bannerbannerbanner
Георг Гегель. Его жизнь и философская деятельность

Евгений Андреевич Соловьев
Георг Гегель. Его жизнь и философская деятельность

Уже в юные годы, после кратковременного увлечения революцией и борьбой с теологами, перевравшими Канта, основной заботой Шеллинга становится забота о примирении с жизнью. На языке того времени примириться с жизнью значило отказаться от нее. Всего 25-ти лет от роду (в 1806 году) Шеллинг, по словам Гервинуса, уже смотрит на мир сквозь тусклые очки какого-то высшего презрения к действительности, равнодушия и пренебрежения к ней. Натура страстная и впечатлительная, но не особенно глубокая, Шеллинг односторонне принял в себя лишь малодушие своего времени, ту обидчивость, которая возникала в душе от столкновения со слишком пошлой действительностью. В 1809 году, когда верующему или по крайней мере страстно стремившемуся к вере в возрождение народа Фихте казалось, что в Германии укрепляется общественный дух, Шеллинг уже преднамеренно закрывал глаза на современную историю, называл характер новейшего времени идеалистическим и утверждал, что господствующий дух времени есть стремление к внутренней сосредоточенности. Он ожесточенно ненавидел век просвещения и рационализма, считая его виновником революции, и с усмешкой посматривал на свои молодые годы, когда он, не особенно, впрочем, серьезно, думал практически помочь людям и сажал вместе с Гегелем деревья свободы. Теперь же, оставив свои мечты о спасении людей, Шеллинг стал заботиться исключительно о том, как бы самому спастись от жизни.

Таков был Шеллинг. Легко понять, как благотворно действовала на Гегеля его богатая творческая фантазия. Слушая его, Гегель понял самого себя и с воодушевлением работал рядом с ним. Философию Шеллинга он называл «нашей философией», в защиту ее друзья вместе издавали резко полемический журнал, являясь перед публикой одним лицом, так как, по примеру Шиллера и Гете в «Ксениях», они не подписывали своих имен под отдельными статьями. Этот йенский период – расцвет дружеских отношений между двумя философами, причем трудно даже сказать, кто получал больше выгоды из товарищества. У нас нет данных, чтобы решить вопрос, любили ли они друг друга, по крайней мере, любовь и дружба первых лет никогда не достигали той интенсивности, какой достигла впоследствии их взаимная неприязнь, а со стороны Шеллинга, как мы увидим, даже ненависть. Но в период, о котором мы говорим (1800–1803), Шеллинг покровительствует своему приятелю, считает его преданнейшим своим учеником, взваливает на него всю черную работу по изданию журнала и не замечает, что под тенью его собственной системы вырастает другая, более мощная, более наукообразная – система Гегеля, которой суждено было одержать такую полную победу над лучшими умами целого поколения. Но пока никакое предчувствие не тревожит Шеллинга. Гегель для него «lieber Freund» – дорогой друг, и нет еще намека, что lieber Freund превратится в «den Alten vom Berge» (старика с горы) и «Haupt der Assassinen», то есть предводителя убийц или попросту разбойника, «укравшего мои философские принципы!»…

Но закончим эту главу еще несколькими фактами из биографии Шеллинга. Она полна не только психологического, но и исторического интереса; если угодно, пересказ ее можно закончить нравоучением: «Не уходи от жизни, так как за это ты будешь всегда наказан». И наказание, выпавшее на долю Шеллинга, особенно сурово. Гений, погрязший в счетах личного самолюбия, блестящий ум, запутавшийся в парадоксах и словесных построениях, горячее смелое сердце, закончившее свое поприще в полном отречении от мира, пожалуй, в ненависти к нему, – таков Шеллинг к сорока годам своей жизни, в полном расцвете сил и дарования. Обиженный скверной действительностью, ее филистерством, тупоголовым самодовольством маленьких людей и всеобщим боязливым лицемерием, Шеллинг попытался найти свое счастье в мире идей. Он повторил попытку Дедала подняться в страну эфира и солнца, но и его крылья оказались скрепленными воском.

