bannerbannerbanner
Руссиш\/Дойч. Семейная история

Евгений Шмагин
Руссиш/Дойч. Семейная история

© Шмагин Е.А., 2020

© Блехманн М., автор обложки, 2020

© ООО «Издательство Родина», 2020

* * *

Человеку редкой души и большого сердца – моей Иришке



Основано на реально вымышленных событиях. Совпадения имён, названий, дат и фактов надлежит считать исключительно случайными.


Пролог

Плотно, шибко плотно, не разомкнуть, переплетаются судьбы людей и государств. Но что удивительно! Людей-то вон сколько, и все разные, каждый по-своему уникален, а продукты сочленения жизненных их линий с планидой государства почему-то чаще всего оказываются похожими друг на друга. Как кусочки единоутробной пряжи одного и того же формата, одинакового фасона и даже аналогичной расцветки.

Виной всему несоразмерность двух составляющих этого сплетения – человека и государства. Государство – это ведь какая махина, мощь и громадина! Что на его фоне один-то человек, пусть даже очень крупный и значимый? Капля в море, песчинка в пустыне, травинка в степи.

Немудрено поэтому, что в скрутке с толстенным и длиннющим государственным канатом тонюсенький и крохотный волосок людской можно обнаружить разве что только с лупой, затратив уйму усилий, да и то далеко не всегда. За колоссальной спиной великана-государства не разглядеть мизерные фигурки его верноподданных.

Ниточка судьбы человеческой, попадающая на прядильный станок государства, изначально обречена на то, чтобы затеряться в миллионах волокон гигантского, всеобъемлющего и всепоглощающего полотна.

Хорошо, если ткань эта первосортная, качественная. Добротное сукно, бархатный хлопок, нежный шёлк. Ворсинкам, образующим материалы эти, должно быть в таком окружении вполне комфортно. Радуются они жизни и вправе благодарить небеса за то, что вплели их в такую уютную, цивилизованную среду обитания.

А что делать, если холст родины оказывается с изъяном? Если материя, в которую при рождении заворачивают, не натуральная, не созданная природой, а грубая

синтетика, сварганенная руками алхимиков, опасная для здоровья, с канцерогенными, не исключено, свойствами? Землю-то ведь, на которой появляешься на свет божий, как и родителей, не выбирают.

Государство твоё – это жизнь и судьба твоя, твоя история, твоё время. А от времени не спрятаться, не ускользнуть. Убежать попытаешься – настигнет оно тебя если не на втором, то на третьем светофоре. Можно, правда, обидевшись на весь мир окружающий, не подавать государству руку, делать вид, что незнакомы, но что толку? Так и жить, с жизнью не здороваясь?

Вот и старается жаждущий перемен правдами и неправдами разомкнуть крепкие объятия отечества, освободиться от опеки родного государства. Да не тут-то было! Силы ведь заведомо неравные. Немногим удаётся преодолеть обычаи и нравы эпохи, выпавшие на их долю. Отеческие устои всегда одержат победу.

Так что, может быть, лучше не брыкаться? Себе дороже. Ведь не случайно сказывают – чему быть, того не миновать. Что на роду написано, от того не уйти. Да и так ли уж она плоха – роль невольника государства, заложника времени? Ко всему приспосабливается человек, вырабатывая привычку, которая становится второй его натурой.

Часть первая

Глава I

Всю субботу 8 января 1905 года Георгий Аполлонович Гапон провёл в разъездах с одного питерского предприятия на другое. На Путиловском заводе, в мастерских Николаевской железной дороги, в цехах Невской мануфактуры, да и на многих других промышленных объектах столицы, присоединившихся к всеобщей забастовке, – везде его встречали с распростёртыми объятиями, под гром аплодисментов, как положено разве что самым знатным персонам из царствующей фамилии.

