bannerbannerbanner
полная версияЖалоба

Григорий Васильевич Романов
Жалоба

Ну и, конечно же, не забывал предстоятель самого себя. Трехэтажный дом, огромный внедорожник, молодая жена и многочисленный розовощекий выводок, – все было при нем.

Усвоив из богословских книг, что человек слаб, а грех неизбежен, ни в чем себе отец Гавриил не отказывал. Словом, делая вид, что любит бога, любил он жизнь во всех ее проявлениях. А жизнь, очень даже, любила отца Гавриила.

Войдя в просторную палату, напоминающую трапезную, Марья Ивановна оказалась перед святым отцом.

– Здравствуйте, батюшка!

– Здравствуй, дочь моя. Как зовут тебя?

– Марья Ивановна. Можно просто – Мария.

– Откуда пожаловала, Мария?

– Из города. Вот, с Николаем Угодником хотела пообщаться, а мне тут посоветовали…

– Правильно посоветовали. Ты когда в последний на исповеди была?

Марья Ивановна постеснялась сказать, что на исповеди она не была ни разу в жизни. Поэтому ответила неопределенно:

– Давно.

– Это плохо. Исповедь душу очищает, облегчение приносит. С чем пришла, в чем согрешила?

– Да, как бы это сказать… В общем, мне шестьдесят пять. Вроде, жизнь уже прошла, а я… я… влюбилась я. Не грех ли это в моем возрасте?

– Любовь не грех, если любовь не греховна. Ты замужняя?

– Нет, в разводе давно.

– Стало быть, любовь твоя не твой муж?

– Нет, конечно. Нет у меня мужа.

– Если женатого полюбила, это грех. Сказано богом: «Не возжелай жены ближнего своего». Это же и к мужу чужому относится. Тот, кого ты любишь, женат?

– Я не знаю. Скорее всего, да.

– Грех тогда на тебе большой. Смирить тебе надо и дух свой и плоть. А ты почему не знаешь о его семейном положении? Или он скрывает?

– Я с ним лично никогда не встречалась. Только по телевизору вижу, а вживую только один раз и издалека.

– Так у вас с ним плотских сношений не было?

– У нас ничего с ним не было. Он для меня и не человек: идеал, кумир.

– Это тоже грех. «Не сотвори себе кумира», так господь на скрижалях Моисеевых запечатлел. Здесь, дочь моя, епитимью налагать надо…

Немного отойдя от первоначальной неловкости, Марья Ивановна стала потихоньку рассматривать обстановку и самого батюшку. Батюшка был хорош: черная окладистая борода с проседью, густые, несмотря на возраст, волосы, кустистые брови… Не человек – монумент. Да и шутка ли: от самого бога по доверенности действует. А ряса-то! Ох, красотища…

И тут, восхищаясь шелковой рясой, Марья Ивановна посмотрела вниз и увидела край голой ноги священника, обутой в сандалию. На большом пальце отца Гавриила рос неостриженный желтый ноготь!

Марья Ивановна вдруг поняла, почему раньше не ходила на исповедь: Кому исповедаться, понятно, но перед кем? …Что у него под рясой? Чем он занимается, когда уходит домой? Куда он гоняет на своем большом черном внедорожнике? Собираются, наверное, за столом и нас, дур, обсуждают. Ржут, поди, над нами! А я тут про любовь свою рассказываю, а он мне про епитимью… Боже мой! А сам-то он, когда в последний раз исповедался? И кому? И в чем?

Теперь, куда бы не смотрела Марья Ивановна, желтый ноготь неизменно притягивал к себе ее взгляд. Все сводилось к нему, начиналось и заканчивалось на нем. Как Альфа и Омега…

Раньше я посмеивался над излишним тщанием при формировании имиджа. А вот, поди ж ты! Одна деталь, сущая мелочь, и весь образ трещит по швам, рушится вылизанный фасад. И шикарная борода, и золотой крест, и баритон, и ряса, будь она не ладна… все летит в тар-тарары, обесценивается, как рубль в девяносто восьмом.

Дальнейшую отповедь слушала Марья Ивановна уже краем уха. Ответы ее стали односложными. Желание пооткровенничать, и так, не шипко сильное, окончательно иссякло.

