Году, бабушка украшала её множеством игрушек и конфетами, которые сшивала попарно: карамельку с шоколадной, шоколадную с карамелькой. «Гусиные лапки» семенили рядом с «Красной Шапочкой», «Мишки на Севере» скрипели по «Снежку». Бывало, я просился бабушке в помощники, но всякий раз неверно составлял пары. Не моргнув глазом, я связывал «Кис-кис» с «А ну-ка, отними!»

– Так не надо. – Просила бабушка и принимая из моих рук неверно собранные конфеты, разрезала нитки ножницами. – Кошка не самый лучший товарищ собаке. Они пробудут на ёлке некоторое время, не надо им ссориться хотя бы до Рождества.

– Конфеты же не живые! – Протестовал я.

– Ты в этом уверен? – Туманно возражала бабушка.

Заронив во мне зерно сомнения, она достигала своей цели, – я переставал вмешиваться в то, чего не понимал, и помогал в том, что у меня получалось лучше, чем у неё. Бабушка носила очки, поэтому часто просила меня вдеть нитку в иголку.

– Вдень?! – Неопределённым тоном просила она, протягивая одной рукой катушку ниток нужного цвета, а в другой иглу. – Не уколись только.

– Угу! – Радовался я возможности поучаствовать в очередной затее бабушки, и слёту продев нитку в едва заметное отверстие, возвращал иголку.

– Так скоро?… – Каждый раз удивлялась она, будто впервые, и я чувствовал себя сильным, умным, важным и очень нужным человеком.

…Я продеваю сквозь фантик конфеты зелёную нитку, чтобы повесить её на ёлку. Когда-то это удавалось легко, с первого раза, а вот теперь уже и сам щурюсь, да подолгу прицеливаясь на игольное ушко. Со стороны может показаться странным, что я не сержусь, не сетую. Более того, – улыбка медленно, улиткой заползает на моё лицо. Сперва поднимаются уголки губ, после морщинки подле глаз складываются в лучики, а затем радость переполняет и само сердце.

Одно только нехорошо – конфеты на моей ёлке одиноки, каждая сама по себе, ибо найти всякой пару подстать так, как это умела бабушка, больше не сможет никто.

Кружевное

Неким седым, хмурым, невзрачным утром я вышел из дому в настроении, подстать совершенно разленившемуся серому рассвету, и обомлел. Лес, переодевшись, наконец, в зимнее, явил себя не в прежнем образе пыльной паутины, а чудным плетением, кружевом, лёгким и прозрачным, да не тем, который, едва прикрывая наготу, тревожит чувственность, но уютным, целомудренным, будто кружевная салфетка на бабушкином комоде.

Как видно, кружил снегопад всю ночь, гремел коклюшками веток, расстарался, вот к утру и поспел. И глядя на плоды его усердия, сбитый с толку от восторга, просматриваешь округу, присматриваешься, но не столь перед собой, как кругом, не смея тронуть поступью чистоты выбеленных снегом покоев, белой шерсти ковров… Да что поступь! – взглянуть решаешься не враз, опасаясь нарушить совершенство линий, плавность очертаний. Кажется, – тронь, по-любому испортишь, и не поправить после.

Так и верно, что не сделаешь, как было! Куда там! Откуда набраться столь ловкости, умения, чувства, чтобы не то любой прелести дать заиграть иными, по-новому красками, но подчеркнуть обаяние всякой червоточины, каждой веточки, обкусанной косулей, недавно простывшему следу лисицы, едва заметной тропке, натоптанной мышью из сугроба в сугроб… Ей-то оно не по колено, не по пояс, а хорошо, коли когда в прыгнет повыше своей головы, дабы согреться, а заодно разглядеть белый-то свет, над белым до крайности полем.

И пускай потеплеет, и кружево, ветшая на глазах, растеряет некую часть узора. Оно было уже, и был он – счастливый случай застать его в полной силе, разделить радость непрочной, непорочной, вечно меняющейся красы.

Правда

– Не клади два гриба в одну ложку, до рта не донесёшь ни единого, растеряешь по дороге. – Любила говаривать моя тётушка, с лукавой улыбкой человека, который хорошо знает, о чём говорит.

Зимний день простодушно моргает ресницами, пылит с них снегом. Оседает он в складках древесной коры, на стволах, что стоят подбоченясь или радушно разведя руки ветвей. Всему находится своё место. Всем.

Посыпав голову пеплом снежинок, одинокий куст калины раскачивался из стороны в сторону, мешая ветру делать своё дело, задерживал его, хватаясь за скользкую позёмку, будто намокшую от снега полу кафтана, приставал с разговорами про былое, али про быль. Да отличимо ли одно от другого?

 

– Помнится, у бабушки в деревне над дверью висели связки мелких букетов калины. И всякий раз, выходя из хаты за чем-нибудь, она срывала одну ягодку и отправляла её в рот, а я всё спрашивала: «Бабушка, зачем ты их ешь, ягоды эти? Ведь горькие они, сил нет!» На что бабушка отвечала каждый раз одно и тоже: «Это горе горькое, а калина, она сладкая, да не любому её сладость даётся познать, и не враз. На то время нужно, бывает – годы, а иному и жизни не хватит, дабы разобраться, что от чего горчит».