Большевики, меньшевики и прочие партийцы завидовали и недоумевали, каким таким образом доселе неизвестному и незамеченному в политических баталиях 34-летнему выходцу из провинциальной Полтавы удалось, едва ступив на землю столицы, реализовать мечту всех борцов с царским режимом – с ходу создать мощное «Собрание русских фабрично-заводских рабочих», завоевать за короткое время небывалую популярность и повести за собой широкие народные массы. Левые и правые, либералы и радикалы, революционеры и реформаторы остолбенели от удивительной напористости пришельца, который, казалось, способен стать стержнем их объединения в единое целое. Перед российской оппозицией замаячил уникальный шанс избавиться от врождённого порока – жуткой раздробленности и агрессивного противостояния отдельных её отрядов.

По воспоминаниям, оставленным потомкам многочисленными очевидцами тех событий, Гапон обладал какой-то сверхъестественной магической силой, которая воздействовала на его слушателей религиозно-мистическим образом. Ни один из последующих великих три-

бунов отечества, ни картавый Ильич с оглушительным Троцким и мелодичным Бухариным, ни тем более медлительный Иосиф Виссарионович, ни любитель крепкой народной речи Хрущёв, ни Горбачёв с неправильными ударениями, ни уверенный в себе и своём окружении Владимир Владимирович Путин или страстный разоблачитель Алексей Анатольевич Навальный, не сгодились бы как ораторы, судя по свидетельским показаниям тех лет, и в подмётки этому уникальному Цицерону начала XX века.

По ходу его искромётных речей люди возбуждались чуть ли не до умопомрачения, рыдали навзрыд, впадали в исступление и обмороки, женщины протягивали для благословения младенцев, мужчины клялись крестом в вечной преданности. У квартиры Георгия Аполлоновича круглосуточно дежурили несколько сотен молодцов ради охраны своего кумира.

Яркая, ослепительная внешность – длинные, вьющиеся, чёрные, как смоль, волосы с аккуратно подстриженной бородкой, магнетический взгляд, большие глаза, которые словно заглядывали в душу всем, кто встречался на его пути, – стройная, худощавая фигура, облачённая в рясу священника, но совсем не соответствовавшая типичному народному образу толстого и пузатого попа, производили неизгладимое впечатление.

Современники называли Гапона русским Христом, Пророком, ниспосланным Богом для выправления многострадальной линии жизни Российской империи. Даже его фамилия, переводившаяся с украинского на русский как «Агафон», а на греческом означавшая «добрый», «благой», казалось, говорила сама за себя.

Но, разумеется, первоосновой нарождавшейся всенародной любви стали его пламенные выступления в защиту интересов трудового люда. Почти весь разночинный Петербург с редким одобрительным единодушием воспринял его замысел в воскресенье 9 января устроить мирное шествие верноподданных и прямо на Дворцовой площади, перед резиденцией императора, передать в руки лично царю-батюшке челобитную о правах трудящихся.

Уж больно тяжела жизнь простых людей в России! Не видна она из хрустальных дворцовых окон, ох, не видна. А суть-то вся в печальной истине – бедные становятся в империи всё беднее, а богатые богаче. Бедные бесправны, а богатым всё дозволено, и пуще всего тем, кто у царского трона. Всепоглощающее вымогательство и бесстыдное разворовывание государственных средств держат великую страну за горло, не дают ей силы расправить крылья. Золото правит Россией. Всё покупается и продаётся, и что особливо горько – правосудие. Судья и палач синонимами стали. За украденную краюху хлеба простому человеку по этапу назначат, а если есть кошелёк или рядом с власть имущими, из любого пакостного деяния как из воды сухим выйти можно.

Исправить надобно сие нездоровое положение, исправить как можно быстрее, чай на дворе – двадцатое столетие, а не допотопные времена. Иначе плохо будет и государю, и его верноподданным. Иначе – как в Париже, революция, которая ударит по всем, порушит страну с её вековыми устоями.