Этот желтый ноготь будто стал доверенным лицом своего хозяина. Узурпировал внимание Марьи Ивановны, а о разглагольствованиях отца Гавриила и слышать не хотел! Сам все знал, на все вопросы имел ответ:

«А-а, явилась, не запылилась! Здрассьте! Да-да, сам бог, не иначе, спустится сейчас на облаке, что б проблему твою решить. Во, во, – уже летит, смотри, подлетает, посадку давай! Эх, Маша, Маша. Вроде, взрослая, а все в сказки веришь. Так-то оно да: старый, что малый. Что ты там городишь-то? Любовь у тебя, старой дуры? Слов, Машуня, нету! Эх, знала б ты, чем мы вчера в сауне занимались. С любовью, это ты правильно к нам пришла. Ты, может, того, тоже к нам, в баню? Там все и обсудили бы…»

Только не подумайте, что ноготь действительно разговаривал с Марьей Ивановной. Нет, конечно. Монолог его существовал лишь в ее голове, а рассуждал за него врожденный скептицизм, неверие… А так, да мало ли, у кого какие ногти! И говорил отец Гавриил истину библейскую в чистом виде…

Но желтый ноготь этот так опошлил все, так выхолостил саму идею исповеди в глазах Марьи Ивановны, что она, будучи человеком тактичным, встала вдруг посреди разговора и сказав, что ей пора, отправилась на выход, оставив отца Гавриила в полном недоумении: Домой! Домой! Наисповедалась уже, хватит!

К вечеру, Марья Ивановна была дома.

Так она размышляла, вспоминая прошедший день: Да, не вышло из меня верующего человека, не получилось. Так уж воспитали: и хотела бы верить, да никак. Но, что это значит, если я не верю, так и совести у меня нет? Все мне можно, коль не боюсь я страшного суда? Да как же это! Разве обязательно знать, что хорошо, а что плохо, из заповедей божьих? А без них, – разве нельзя? За всю жизнь не взяла я чужой копейки. На мужей чужих не зарилась. От работы не отлынивала. И не потому, что гиенны огненной убоялась, – совести свой боюсь, стыда перед людьми и собою. Чем же хуже я этих чтецов акафистов? В чем уступаю им, чем проигрываю? Да, и не наоборот ли? Я, вот, и без веры в бога живу по-человечески. А вы? Закроется завтра ад на реконструкцию, так и бояться будет нечего! Как это, вдруг, уровняли религию с нравственностью? С чего это?!

И лишь перед сном, укладываясь на свою узкую кровать, вернулась она к этим размышлениям и поняла, чем проигрывает верующим: Утешение. Вот оно что! Можно быть прекрасным человеком и без бога, и любить, и надеяться, и верить во что-то хорошее, да, вот только… утешения атеизм не предлагает. Все материально, но ведь кто-то же чувствует внутри нас, кто-то любит, ненавидит, страдает? И как объяснить этому кому-то, что ничего не ждет его в конце, кроме упразднения, распада на атомы, возврата к изначальной энтропии?

С этим нерадостным открытием Марья Ивановна уснула. В последнее время, ей часто снились сны. Но, тот, что приснился под утро, потряс ее до глубины души.

Ей приснилась больничная палата с единственной койкой посередине. На ней лежала она сама, но видела она себя не от первого лица, а со стороны, сверху. Множество проводов, присоединенных к ее телу, вело к аппаратуре с экранами, кнопками и лампочками. На самом крупном мониторе, несколько ровных горизонтальных линий тянулись слева направо под заунывный аккомпанемент заевшей на месте высокой ноты. Трое врачей, складывали в металлический чемодан провода от дефибриллятора, неспешно собирались на выход, будто закончив тяжелый рабочий день на обыденной истории. Собравшись, они удалились из палаты, в которую зашла пожилая медсестра с повязанной на голове косынкой. Подойдя к Марье Ивановне, она натянула простынь поверх ее лица и наклонилась вниз, чтобы отключить пищащий аппарат от розетки.

Вот и все, умерла, – подумала Марья Ивановна, и тоска сжала ее сердце. Она посмотрела на свое бездыханное тело, на ноги, которые оголились из-за того, что простынь была теперь стянута наверх. Захотелось увидеть свое лицо еще раз, заглянуть в свои остекленевшие глаза, запечатлеть в памяти этот образ, который однажды, явился зачем-то в мир, а теперь покидал его, не оставив за собой даже следов на песке.