Кроме общих исторических причин, заставивших Шеллинга, как и многих талантливых людей того времени, искать примирения с жизнью вне ее конкретных условий, – и в сфере его личного существования были обстоятельства, предопределившие, так сказать, его трагическую участь. Ранние смерти – сначала невесты (Августы Бемер), потом горячо любимой жены – развили в нем болезненную наклонность предаваться внутреннему созерцанию и в нем находить утешение от неудач и разочарований действительности. Появление на сцене Гегеля, неудачная конкуренция с ним из-за славы, из-за влияния только помогли психологии Шеллинга стать психологией обиженного человека; скромный, терпеливый друг, писавший когда-то такие почтительные комплименты, оказался на недосягаемой высоте славы и земного величия, а блестящий, возбуждавший такие надежды Шеллинг, признанный Гете и Фихте за истинного философа, должен был ограничиваться уважением специалистов. Жизнь слишком долго ласкала Шеллинга, чтобы он мог примириться с такою развязкой. Судя по своим первым успехам, слишком хорошо зная неотразимую силу своего таланта, он смело мог рассчитывать на то, что ему, а никак не Гегелю, обеспечены новые лавры и предстоит впереди еще более блестящая карьера. Он мечтал о единовластии в интеллектуальной жизни, что можно заключить уже по презрительному тону, с которым он обращался к своим противникам. Но судьба решила иначе. Чернорабочая упрямая натура Гегеля, выступив на сцену после долгих, даже утомительно долгих ученических лет, оказалась более мощной, более серьезной, чем эфемерно талантливая натура Шеллинга. И друзья стали врагами столько же из разногласия в области философских убеждений, сколько из-за соперничества, из-за желания занять первое место в области мысли. Гегель победил. Он стал духовным вождем и жрецом современности, в то время как Шеллинг добился только академических лавров. Чем победил Гегель? Конечно, вложенною в него терпеливою и настойчивою силой, приготовившей такой прочный фундамент для его системы. Блестящий, слишком легко воспламенявшийся и недолюбливавший серьезных предварительных работ ум Шеллинга поневоле должен был уступить этому гиганту логики, закованному в тяжелую броню всех современных знаний. Как ни остроумны, как ни поучительны были чтения Шеллинга о методе университетских занятий, тем не менее они не могли утолить своими блестящими общими местами жажду к истинной науке, которую они сами же возбуждали. В дальнейших произведениях Шеллинга место мысли уже заступает произвол, место доказательства – смелость. Это – чистые импровизации фантазии, случайно попавшие в область науки…

Игра в формализм философии тождества (тождество – основной принцип системы Шеллинга) была доведена до невероятного легкомыслия; в своих учениках Шеллинг развивал страсть к остроумным построениям и произвольностью своих выводов и положений прямо вел их к теософии и мистицизму.

По своей натуре Гегель был далек от этой гимнастики мысли, выливавшейся в жонглирование и остроумные фокусы. Стоило ему только освободиться от непосредственного влияния блестящей и талантливой личности Шеллинга, как в нем опять пробудилась трезвая рассудочность и неумолимая логичность. Он ясно видел, к чему ведет гениальничанье Шеллинга, и отшатнулся от последнего, почувствовав под ногами собственную почву. И победа не могла не оказаться на его стороне: афоризмы Шеллинга приковывали воображение, диалектика Гегеля всецело овладевала человеком и обращала его в преданнейшего раба…

Шеллинг не вынес этого удара, или вернее, бесчисленных ударов, нанесенных ему Гегелем. Его самолюбие было оскорблено до глубины, и эту обиженность самолюбивой, слишком ласковой и льстивой к себе натуры Шеллинг перенес во взгляды на жизнь вообще. Насквозь проникнутый реакционными воззрениями, он, однако, отрицал и саму реакцию. Всю современность, какой бы она ни была, он ненавидел и презирал как что-то такое, что своею суровостью оттолкнуло от себя его нежную и поэтически настроенную душу. Он не встал на сторону прогрессистов и не погиб вместе с ними, он не сумел явиться оракулом реакции, как это сделал его бывший друг. Капризно и малодушно оставил он борьбу с жизнью после первых же неудач и удалился в себя. В нем развилось какое-то taedium vitae.[5]

Любопытно для полноты картины посмотреть на последние усилия и последние скачки его отрывочной, но все же гениальной мысли.