В сочинённой самим Гапоном петиции о рабочих нуждах, текст которой был расклеен по всему городу, выражались самые злободневные, выношенные столетиями российской истории просьбы к самодержцу – даровать народу неприкосновенность личности, свободу слова, печати, собраний, обеспечить всеобщее равенство перед законом, наказать зарвавшихся царедворцев, ввести бесплатное народное образование, созвать учредительное собрание. Смысл воззвания – хотим жить свободно в свободной стране! – был понятен каждому.

«Вот, государь, наши главные нужды, с которыми мы пришли к тебе… Повели и поклянись исполнить их, и ты сделаешь Россию и счастливой, и славной, а имя твоё запечатлеешь в сердцах наших и наших потомков на вечные времена. А не повелишь, не отзовёшься на нашу мольбу, – мы умрём здесь, на этой площади, перед твоим дворцом… Пусть наша жизнь будет жертвой для исстрадавшейся России».

Георгий Аполлонович имел стальную волю, бешеный темперамент, но и безумное, неистовое честолюбие. Он свято и искренне верил, что его идея прямого разговора с монархом будет воплощена в жизнь. Николай II непременно сделает шаг навстречу народу, и он, Гапон, войдёт в анналы как лидер, повернувший вспять ход истории Отечества.

Главное в таком тонком деле, как диалог с Зимним дворцом, – это проявить добрый настрой, низко поклониться и передать обращение прямиком, из рук в руки, исключив любое посредничество. Ибо, как издавна повелось на Руси, скрывают от престола безмозглые бояре-гниды всю неприглядную правду. Отгородили государя от простого народа. Не в курсе он, насколько мучительна жизнь в стране. Окружение околоцарское, особливо то, что за охрану порядка отвечает, злонамеренно затушёвывает истинную картину, подсовывает божьему помазаннику не ту цифирь, затыкает рот обличителям, вот откуда все беды. Великий поэт Аполлон Майков ещё в середине прошлого века предупреждал:

 
Бездарных несколько семей
Путём богатства и поклонов
Владеют родиной моей.
Стоят превыше всех законов,
Стеной стоят вокруг царя,
Как мопсы жадные и злые,
И простодушно говоря:
«Ведь только мы и есть Россия!»
 

Не услышали, не захотели услышать ни Майкова, ни Некрасова, ни Лермонтова. Годы, десятилетия, века приходят и уходят, а ничего не меняется. И всё из-за того, что нет прямой линии связи между государём и его верноподданными. Возвели все эти министры и губернаторы, обогащающиеся из государственной казны, непреодолимые преграды на пути к трону, не дают открыть самодержцу глаза на творящиеся в империи безобразия.

 

– Мешают чиновники, а с царём народ завсегда сговорится, – любил повторять великий проповедник. – Только не силой оружия, не железом и кровью надобно своего добиваться, а по-старинному – просьбой, поклоном, коленопреклонением, любовью в конце концов, как русскому люду свойственно.

Поэтому надлежало придать шествию максимально праздничный характер, вывести на улицы жён и детей, нарядно приодеться, взять в руки знамёна, иконы и хоругви. Демонстрация воскресная должна быть исключительно мирной, сродни народным гуляньям по питерским прошпектам. Никакого насилия! Всем, кто решит выйти на свидание с царём, запрещалось прикасаться к спиртным напиткам, иметь при себе любое оружие, даже нож перочинный, в случае столкновений с полицией и гвардейскими частями, которые зачем-то неожиданно заполонили столицу, ни в коем случае не дозволялось сопротивляться.

Все властные структуры оповещались, что на главную площадь страны двинется по нескольким маршрутам смиренный, незлобивый, влюблённый в царя-батюшку и абсолютно безоружный народ.

Вечером 8 января положение в Петербурге было наэлектризовано до предела. К шествию готовились обе стороны. У министра внутренних дел Святополка-Мирского прошло совещание с участием высших должностных лиц. Несанкционированные воскресные прогулки по столичным магистралям с финальным собранием на Дворцовой площади единодушно истолковали как провокацию врагов государства, скрытых террористов, вознамерившихся затруднить передвижение по городу, устроить массовые беспорядки и раскачать политическую ситуацию в империи. Подонки те ещё бабами и ребятишками прикрываться намерены! Вот прямое доказательство законспирированного антигосударственного заговора! Безобразие, господа! Как допустили? Куда охранка смотрела? Кто виноват? Что делать? Его Величество недовольны будут.