Но сдвинуть простынь с лица не было сил. Бесплотным духом была она теперь. Никак не сдвинуть простынь…

Вдруг, комната стала наполняться голубоватым светом, исходившим откуда-то сверху. Марья Ивановна посмотрела на потолок и увидела, что в том месте, где висела люстра, появилась круглая святящаяся полость. Она неспешно расширялась, пока не дошла до границ потолка. Яркий, но, не слепящий свет не давал рассмотреть, что же там было.

Ну, вот и все. Сейчас увижу всех своих, обниму, поцелую, расскажу им про свою жизнь… Спрошу, как они там поживают. За неверие свое отвечу…

Всматриваясь в голубоватый свет, Марья Ивановна все пыталась рассмотреть, кто же явится за ней: ангел, черт, никто? Может, Святой Николай спустится? Свет стал мягко, но настойчиво притягивать Марью Ивановну наверх: Что ж, пора! Прощай, белый свет, не поминай лихом. До свидания!

Внезапно, что-то пикнуло, разорвав монотонный звук датчиков, присоединенных к бездыханному телу. Марья Ивановна посмотрела вниз и увидела, что одна из ровных горизонтальных линий на мониторе дернулась вдруг слабым зигзагом. Нагнувшаяся к розетке медсестра быстро распрямилась и, отдернув простынь с лица Марьи Ивановны, стала гладить ее по лбу морщинистой рукой: «Что ж ты, миленькая, напугала так всех! Как же это ты, собралась не в свое время? Не пришло еще оно, время твое, подожди! Позже придет, а пока, дыши, дыши, миленькая. Теперь уж не помрешь. Давай, давай, возвращайся. Будем дальше жить, девочка моя, будем жить. Маша! Открой глаза! Проснись!»

Марья Ивановна открыла глаза и проснулась. Безграничная радость от того, что смерть была всего лишь ночным кошмаром, овладела ею.

Она поняла, что сон этот связан с ее недавним, не очень удачным посещением церкви. Одно время, она увлеклась, было, сонниками, сверяя увиденное с толстой пестрой книжкой, содержащей в себе несуразные толкования любых сновидений, даже если кто увидит в субботу, до полуночи, бобинный магнитофон. Но быстро разочаровалась, сочтя «толкования» чушью, чем они, собственно, и являются в действительности.

Все же вспомнила она, что, вроде, умерший во сне жить будет долго. Хотя, это говорил не сонник, а ее бабка, умершая давным-давно: Получается, долго буду жить… Не скоро отмучусь. На этот вариант можно не рассчитывать.

 

Теперь Марья Ивановна много читала. Перечитывала, точнее. С советских времен у нее имелся небольшой шкаф с обменянными на макулатуру книгами. Разномастные и разножанровые, они давно лежали бесполезной бумажной грудой, не надеясь уже быть прочитанными кем-либо. Но теперь, их страницы вновь зашелестели, пересказывая повести и романы политкорректных авторов.

По-новому зазвучали для нее давно знакомые описания и диалоги. Все раскрасилось новым ее чувством, преломилось им, как призмой, разложилось на цветовой спектр.

Моруа показался ей пошлым, Мопассан – банальным, Бальзак – скучным и излишне многословным. Джек Лондон почти совсем не писал о любви: больной мексиканец бьет морды на ринге, зарабатывая на винтовки для своих комрадов: Ну что это? Где любовь, Джек?

Хорошо писал Дюма. Его элегантные мушкетеры пронзали тонкими шпагами негодяев, завоевывали сердце красавицы (замужней, поэтому только сердце, без руки). Здорово. Но, все это отдавало какой-то книжной пылью, нафталином, в котором давно истлели пышные наряды Галантного века. А главное, не было здесь ни одной лав-стори, хоть немного похожей на ту, что завладела сердцем Марьи Ивановны. И близко не было.

Последними она достала с полки пожелтевшие новеллы Цвейга, за пару дней перечитала их. Отточенным пером, он гениально тыкал в те места, где из любой живой души потекут слезы.

