bannerbannerbanner
Пушкин. Духовный путь поэта. Книга первая. Мысль и голос гения

Евгений Костин
Пушкин. Духовный путь поэта. Книга первая. Мысль и голос гения

Начало (после 2) июня 1824 г. А. И. Казначееву. В Одессе. (Черновое). Перевод с франц.

Мне очень досадно, что отставка моя так огорчила Вас, и сожаление, которое вы мне по этому поводу высказываете, искренне меня трогает. Что касается опасения вашего относительно последствий, которые эта отставка может иметь, то оно не кажется мне основательным. О чем мне жалеть? О своей неудавшейся карьере? С этой мыслью я успел уже примириться. О моем жаловании? Поскольку мои литературные занятия дают мне больше денег, вполне естественно пожертвовать им моими служебными обязанностями. Вы говорите мне о покровительстве и о дружбе. Это две вещи несовместимые. Я не могу, да и не хочу притязать на дружбу графа Воронцова, еще менее на его покровительство: по-моему ничто так не бесчестит, как покровительство… На этот счет у меня свои демократические предрассудки, вполне стоящие предрассудков аристократической гордости.

Я устал быть в зависимости от хорошего или дурного пищеварения того или другого начальника, мне наскучило, что в моем отечестве ко мне относятся с меньшим уважением, чем к любому юнцу-англичанину, явившемуся щеголять среди нас своей тупостью и своей тарабарщиной.

Единственное, чего я жажду, это – независимости (слово неважное, да сама вещь хороша); с помощью мужества и упорства я в конце концов добьюсь ее. Я уже поборол в себе отвращение к тому, чтобы писать стихи и продавать их, дабы существовать на это, – самый трудный шаг сделан. Если я еще пишу по вольной прихоти вдохновения, то, написав стихи, я уже смотрю на них только как на товар по столько-то за штуку. – Не могу понять ужаса своих друзей (не очень-то знаю, кто они – эти мои друзья).

Сложное письмо, в котором главное – это потребность Пушкина в чувстве свободы (независимость!), невозможность примириться с тем, что он может зависить от прихотей тех или иных своих начальников. Пушкин вообще обладает тяжело совместимым со своей эпохой чувством свободы и независимости; почти никто из его современников не может стать вровень с ним в этом чувстве. Оно позволяет ему говорить с царями, как с равными ему людьми (хорошо известен тот факт, что во время аудиенции у Николая Первого в Москве в сентябре 1826 года он практически садится в присутствии императора, что вызвало неподдельный ужас придворных чинов, и вызвало умную усмешку самого императора: что, мол, возьмешь с этих поэтов), он не может понять странно-подобострастного отношения в высшем обществе к иностранцам. Да что там! – эта истинная с в о б о д а разлита во всем его творчестве, что и составляет его главную ценность и психологическую прелесть для сегодняшних читателей.

24–25 июня 1824 года. П. А. Вяземскому. Из Одессы в Москву.

…Тебе грустно по Байроне, а я так рад его смерти, как высокому предмету для поэзии. Гений Байрона бледнел с его молодостию. В своих трагедиях, не выключая и Каина, он уже не тот пламенный демон, который создал «Гяура» и «Чильд Гарольда». Первые две песни «Дон Жуана» выше следующих. Его поэзия видимо изменялась. Он весь создан был навыворот; постепенности в нем не было, он вдруг созрел и возмужал – пропел и замолчал; и первые звуки его уже ему не возвратились…

Говоря о Байроне в первой части своего суждения, Пушкин говорит, по сути, о себе. Он также сразу и ярко вспыхнул огнем дивного таланта. Может подспудно он боялся угасания своего дара, и мы дальше увидим, что такие опасения приобрели у него характер достаточно опеределенный: от этого его поиски в разных видах и жанрах литературы, занятие журналистской и издательской деятельностью.

О даре вдохновения Пушкин написал одни из лучших в мировой поэзии стихи:

 
И забываю мир – и в сладкой тишине
Я сладко усыплен моим воображеньем,
И пробуждается поэзия во мне:
Душа стесняется лирическим волненьем,
Трепещет и звучит, и ищет, как во сне,
Излиться наконец свободным проявленьем —
И тут ко мне идет незримый рой гостей,
Знакомцы давние, плоды мечты моей.
 