Надо было заблаговременно принять меры: в противовес смутьянам организовать контрдемонстрацию – прославления и благодарности. А в качестве лозунга взять хотя бы вечно молодое изречение великого нашего предшественника – графа Бенкендорфа: «Прошлое России – удивительно, настоящее – более чем великолепно, а будущее – выше всего, что может нарисовать самое смелое воображение!» Но, к сожалению, поздно спохватились. Учесть следует предложение сие умное на перспективу. А пока… Пока запретить надо бы по меньшей мере участие – под угрозой увольнения и отчисления – всем чиновникам, преподавателям, студентам, гимназистам.

Идею передачи народного послания царю напрочь отвергли. Негоже государю встречаться с возомнившими о себе холопами. Подстрекатели те не о процветании империи нашей великой, а о собственном имени пекутся да очки политические заработать пытаются. Они, эти неблагодарные твари, баррикады, что ли, как в Париже хотят? Не дадим! Не позволим бунтовщикам народ бередить, против государственных законов шествовать, стабильность в стране подпиливать! Вредный создали бы прецедент. Этак, поди, дай волю, и всякое быдло без рода и племени пожелает завтра государством управлять.

Да и не ровён час эти «миролюбивые» бандиты на штурм Зимнего ринутся! Одной полиции маловато, надо гвардию привлекать! Не либеральничать! Идея либеральная, нерусского происхождения, из моды в России, слава Богу, давно вышла, ещё в прошлом столетии дух испустила. Да и не сдаётся ли вам, господа, что от всей затеи прогулки по столице иностранным запашком разит? Опять Запад козни строит, в жизнь нашу российскую умиротворённую вмешивается! Пошурстить на этом направлении надобно, извлечь хоть из-под земли причинно-следственную связь.

По итогам бурного обсуждения приняли решение попытаться уже на выходе из квартиры арестовать бунтаря-закопёрщика Гапона («большой руки мерзавец!», «не еврей ли?», «даже имя его вслух произносить не следу-

ет»). На подступах к центру выставить усиленные заставы войск и демонстрантов ко дворцу не допускать ни под каким предлогом. А если не послушаются, не захотят расходиться, применить силу, не исключая и оружие. Пресечь на корню! Выжечь калёным железом! Иначе распространится эта мерзкая зараза демонстраций и митингов со столицы на всю империю.

Ближе к полуночи министр направился в Царское Село для доклада самому государю.

В свою очередь в редакции популярного «Эха Петербурга» совещалась элита русской интеллигенции во главе с великим Горьким. Алексей Максимович ощущал свою непосредственную причастность к назревающим событиям. Ведь не кто иной, как он сам, несколько лет назад одним из первых бросил в народ пламенный революционный клич «Пусть сильнее грянет буря!». Призыв тот многие коллеги по перу вроде Чехова решительно отвергли, не поняли, повторения бунта пугачёвского испугались, а зря. И вот теперь в этот напряжённый момент, когда буря, яростная буря собиралась грянуть не в стихотворной форме, а в суровой российской действительности, появлялся реальный шанс доказать свою правоту всем этим гнилым русским интеллектуалам.

Он, великий пролетарский писатель, буревестник революции, не мог самоустраниться, уподобиться «глупым пингвинам» – либералам, «робко прячущим тело жирное в утёсах». Наступает великий час. Мы обязаны быть со своим народом. Необходимо убедить власть, что вся акция – в её интересах. Не допустить насилия против мирных демонстрантов! Эй, господа там наверху! Не будите лихо, пока оно тихо! Правящий класс обязан вступить в реальный диалог с обществом! Система правления без обратной связи с народом, без учёта его мнения неизбежно приведёт к углублению кризисных явлений. Они, тупые властители, баррикады, что ли, как в Париже хотят? А те и появятся при такой-то издевательской плутократии!