Стефан Цвейг… милый, несчастный еврей… как сумел ты, тонкой душой, чувствовать за весь мир? Скромный, восхищенный жизнью человек, где брал ты силы терпеть свои тяжкие знания, пока роковыми дурманными таблетками не разорвал цепи, отправившись с чужбины в приемную небесного суда, вместе с ненаглядной супругой. Где брал ты свои пряные сюжеты, кто делился ими с тобой? Как легко ты послал престарелого ловеласа таскаться по следам молодой профурсетки, страдать от несбыточной любви, унижаться перед обидевшим его временем. Но почему же ты, признавая право любить за стариком, отказал в нем старухе? Почему не бросил своей пытливый и ласковый взгляд на увядшую красоту вчерашней королевы…трепетным сердцем, почему не разглядел за морщинами отжившие страсти, готовые воскреснуть?

Достав письмо из ящика стола, Марья Ивановна переписала его в очередной раз, теперь уже, – в последний.

В окончательной редакции оно гласило:

«Председателю Комитета по земельным ресурсам

Администрации города В-да

Г-ну Ковалеву В. К.

от Солодовниковой М. И,

проживающей там-то

«Дорогой Виктор Константинович! Витя. Позвольте мне обращаться к Вам так. Разница в возрасте дает мне такое право.

Пишет Вам Марья Ивановна Солодовникова, пенсионерка, одинокий человек.

Так получилось, что на старости лет, я осталась совсем одна. Ни родственников, ни друзей у меня нет. Кто умер, кто затерялся… На жизнь свою я не жалуюсь, потому что поздно, прошла она, жизнь моя. Все было в ней: и радости, и тревоги, и счастье и беда, и надежды, и разочарования. Сейчас же возраст мой – самый нелепый. Уже не женщина, но еще не старуха. Могла бы работать, но нигде не нужна. Здоровье мое, пока, неплохое, а применить его уже негде. Есть сбережения небольшие, но некуда их потратить, да и в наследство оставить некому.

До недавнего времени, не было у меня никакого просвета. Дни мои текли серой рекой, прямо к положенному концу. Все изменилось, когда я увидела Вас по телевизору. Чувства, вспыхнувшие во мне, давно, как мне казалось, угасли и отжили…

Стыдно признаться Вам, да что уж… я Вас люблю. Удивлены, наверное? А уж я-то как удивлена! Долго не смела я признаться в этой любви самой себе. Да и Вам, милый Витя, скорее всего не признаюсь. Пишу я сейчас и чувствую, что не отправлю это письмо никогда. Тем проще мне сказать Вам это слово: Люблю!

Вы только не пугайтесь, для Вас это ничего не изменит. Я не собираюсь искать с Вами встречи, я никогда ничем не потревожу Вас. Письмо же это пишу я больше для себя самой. Нет сил носить в себе это чувство. И если нет возможности признаться Вам, признаюсь в нем бумажному листку.

Все я понимаю, что глупо это. Но жизнь моя, благодаря Вам, изменилась. Лучше ли стала, хуже, – не знаю. Знаю одно, не станет она прежней никогда. Возможно, любовь к Вам со временем притупится, возможно, вообще пройдет. Но что-то изменилось во мне бесповоротно. Как сказал мне один специалист: я живой человек. Так давно не чувствовала я себя живой, так отвыкла от этого. Но теперь, я уже не умру. Буду любить жизнь до конца.

Сейчас же мне очень тяжело. Любовь моя к Вам находится в своем зените, испепеляет меня изнутри. Знаю, никогда не быть нам вместе с вами, милый мой Витя, никогда мне не идти с Вами, обнявшись, по тихой аллее. Никогда Вам не целовать меня, не называть своею. Не жить нам с Вами в нашем доме, не растить детей, не нянчить внуков.

Но все равно, спасибо Вам, ненаглядный мой Витя, великое, за то что Вы есть на белом свете. Спасибо судьбе, что свела меня с Вами, хоть и заочно. Мне бы только пережить сейчас это чувство, унять эту тягостную страсть.

Но, чем утешиться, не знаю. Может, переключиться на себя саму, заняться самолюбованием? Нет. Любоваться уже не на что. Смотрю в зеркало и саму себя не узнаю. А может, побороться со временем, заняться собой, прибегнуть к услугам науки? Да разве обманешь его, время-то? Нет, не обманешь. Придется как-то жить с этим. Видно, суждено мне это пережить, так что же жаловаться?