– Ну, так и правда же!

– Что именно?

– Да что горькие те ягоды! Я вот когда впервые их увидала, ну, думаю – красивые, сладкие, должно! С сахаром смешала, попробовала и выплюнула, решила, что перепутала, соли заместо сахару добавила!

– А… Ну, значит, мала ещё, не клюнула тебя покамест судьба в больное, не отняла любимое. Тешься неведением своим, покуда можешь. Только, не приведи Господь, придёт твой черёд, тогда уж и вспомнишь меня, да поймёшь, так ли уж горька ягода калина, как казалось…

Словно откровению, мы радуемся проблеску истины. Озарённые её очевидностью и простотой, тут же, неловкие до наивности, теряем суть, просыпаем соль, и легко миримся с этим. Ибо – довольно и того, что всё – правда, а уж спросится с нас, столь малое, – просто верить в то, что она где-нибудь, да есть.

Тот, кто пережил войну…

Нарезая булку к новогоднему застолью, на меня вдруг дохнуло запахом, забытым давно. То вспомнился аромат бабушкиной хлебницы, с едва заметной сыростью, или, скорее, – полный лёгкой кислинки ветерок. Хлебу было тесно, и едва приоткрывали дверцу, спёртый воздух его темницы спешил вырваться наружу. Хлеб доставали бережно, нарезали с удовольствием, толстыми ломтями, улыбаясь при этом нежно, не дозволяя упасть мимо ни единой крошке. Тот, кто пережил войну, знает цену хлебу.

– Ты почему без хлеба? – Беспокоится бабушка, и придвигает тарелку с красиво разложенными кусочками ближе ко мне. Серый хлеб, непринуждённый, как обронённый строй костяшек домино, лежит справа, на самом краю тарелки, преступно соря зёрнами тмина, примостилось несколько ломтиков «Бородинского», а левая часть, выложенная прозрачными почти лепестками булки, похожа на цветок белой хризантемы.

На лотках в булочной чего только нет, и бабушка покупает всего понемногу. Каждый день. «Чтобы было.»

Я сбежал с последнего урока, дабы пообедать у бабушки. На тарелке сочная котлета с подливой, жареная картошка, истомившиеся в рассоле сердца огурчиков.

– Возьми хлеба! – Настойчиво предлагает бабушка.

– Да тут и так много всего! – Протестуешь ты, но бабушка уверена – сколько бы ни было съедено, без хлеба ни за что не наешься.

Нет никакого желания обидеть бабулю, но зато есть шанс лопнуть от обжорства. Однако в запасе у каждой, любящей внука старушки, есть не только конфеты и монетки, но ещё одно средство, которое наверняка заставит его передумать и сделать так, как просят.

– Сало будешь? – Тоном заговорщика предлагает бабуля, и ты, с набитым ещё ртом и гримасой ужаса, часто киваешь головой.

– С хлебом? – Так только, чтобы утвердиться в своей правоте, спрашивает бабушка, и улыбается от удовольствия, при виде твоего ответного кивка:

– Кто ж сало ест без хлеба?!

До дома ты несёшь себя с осторожностью, икая едва слышно. Авоська с банкой, плотно закрытой полиэтиленовой крышкой, бьёт по ноге, понукая идти поскорее, пока котлеты ещё не застыли. Даже не оборачиваясь, ты знаешь, что у окошка, приставив широкую мятую ладошку козырьком к стеклу, стоит бабуля и смотрит тебе вослед.

Оставшийся хлеб она после бережно переложит с тарелки в хлебницу, до следующего раза, ну, а крошки соберёт в горсть и отправит в рот. Хлеб – это жизнь. Тот, кто пережил войну, хорошо знает цену и жизни, и хлебу.

Лунный календарь (рассказка)

Нежилась в волнах облаков луна. Ей нечасто случалось вот так вот баловать себя, но тем не менее она была ослепительна во всякую минуту любого часа. Никто и никогда, коли б было кому до этого дело, не смог бы упрекнуть её в том, что она неряха или небрежна в уходе за собой. А вот луне… ей до всего дело, до всех. Заняться-то особо больше нечем. Повидала она всяко. И не только плюшевые рукава поваленных стволов сквозь прозрачное кружево осенней кроны, но много чего кроме.

Году этак в пятьдесят девятом прошлого века, видала она, как четвёртый по счёту руководитель СССР проезжал мимо совхоза под Воронежем, где оставленная на корню кукуруза остекленела от мороза. Не желая расстраивать Первого секретаря ЦК КПСС видом неубранного с полей милого его сердцу овоща, стали думать, как быть. Начальству глаза не закроешь, шор не наденешь, оно не лошадь, а посему порешили запахать поле, да вот только ни одного трактора, способного возделать мёрзлую землю к тому времени уже не оказалось.