Горький, страстно поддержавший Гапона, пожелал стать предводителем депутации общественных деятелей,

потребовавших немедленной встречи с министром внутренних дел – главным ответственным за порядок в столице.

Однако к великому изумлению мужей, олицетворявших, как им самим казалось, «совесть империи», Святополк наотрез отказался их принимать. Пришлось удостоиться безрезультатным разговором с его заместителем. Более добродушный и смышлёный председатель правительства С.Ю. Витте аудиенцию дал незамедлительно, но и он только разводил руками – помочь ничем не могу, не моя компетенция. «Да и не вы ли, господа, кашу-то заваривали?»

Этим же вечером накалялась обстановка и в совершенно другом месте – вдалеке, вёрст этак под пятьсот от Питера, в небольшой деревушке Тверской губернии. В просторном, от души натопленном срубе на окраине селения крестьянка Авдотья Никитична Селижарова уже вторые сутки не могла разрешиться от бремени. Схватки каждые четверть часа становились всё более болезненными, но ребёнок никак не желал обозначаться.

– Охти мне, охти, моченьки моей нету, – причитала Авдотья.

Учащавшиеся стоны материнские передавались мужу и детям.

– Мама, мамочка, родненькая, жёнушка ты моя ненаглядная, потерпи, болезная, уже близко, – слышалось то и дело.

Многоопытная, чай родила 18 душ, повивальная бабка Степанида, приглашённая на подмогу, сбилась с ног, но никак не могла понять причину недуга. Вроде сама Авдотья не первороженица, нынешняя беременность у неё аж десятая. Вроде соблюли родственники все положенные обряды – и пробиралась она в дом огородами, и пообещали ей недюжинную оплату за услуги, целый рубль вместо обычных десяти копеек. Водили Авдотью три раза вокруг стола, в дверной проём с поднятыми руками ставили. Висела она на вожжах, в бутылку дула, поднималась

и спускалась по лестнице на сеновал, тужилась что есть мочи, да всё не впрок.

– Видать, согрешила ты, Авдотьюшка, малость. Ни в какую не хочут Господь отпускать на свет божий чадо твоё, – заикнулась повитуха.

– Да что ты такое дурное несёшь, окстись, Степанида, – тут же откликнулся муж Авдотьин, Игнатий Ильич. – Типун тебе на язык! Уж кто-кто, а Авдотья моя ни в жись не могла небеса прогневить. Во всей округе не найдёшь, чай, бабы более непорочной, чем она.

В очередной раз ощупала Степанида роженицу. Сахар, приманивающий младенца, между ног на месте. Руки повитухи почувствовали, как бьётся в материнском лоне, требует своего освобождения живое создание. Пробила её мысль: может, младенец идёт «не путём», нацелился выбраться вперёд ножками, не в этом ли причина задержки?

– Нукося, Ильич, тащи скоречко доски из сарая, их естя у тебя, небось, много, ты ведь мужик хозяйный, запасливый, все знают. Да подушки, какие в доме естя, надобны. Лидк, Нюрк, хвать лясы точить, пошевеливайтесь, девки, мамке подсоблять надоть. Горку для устраху делать будем, может, она распоможет.

Вскорости посреди комнаты была сооружена настоящая горка. Не такая, правда, длинная и крутая, как рядом с домом, – излюбленная зимняя забава деревенской детворы. Но скатиться на ней при желании на пол, не на санках, конечно, а на подушках, вполне можно было.

Под Степанидиным руководством водрузили с трудом муж и дети Авдотью на самый верх этого доморощенного приспособления спиною вниз. И мгновенный спуск. Затем ещё раз и ещё. Но ожидаемого эффекта злоключения эти так и не дали.

– Готовиться потребно к худшему, – как бы невзначай, вроде для себя самой, тихонько пробормотала повитуха.