XI

 
И мысли в голове волнуются в отваге,
И рифмы легкие навстречу им бегут,
И пальцы просятся к перу, перо к бумаге,
Минута – и стихи свободно потекут.
Так дремлет недвижим корабль в недвижной влаге,
Но чу! – матросы вдруг кидаются, ползут
Вверх, вниз – и паруса надулись, ветра полны;
Громада двинулась и рассекает волны.
 

XII

 
Плывет. Куда ж нам плыть?
 
(Из стихотворения «Осень»)

Но любая приостановка, замирание вдохновения вызывает опасение, что дар может и не вернуться. В этом же письме есть и такое его замечание: «Давно девиз всякого русского есть чем хуже, тем лучше».

В приведенном отрывке из пушкинской «Осени» невообразимо прекрасен финал: вопрошание самого поэта у своего гения – куда же он его влечет? Что откроет в мире? Нельзя отделаться от впечатления, что Пушкин каким-то своим особым, «метафизическим» зрением увидел тот самый корабль национальной культуры и государственности, который все время определяет для себя вектор своего движения и не может выбрать что-то одно. Но, может быть, в этом своем постоянном вопрошании и кроется творческая самобытность русской жизни?

Июнь 1823 – июль 1824. В. Л. Давыдову. (Черновое). Кишинев – Одесса.

Люди по большей части самолюбивы, беспонятны, легкомысленны, невежественны, упрямы; старая истина, которую все-таки не худо повторить. Они редко терпят противуречие, никогда не прощают неуважения; они легко увлекаются пышными словами, охотно повторяют всякую новость; и к ней привыкнув, уже не могут с нею расстаться.

Этот абзац из чернового письма к В. Л. Давыдову Пушкин специально отчеркнул, думая, вероятно, перенести его в другое место. Это место сильно напоминает максимы, распространные именно во французской традиции и представленные именами Монтеня, Лабрюйера и Ларошфуко, которых, без сомнения, он читал в оригинале. Но это обобщение несколько иного плана, чем художественное замечание, или, того пуще, художественный образ, – это максима на русский лад с русским же скепсисом и известной категоричностью.

Первая половина ноября 1824 года. Л. С. Пушкину. Из Михайловского в Петербург.

Не забудь Фон-Визина писать Фонвизин. Что он за нехристь? Он русский, из прерусских русский.

Начало 20-х чисел ноября 1824 г. Л. С.Пушкину. Из Михайловского в Петербург.

Образ жизни моей все тот же, стихов не пишу, продолжаю свои «Записки» да читаю «Клариссу», мочи нет какая скучная дура!

Около 20 декабря 1824 года. Л. С. Пушкину. Из Михайловского в Петербург.

Христом и Богом прошу скорее вытащить «Онегина» из-под цензуры – слава, – деньги нужны. Долго не торгуйся за стихи – режь, рви, кромсай хоть все 54 строфы, но денег, ради Бога, денег!

В этом состоянии поиска постоянного источника доходов с Пушкиным может сравниться лишь Достоевский, который, за малым исключением последних лет своей жизни, в нем пребывал всю свою жизнь, стремясь обеспечить самому себе и своему семейству достойное проживание.

1825

25 января 1825. К. Ф. Рылееву. Из Михайловского в Петербург.

Бестужев пишет мне много об «Онегине» – скажи ему, что он неправ: ужели хочет он изгнать все легкое и веселое из области поэзии? Куда же денутся сатиры и комедии?.. Картины светской жизни также входят в область поэзии…

Согласен с Бестужевым во мнении о критической статье Плетнева, но не совсем соглашусь с строгим приговором о Жуковском. Зачем кусать нам груди кормилицы нашей? Потому что зубки прорезались?.. Ох! Уж эта мне республика словесности. За что казнит, за что венчает?