Счастливы те, кто нашел себе утешение в религии, верит в бога и в воскресение к вечной жизни. Я же, Витя, так и не обрела веры. Верю только, что все в жизни не напрасно. Зачем, не всегда понимаю, но что неслучайно, – ощущаю сердцем своим.

Любовь моя к Вам мне самой непонятна. Но смысл в ней непременно есть. В чем, – буду пробовать разобраться. А не получится, так и не важно. Не все можно уразуметь в жизни, но жизнь сама уразумеет все. Так что, будем жить. Каждый со своими радостями, со своей болью. Будем жить!

Искренне Ваша,

Солодовникова Марья Ивановна»

Не «Я к Вам пишу, чего же боле?», конечно, ну, так и Марья Ивановна – не Пушкин А. С. Но, сколько бы веков не прошло, и кем бы они не писались, будут эти письма, бумажные ли, электронные ли, еще ли какие… будут эти письма всегда об одном: любовь не может молчать, даже если нет уже, ни веры, ни надежды, не может молчать любовь, не умеет…

Отдав бумаге все, что хотела сказать, Марья Ивановна почувствовала облегчение. Но вместе с ним пришло и опустошение. Письмо забрало себе часть ее самой, ту самую, которая полюбила Виктора Константиновича, которая ждала неизвестно чего, надеялась.

А теперь, словно сладкий алкоголь отпустил ее. Пощекотал дофаминовые рецепторы, распался на углекислоту и воду и ушел, оставив легкое похмелье и сухость во рту. Мысли прояснились, трезвость стала пробиваться в измученное лирикой сознание: Кто же я теперь, никчемная старуха или пожилая, но все еще женщина? Чего мне ждать от жизни: очередной пенсии и грядущих болячек или новых переживаний, ярких, неведомых эмоций? Что ответить на эти вопросы? Не сами ли они дадут ответы? …А впрочем, зачем ждать пенсию? Ее и так принесут. Двадцатого числа, как обычно…

Взяв письмо, она хотела положить его в стол. Но выдвинув ящик больше, чем обычно, увидела в дальнем углу свою первую жалобу, написанную когда-то Пал-Палычем и, как ей казалось, давно выброшенную.

Перечитав ее текст, она подивилась самой себе: Надо же, с глупой жалобы на слесаря жилконторы докатилась до признания в любви. Ну и метаморфоза!

История, начинавшаяся, как наигрывание Собачьего вальса на расстроенном пианино, вылилась в мощные аккорды бозендорферовского рояля, трубные тембры органа, осторожное соло кларнета и пронзительные вибрации натянутых скрипичных струн.

Потребности подступающей старости соединились с вожделениями ушедшей молодости и… отступили перед ними, зазвучав сперва жуткой кокофонией, переросли в удивительную симфонию.

Марья Ивановна остановилась перед зеркалом.

Марья Ивановна… Она давно уже называла саму себя этим именем-отчеством, но сейчас, глядя в отражение, все ее естество взбунтовалось против этого пошлого звания.

Какая я Марья Ивановна? Я Мария, Маша! Курносая девчонка с пытливыми глазами, стоящая в развевающимся на ветру платьице…

Боже, как же быстро пролетела жизнь. Остался только шум в ушах…

А может, это и не шум? Может это далекие гудки погибших заводов, возвещающие об окончании смены, выпускающих из своих проходных молодых рабочих с прямым взглядом и горячим сердцем. Из этих проходных выходил когда-то и ее Ваня, белокурый паренек, робко подаривший ей букетик из полевых ромашек.

А может быть, это веселый гомон ее свадьбы, прошедшей скромно, в хрущевке со смежными комнатами. И гости, милые лица друзей и родных, искренне улыбаются ей, поднимают бокалы с искристым шампанским, желают молодым дожить до золотого юбилея. И угасающая мама, лежащая за ширмой, на железной койке, тихо позвала ее, поцеловала сухими губами в лоб и сказала: Доченька, будь счастлива.

А может, это шуршание шин желтого такси, подъехавшего встречать ее из роддома с бесценным свертком на руках. Подступающее к горлу счастье материнства, сулящее бесчисленные радости и тревоги: пеленки, штанишки, синяки… Первые шаги и слово «мама», произнесенное новым и самым главным обитателем ее сердца.

Рейтинг@Mail.ru