Авдотья уже не стонала, а вопила из последних сил. Игнатий не смог сдержать слёз. Заревели и дети. Стрелки часов приближались к полуночи.

И вот как раз в тот момент, когда монарх в Царском Селе молча выслушал доклад и, скрепя благородное сердце, одобрил неблаговидные, но вынужденные намерения своего министра на завтрашний день, роженица неистово заорала благим матом, детей тут же отправили в сени, и несколькими минутами спустя население Российской империи, число верноподданных Его Величества Николая Второго Романова, увеличилось на одну единицу Все вздохнули.

Но когда спустя мгновения открыла Авдотья опухшие глаза и окинула испытующим взглядом повитуху, сразу почувствовала что-то неладное.

– Кто у меня? – еле слышно выдавила она. – Пошто не кричит?

– Мальчонка, родная, сынок… Да вот только штой-то не так с им… Я всё вроде ладно, как предписано, сделала, пуповина, правда, вокруг шейки чуток заплутамши была, случалось такое и прежде, так я её осторожненько, штоб не поранить младенца, ниткой льняной перетянула… Вины моей здесь никакой…

Превозмогая боль, привстала Авдотья с полати, увидала рядышком на столе маленькое дрожащее тельце, покрытое большими желтовато-синеватыми пятнами. Новорождённый не кричал, но издавал слабые хрипы и постоянно сучил ручками и ножками, вертя головкой.

– Что делают-то в таких случаях, Степанида? – произнёс вконец растерявшийся супруг. – Выживет малой?

– Так не фельшир я, родов таких у меня отродясь не было. Может, в печи насиженной пропечь, раз как-то пришлось испробовать. Ребёнок, он ведь у матери в нутре привык к одному, а выходит на свет другой. Надобно поместить его как бы в ту жись его прежнюю, дородовую.

Так и сделали, «припекли» младенца в печи, но лучше тому не стало. Он продолжал лежать с закрытыми глазами и тяжело, с подхрипыванием дышать, дрожа всем тельцем, несмотря на тёплые пелёнки.

– Видать, придётся тебе, Ильич, отправиться в Кудыщи, за фельширом Никодимом Петровичем, он один-оди-

нёшенек, авось подсобить в силе, а не выйдет до завтраго, знать не судьба, бог дал, бог взял.

С судьбой Игнат Селижаров знаком был не понаслышке. Жена его Авдотья до этого рожала девять раз, вот только к сегодняшнему дню выжили всего трое детишек – две старшие девочки Лида и Нюша да следовавший за ними сынок Максим. Шестеро других померли, кто сразу после рождения, кто от болезней в возрасте от одного до трёх лет. Авдотья после последней потери отпрысков своих так и говорила:

– Непригодна я, видать, стала, Игнатий, для произведения потомства здорового. Да и годы уже не те, скоро сорок стукнет.

Уразумел это и супруг её верный, любимый. Только хотелось ему непременно ещё одного сынишку в подмогу. Хозяйство разрасталось, крайне требовались ещё одни мужские руки. Задуманный малыш должен был поставить точку в наращивании количественного состава селижаровского семейства.

Кудыщи так Кудыщи. Делать нечего, хоть и темно. На дворе пурга жуткая, ни зги не видно, ветрюга волком воет. Да и время больно нехорошее, ночь на воскресенье. Люди на отдых настраиваются, а ехать-то надобно и как можно быстрее. Промедление смерти подобно, смерти его дорогого сына, рождения которого Игнат дожидался больше всего на свете. Запряг он в сани лошадь и отправился в путь.

 

До фельдшера-то, к счастью, недалеко, всего-навсего каких-нибудь вёрст восемь, но метель-зараза спутала карты. Хоть и знал Игнатий дороги здешние вдоль и поперёк, поплутал он в ту ночь изрядно.

Было уже под утро, когда с горем пополам да в паре с измождённым конём доплёлся, наконец, до Кудыщ, села по меркам Тверской губернии весьма и весьма солидного, назначенного недавно волостным центром. Дворов крестьянских и ремесленных этак сотен пять, разбиты все они по нескольким улицам. Церковь стоит огромадная,

хоть и немного запущенная, ремонту требующая, и ещё несколько больших домов, каменных.