От беспокойной деятельности окружающего мира Шеллинг удалялся мыслью в первобытные времена, как Гете на далекий Восток, как Шиллер в мир отвлеченных идеалов и несуществующей гармонии. Жертва реакции, он настолько проникся ее духом, что отказался даже от мнения, господствовавшего среди рационалистов, будто человечество постепенно возвышалось от темного инстинкта до разумности, будто нельзя указать пределов человеческому развитию, как учил Кондорсэ. Наоборот, он думал, что «люди значительно и всесторонне понизились сравнительно с первобытным своим состоянием, ибо в то время в их воспитании принимали участие высшие существа из породы духов».

После этого золотого века, когда хрустальные мосты были проложены между землею и небом, началось постепенное падение в темную пропасть, и небо отказалось от земли. Чтобы вернуть прошлое, нужны учителя, которые сознательно стремились бы к восстановлению первобытного совершенства и чистоты. И Шеллинг берет на себя роль такого учителя, охотно вместе с тем протягивая руку мистицизму. Даже саги древней мифологии о богах и полубогах он принимал за подлинные исторические факты. Он кончил мистицизмом и каким-то обидчивым, полным ненависти и раздражения отношением к людям. По его доктрине, мир не есть творение Божества, а лишь отпадение от него. Человечество страдает за совершенный им грех, и тоном аскетов XIV века Шеллинг предписывал людям умерщвлять себя для внешнего мира и восстанавливать нарушенное общение с Божеством.

 

Вот маленькая сценка из последних лет жизни Шеллинга, сообщаемая одним из наших соотечественников:[6] «Я долго искал его в Мюнхене, так как мне сказали, что он живет там. Но несмотря на все усилия, я не мог найти его. Случайно как-то попал я в Байрет и с удивлением встретил Шеллинга, торопливо пробирающегося по улице с толстой суковатой палкой в руках. Какое-то отчаяние и беспокойство выражалось на его старческом лице. Старомодный костюм, высохшая, истощенная фигура произвели на меня такое впечатление, как будто я увидел перед собой выходца из другого, давно миновавшего времени. Адрес его был тайной для всех, так что, будучи даже с ним в одном и том же городе, я все же не мог отыскать его. Да и к чему?» Итак, Гегель победил.

Глава VI

Философия и публицистика

Тут наши биографы, Гайм и Розенкранц, подошли, наконец, к созданию системы. Гегель-человек совершенно поглощается с этой минуты Гегелем-философом, и его личная жизнь исчезает за геометрически правильными построениями его мысли. «Система» занимает всю сцену; перед нами ее развитие, ее постепенное нарастание, ее диалектические, логические и иные кризисы, в промежутках между которыми Гегель как бы впопыхах успевает есть, пить, спать, рассориться с Шеллингом, жениться и так далее. С точки зрения биографов, все это недостаточно важно и даже как будто унизительно для такого мыслителя, как Гегель. Почтительный Розенкранц, впрочем, не так строг и не осмеливается пропустить ни одного из известных ему фактов, но в представлении Гайма Гегель, очевидно, обращается в какую-то логическую машину, вытягивающую бесконечно длинную диалектическую проволоку из куска стали. Передавая редкие факты, Гайм торопится и будто даже просит у читателя извинения за то, что осмеливается остановить его внимание на таких незначительных вещах. Возле «Системы» сосредоточивается весь его интерес, а биография Гегеля является предметом как бы совершенно посторонним. Конечно, и такая точка зрения имеет право на существование. Что нам за дело до того, в каком камзоле ходил Гегель, как он любил, как занимал у Гете по три или четыре рубля на пропитание, вел тетради, в которых очень обстоятельно записывал все истраченные им пфенниги и крейцеры на табак (er schnupfte sehr stark), молоко, масло и редкие бутылки вина, как, наконец, совершил он некрасивые в нравственном отношении вещи.