Все, кроме двух, стояли на ремонте, но и те лишь наполовину на ходу. «Ехать могут, пахать – нет.» – Огласил приговор механик, обтирая руки замасленной ветошью.

Пропало бы дело, коли б не смекалка главного инженера совхоза. Зацепили рельсу цепями промежду тех тракторов, и погнали их малой скоростью вперёд. Полегла кукуруза, сравнялась с землёю под хрустальный звон льда. И поле сделалось гладко, и дело гладко прошло. А уж как в других краях переняли сей почин, про то не одной луне ведомо и видимо, но и прочим.

Кстати или некстати, в двадцатых годах прошлого же столетия, место ссылки полководца Суворова25 могло бы прозвучать на страницах летописи государства Российского ещё раз, но увы, сорвалась сия затея. Провалилась с треском.

Некий последователь великого садовода Мичурина взрастил не фрукт и не овощ, а помидор. Старался угодить народному хозяйству, и как собрал урожай, принялся угощать односельчан со соседями. Потчевал с поклоном да улыбкою, но вот беда – не поел никто той ягоды. То ли брезговали, то ли опасались, а луна по сей день помнит мичуринца, чей хмельной плачь смущал её которую ночь подряд, покуда все ягодки из красных не сделались чёрными.

…Нежилась в волнах облаков луна. Нечасто оно так-то, всё мешает что: то думы, а то и бездумье.

Попросту

В этом нашем русском «запросто», «попросту» -

доброта и душевность,

но не небрежность, как неуважение.

Автор

I

Это было… неважно в котором году. Да даже сам факт произошедшего не столь интересен, как его влияние на прочих.

В один из театров столицы СССР заявилось семейство иноземцев. Не утруждая себя переодеваниями, они расположились в самом центре празднично наряженной толпы театралов. Выдувая пузыри из Bubble Gum26 они брезгливо таращились на окружающих, те же, в свою очередь, фланировали мимо, стараясь вложить в выражение лиц максимум расположения, дабы не смутить бесцеремонность гостей.

Но старания окружающих оказались напрасны. Иноземцев можно было заподозрить в чём угодно, но только не в стыдливости.

Оттеснив мощными телесами очередь, они набрали в буфете внушительные горки бутербродов, и не встали, покуда не насытились, а после, будучи запущены в роскошь зала, они звучно, без стеснения икали, непоправимо испортив Largo флейты с гобоем…

II

Кто вы, бегущие в театральный буфет охотнее, нежели в зал после третьего звонка? Тогда как иные едва способны дождаться первого, вы смакуете горячительное без горячего, раздвигающее восприятие и сужающее пространство… Оно подступается близко, почти в облипку, словно брюки-дудочки или юбка- карандаш.

Не отерев как следует жирных губ, устраиваетесь вальяжно в бархатном кресле, дабы оттуда смущать дам, умышленно не признавая за их кавалерами ровно никаких прав. Рассматривая барышень масляным, нарочито наглым взором, оцениваете их, невольно, либо шутя поджигая в каждой бесстыдные надежды. Так ввечеру возжигают в покоях огонь канделябров, – одну свечу за другой, и те терзаются после, сгорая в тщетных попытках побороть тень, да мало кому удаётся встретить рассвет.

Вспоминается, как в Большом27 давали «Цирюльника»28, и в фойе театра вступило семейство, явно не из наших, приезжие издалека. Посреди наряженной публики приятного вида, в облаке пряных, но нежных, взыскующих совершенства ароматов, пришлые гляделись более, чем нелепо: в домашних одеждах, с неприбранными волосами, пахнущие печным угаром и кислой капустой. Их разглядывали прямо и исподтишка, с изумлением и жалостью. Некто из кавалеров решился-таки подойти ближе, поинтересоваться, не ошиблось ли семейство дверью, не в другое ли место они направлялись, взамен этого. Но оказалось, никакой ошибки нет, именно что в театр, на представление.

– Так мы, как это говорится, – попросту! – Тщательно выговаривая недавно выученные слова, сообщил отец семейства, на что некий отрок воскликнул, громче прочих: «Маменька, мы эдак-то даже в цирк не выйдем!», отчего был немедля пристыжен за неблаговоспитанность и за произнесённые на людях речи.

Слава Богу, вскоре был дан звонок и публика, разрывая туман всеобщей неловкости, поспешила разойтись по своим креслам…

У каждого – своё ощущение настоящего, но общее у всех прошлое тревожит одинаково, не потехи ради, но с намерением разбудить в нас человека.

23охотничье ружьё немецкой фирмы Зауер
24маркировка стали Круппа
25село Кончанское-Суворовское Новгородской губернии
26конфета, состоящая из несъедобной эластичной основы и вкусовых добавок
27Большой театр, дата постройки 28 марта 1776 г.
28В Большом театре «Севильского цирюльника» впервые показали в 1822 году
Рейтинг@Mail.ru