И главная, немалая по тем временам достопримечательность – строящаяся железная дорога сообщением Бологое – Полоцк с остановкой в Осташкове. Осташковым именовали главный населённый пункт родного уезда. А где был тот Полоцк, и почему новая железная ветка должна была соединить его именно с озером Селигер, не таким уж известным в империи, этого Игнат, как, впрочем, и все остальные, не знал.

В воскресные утренние часы обнаружить живую душу на кудыщинских просторах оказалось делом весьма затруднительным. Лишь на одном из пустынных перекрёстков, освещённом фонарём керосиновым, улыбнулась Игнатию удача в образе подвыпившего мужика.

Заплетающимся языком сумел он таки объяснить, как найти дом фельдшера Никодима Петровича. Да ещё по-русски присовокупил своё личное о нём мнение – порядочный это, мол, благообразный человек, знает толк, положительности в нём пруд пруди, всё село молится на него не зазря, не чета настоятелю церкви отцу Пафнутию, который такой-сякой, хоть и в каждой бочке затычка, да на всё с высокой колокольни положил и в ус не дует.

«Неудобно вроде бы будить так рано врачевателя, но иного выхода нет, они, чай, должны быть к тому привыкшими», – рассудил Игнат.

В дверь пришлось стучать долго. Только через четверть часа внутри послышался какой-то шум, и вскоре раздался женский голос:

– Кто там?

– Мне дохтора достопочтенного Никодима Петровича.

– А по какому вопросу?

Тут внутри Игнатия что-то щёлкнуло, не смог он сдержать чувства и сбивчиво, не стесняясь слёз, поведал о причине своего приезда.

Дверь распахнулась, и стройная, миловидная женщина лет сорока пригласила его войти.

– Очень, очень вам, голубчик, сочувствую. Но дело в том, что Никодим Петрович вчера вечером уехал в Осташков и обещал вернуться не раньше утра понедельника.

При этих словах Игнатию Ильичу стало совсем плохо. Только что его надеждам на сына был вынесен смертный приговор. И зарыдал он громко, навзрыд, как в детстве, когда получал от отца совершенно незаслуженную, несправедливую порцию розг. Спустя минуту ему, правда, стало неловко за собственную слабину. Утерев слёзы и поблагодарив за беспокойство, он направился к выходу.

– Погодите, – раздалось ему вслед. – Возможно, я могла бы всё-таки чем-то вам помочь. В одной из деревень поблизости от вас живёт удивительная женщина, которой подвластны многие заболевания. Звать её Аграфена Панкратьевна. О её диковинных способностях врачевания знают немногие, иначе ей и прохода не было бы. Да и она сама не берётся за лечение всех и каждого. Её пациентами становятся только люди «хорошие», вызывающие её доверие. А чтобы определить, человек плохой или хороший, ей достаточно одного взгляда. Аграфена, кстати, и будущее предсказывает.

– Таких воистину знающих и ясновидящих людей на Руси не так уж много, – продолжала хозяйка дома. – Не беспокойтесь – это не ведьмы и колдуны, а замечательные природные лекари, обладающие невероятным сверхъестественным даром целительства. Никодим Петрович и сам между прочим частенько к ней заглядывает. Вам решать, но если сочтёте уместным, мчитесь к ней что есть мочи и, передав поклон от Лизы Павловны, так меня зовут, просите о вспомоществовании.

Метель, к счастью, прекратилась. Названная деревня была Игнатию знакома. Располагалась она от родных мест на самом деле совсем близко, так что уже через час Игнатий придержал коня у четвёртого от начала дома.