Точка зрения «Procul profani!»[7] имеет, конечно, свое основание, особенно в наше время, когда маленькое самолюбие и лилипутское тщеславие находят свое удовлетворение в мысли, что «и великие люди, при тщательном рассмотрении, оказываются маленькими и лилипутообразными». «Бэкон брал взятки, Платон ездил на поклоны в Сицилию, Декарт струсил перед Сорбонною», – думает лилипут и радуется, так как это для него понятно и сам бы он с удовольствием проделал то же самое. Иногда даже проявляется особенное наглое пристрастие к развенчиванию всяких гениев, придирчивое отношение к фактам их личной жизни, выискивание всяких некрасивых подробностей, и надо прямо сказать, что подобное сыщицкое отношение к земному величию просто отвратительно. Из того факта, что Бэкон брал взятки, никак ведь не следует, что его «Novum organon» – «подлая вещь», и буржуазно-добродетельному лилипуту, несмотря на всю его добродетель, несмотря на то, что и к взяткам-то он относится с самым искренним негодованием и в рот не берет хмельного, никогда ничего подобного не сделать. В оценке великих людей точка зрения личной их роли должна отступить перед точкой зрения той пользы, которую они принесли человечеству.

Конечно, наше нравственное чувство оскорбляется, встречая в земных кумирах недочеты, недостатки, уклонения от пути добродетели. Кто бы не пожелал соединить в одном лице смелость Галилея и силу мысли Декарта; кто бы не преклонился перед Бэконом, будь он хоть немного похож на Спинозу или Джордано Бруно в нравственном отношении, – но если мы и правы в душе, требуя от человека не только силы мысли, но и нравственного величия, все же отсутствие последнего, слишком, к сожалению, частое, не должно закрывать наши глаза перед заслугами гения. Мы можем перестать его любить, но малодушно отвернуться от его заслуг, так как он брал взятки или a la Вольтер приравнивал Людовика XV к Траяну, было бы несправедливостью. Гений, берущий взятки или ползающий ради какой-нибудь ленточки, может обижать нас, но есть пределы этой обиженности, все равно как есть пределы восторгам перед скромной добродетелью и незаметным существованием без всяких уклонений с пути. Нет никакой возможности быть пуристом и отвергать величие во имя недочетов нравственности. Это слишком односторонне, но и другая противоположная точка зрения несправедлива: нельзя рассматривать только общественные заслуги, нельзя забывать, что истинно человеческая личность должна быть нравственно велика.

Какое же право имеет Гайм отделываться пятью-шестью анекдотами, если биография Гегеля принимает нравственно несимпатичный оттенок? Это тем более нелепо, что Гегель был не только философом, но и настоящим практическим деятелем, вождем современности столь же в ее теоретическом, сколь и в практическом отношении, и игнорирование фактов интимной жизни Гегеля заставляет Гайма прибегать к слишком натянутым толкованиям его неблаговидных поступков. Кроме развития системы, в жизни Гегеля есть еще и другое: эта система становится ортодоксальной с точки зрения департамента берлинской полиции, и нам, при одном непременном условии – не забывать величия Гегеля как мыслителя – нечего остерегаться, нечего прятать и затушевывать грустные факты.

Но сначала несколько слов о самой системе.

Несомненно, что она была продуктом ума первой величины. Если не считать Аристотеля, то никогда ни до, ни после Гегеля ум человеческий не задавался такой грандиозной задачей – свести все факты жизни к одному общему началу и сковать все разнообразие явлений цепями самой строгой, могучей диалектики. Для Гегеля не существует факта, на котором он остановил бы свое внимание как на отдельном феномене, – он всегда рассматривает факт в связи со всей вселенной и не успокаивается до той поры, пока не найдена эта связь, пока факт не исчез как индивидуум в общем потоке мироздания. Философия Гегеля – это энциклопедия всех наук, стройная система, в которой нашла себе место вся совокупность человеческих знаний. Перед нами не юрист, не филолог, не естествоиспытатель, даже не философ, а нечто большее – гений, попытавшийся ответить сразу на все религиозные, нравственные, политические вопросы человечества, найти разгадку всех загадок, тревожащих наш ум со времени мироздания, и охватить человеческую жизнь не только в теоретической области мышления, но и в практической сфере его деятельности. В системе Гегеля человек нашел свое место в природе, обществе, государстве, семье. Его система – не синтез знания, а синтез жизни вообще. Оттого-то некоторые присваивают ей эпитет «религиозная». И действительно, она была истинной религией разума.

5Пресыщение жизнью (лат.)
6Рассказано по памяти
7«Прочь, непосвященные!» (лат.)
Рейтинг@Mail.ru