Замечена в русской критике, особенно ярко у Набокова, эта поразительная дружеская интимность пушкинской эпохи в отношениях между людьми одного круга, близких друг другу по умонастроению, литературным пристрастиям и просто… по уму. Суждению и обсуждению подвергается все, и в переписке не возникает ощущения, что она прерывается естественным образом на достаточно длительный срок – когда-то еще письмо, даже с оказией, дойдет до адресата через российскую почту, везомую русскими ямщиками по бесконечным просторам матушки-России, да пройдет (или не пройдет) через незаметную, но привиредливую цензуру? Но в таких паузах есть и свое преимущество, можно лучше обдумать содержание письма, создать вначале черновик, отложить его на день-другой, ввернуть какую-нибудь цитату, вспомнить подходящий пример, словом, написать по сути трактат, статью, мемуар – таковы были по существу внутренние жанры русского эпистолярия.

Переписка людей начала XIX века – это в полной мере литературная деятельность со своими законами не только эпистолярного жанра, но и эстетическими признаками – очерка, критического замечания, меланхолического эссе, исторического наблюдения.

Для Пушкина, помимо всех обозначенных выше пунктов, да и то не в полной мере, надо бы добавить – это философские максимы и трактаты, общественно-политические рассуждения, где одной из самых существенных черт выступает – постоянное внимание к вопросам литературы и искусства.

Об этом он думает постоянно. Основным материалом для него выступает прежде всего собственное творчество и его самооценка, взгляд (авто-рецепция) с поправкой на мнение и наблюдения публики, друзей прежде всего, а также просмотр созданного им через призму всей русской литературы – от древности до современников. Почти весь перечень прошлых и действующих русских литераторов упомянут в пушкинской переписке, почти всем розданы те или иные оценки. Кто-то удостоился развернутых суждений, кто-то одной строки, но все они были в сфере внимания поэта.

 

Но не только русская словесность интересовали Пушкина. Вся доступная ему европейская и мировая литература так или иначе, но подвергались оценке и рассмотрению поэта. К слову сказать, его суждения, как правило, отличались поразительной точностью и не потеряли своего значения до сих пор.

Также и русский язык, о чем мы упоминали выше, постоянно анализируется Пушкиным. Причем этот анализ сам по себе составляет отдельную страницу его публицистических и эстетических взглядов.

Конец января 1825 года. А. А. Бестужеву. Из Михайловского в Петербург.

Драматического писателя должно судить по законам, им самим над собою признанным. Следственно, не осуждаю ни плана, ни завязки, ни приличий комедии Грибоедова. Цель его – характеры и резкая картина нравов. В этом отношении Фамусов и Скалозуб превосходны. Софья начертана не ясно: не то, не то московская кузина. Молчалин не довольно резко подл; но нужно ли было сделать из него и труса?.. Теперь вопрос. В комедии «Горе от ума» кто умное действующее лицо? Ответ: Грибоедов. А знаешь ли, что такое Чацкий? Пылкий, благородный и добрый малый, проведшей несколько времени с очень умным человеком (именно с Грибоедовым) и напитавшийся его мыслями, остротами и сатирическими замечаниями. Все, что он говорит, очень умно. Но кому он говорит все это? Фамусову? Скалозубу? На бале московским бабушкам? Молчалину? Это непростительно. Первый признак умного человека – с первого взгляда знать, с кем имеешь дело и не метать бисера перед Репетиловым и тому под.

Не напоминает ли читателю это широко известное высказывание Пушкина что-то еще из русской литературы? А Пьер Безухов у Толстого? Не так ли и он в свете высказывает самые свои заветные мысли, не встречая никакой реакции, кроме явного удивления и недовольства. Так что Грибоедов открыл определенный психологический тип чудака-мыслителя, задающего свои вопросы направо и налево, не обращая внимания на адресата. Но для Пушкина, делающего критические замечания, с которыми автор «Горя от ума» может и не согласиться, важнее всего, чтобы его суждения дошли до Грибоедова. Поэт понимает, ч т о создал Грибоедов и дружески ему завидует. Он заканчивает в письме разговор о «Горе от ума» репликой: «Покажи это Грибоедову. Может быть, я в ином ошибся. Слушая его комедию, я не критиковал, а наслаждался…»

В самом конце письма Пушкин делает приписку, в которой говорится о реакции Бестужева на «Песнь о вещем Олеге» Пушкина. Там есть несколько нюансов, на которых хотелось бы остановиться подробнее. Он пишет:

«Тебе, кажется, «Олег» не нравится; напрасно. Товарищеская любовь старого князя к своему коню и заботливость о его судьбе есть черта трогательного простодушия, да и происшествие само по себе в своей простоте имеет много поэтического».