Возле убогой, немного покосившейся избушки высились громадные сугробы, которые, казалось, никто никогда не разгребал. Однако из трубы на крыше домишки вилась тонкая струйка дыма. Начинало светать. Пробраться

к входу можно было, только преодолев глубокие снежные завалы. Большого труда для визитёра дело это привычное не составило – в санях всегда ждала своего череда лопата уникальной формы, смастерённая искусными руками Игнатия. Дверь перед посетителем распахнулась мгновенно, ему не пришлось даже стучать.

Перед ним предстала худенькая, невысокого росточка старушка с испещрённым сетью морщин лицом. На первый взгляд ей было лет сто. При всём при том манера говорить и двигаться выдавала в ней женщину относительно молодую, под пятьдесят, которую как бы насильно состарили некие злые духи.

Поразили Игнатия прежде всего глаза Панкратьевны. Они, казалось, источают какой-то огненный свет, будто новомодные электрические лампочки, какие он видал в поместье господ Сугряжских. Поклон от Лизы Павловны имел, вероятно, статус волшебного слова. Знахарка тут же согласилась отправиться на подмогу.

Через полчаса лихой, но подуставший селижаровский конь домчал сани до отчего дома. Родные и повитуха встретили неожиданную гостью вначале малоприветливо, но потом растаяли. Рассказ об отсутствии фельдшера всех ужасно расстроил. Состояние младенца не только не улучшилось, но и обострилось ещё больше. Ребёнок задыхался, временами переставая дышать. Конвульсии на тельце, по-прежнему с синеватыми пятнами, становились всё чаще. Авдотья и дети распухли от слёз.

– Не протянет, поди, и до вечера, штоб хоть денёк полный на свете белом пожить, – рассуждала сама с собой бабка повивальная.

Аграфена Панкратьевна внимательно осмотрела ребёнка и заключила:

– Пособить ещё можно. Только лечение будет тяжкое, закомуристое. Што б я ни делала, на всё ли согласны?

– На всё, на всё, матушка, – запричитали родители, даже не задумываясь о значении не совсем понятного слова.

– Тогда подай, Игнатий, корзину мою со склянками да два таза – с водой горячей и водой ледяной. Тряпки

чистые, какие есть. И давайте-ка все отседова, и тебя это, бабка, касается, – обратилась она к Степаниде. – И покуда не велю, возбраняется заходить сюда любому.

Родители с повитухой перебрались в сени, детей отправили в баню.

Битый час, не менее, оставалась целительница наедине с новорождённым. Обряды какие она совершала, так никто и не узнал. В сенях с трудом улавливались только обрывки её заговорных причитаний. Что-то вроде «умывать нервы, продувать глаза, выгонять горечь из головы, рук, живота, из сердца, печени, зелени, из шеи и позвоночника, из синих жил и красной крови». И вновь и вновь знакомое «Аминь, аминь, аминь», после чего все крестились.

И Авдотья, и муженёк её славный Игнатий, и тем более многоопытная Степанида уже потеряли всякую надежду на излечение. Но примерно в полдень 9 января, именно тогда, когда на Шлиссельбургском тракте в Питере раздался первый залп в безоружных демонстрантов и вся гапоновская идея установления прямой связи между государём и народом пошла прахом, селижаровское жилище оглушил пронзительный крик младенца. Дверь в сени распахнулась, и на пороге предстала Аграфена с кричащим малышом на руках.

– Жить будет, да не ахти каким простым будет житьё его, – молвила целительница и на мгновение задумалась. – С фортуной в прятки играть возжелает, да вот только как бы она сама его в бараний рог не скрутила. Вижу я наперёд, большим чиновником вроде околоточного надзирателя станет, порядок в народе наводить примется, бояться все его будут. И родителям своим даже спуску не даст. А проживёт ровно столько, сколько и мне господь отмеряет, – поведала она с сумрачным видом.

Счастливым родителям некогда было вдумываться в то, что наплела загадочная целительница.

В последующие дни здоровье сына Игнатиева быстро выправлялось. Задышал он полной грудью, хрипы прошли, пятна нехорошие на теле быстро исчезать начали, и

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31 
Рейтинг@Mail.ru