Парадигма смыслов этого отрывка крайне любопытна: товарищеская, любовь, заботливость, судьба, трогательность, простодушие, простота. Не правда ли, что соединение т а к и х слов на очень небольшой части текста говорит о чем-то более значительном, чем защита поэтом одного из своих творений?

Эта лексика инициирована не просто стилем подражания русским народным эпическим сказаниям, она отражает не только «чувствительность» в духе только-только умершего сентиментализма, но достаточно определенно и ясно выражает отношение поэта к неким ценностям онтологического свойства. Тем более, как он замечает далее, в этом (перечне этих чувств и состояний) есть немало поэтического. Это, собственно, отражение духовной топологии поэта, его устремленности к вещам простым, безусловным, дорогим для него и выступающими как серьезный предмет для творчества и размышлений.

Конец января – первая половина февраля 1825 года. Л. С. Пушкину. Из Михайловского в Петербург.

Жду шума от «Онегина»; покамест мне довольно скучно: ты мне не присылаешь Conversations de Byron, добро! Но, милый мой, если только возможно, отыщи, купи, выпроси, укради «Записки» Фуше и давай мне их сюда; за них отдал бы я всего Шекспира; ты не воображаешь, что такое Fouche! Он по мне очаровательнее Байрона. Эти записки должны быть сто раз поучительнее, занимательнее, ярче записок Наполеона, т. е. как политика, потому что в войне я ни черта не понимаю. На своей скале (прости Боже мое согрешение!) Наполеон поглупел…

Очаровательное место, говорящее о живом, постоянном интересе Пушкина к событиям политической и литературной жизни. Фуше, известный министр внутренних дел, служивший и при Бурбонах, и при Наполеоне, отличавшийся поразительным умениям всем угождать, был абсолютно беспринципным человеком, использовавший слабости людей и их пороки, стараясь знать все обо всех – мог ли Пушкин пройти мимо такого материала?

Пушкин был очень любопытным человеком в том отношении, что его интересуют всякого рода особенности в поведении и взглядах человека; одна из главных, не видных сразу, его тем – это скрытые пружины истории, поведения исторических деятелей. Об этого его постоянный интерес к Наполеону, Байрону, который был не только поэтом, но и участником борьбы Греции за свое освобождение от османского владычества, Фуше, парижскому палачу Самсону и т. д.

Интеллект Пушкина как бы не знает никаких ограничений в плане предписаний того, чем ему стоит заниматься и о чем думать. Та свобода, которая составляет квинтэссенцию его человеческой сущности и которая так ярко была выражена в его творчестве, есть отражение его уникальной человеческой индивидуальности с невиданными для своей эпохи степенями духовной и мыслительной свободы. Еще вопрос – смог ли русский человек, следующий ему в рамках историко-культурной парадигмы, в самых высших своих проявлениях от Толстого и Достоевского до Чехова и Блока, приблизиться к этому, уже достигнутому Пушкиным, уровню подлинной человеческой свободы?

23 февраля 1825 года. Н. И. Гнедичу. Из Михайловского в Петербург.

Брат говорил мне о скором совершении Вашего Гомера. Это будет первый классический, европейский подвиг в нашем отечестве (черт возьми это отечество). Но отдохнув после «Илиады», что предпримите Вы в полном цвете гения, возмужав во храме Гомеровом, как Ахилл в вертепе Кентавра?..

Когда Ваш корабль, нагруженный сокровищами Греции, входит в пристань при ожиданьи толпы, стыжусь Вам говорить о моей мелочной лавке № 1. – Много у меня начато, ничего не кончено. Сижу у моря, жду перемены погоды.

Пушкин – человек широчайшего кругозора; ему важно, что должен появиться в русской культуре перевод бессмертных поэм Гомера, и он пристально следит за работой Н. Гнедича. Вот этот диапазон пушкинских состояний, в том числе и интеллектуального рода, когда от самых легких и фривольных стихов поэт в д р у г переходит к темам самым серьезным, беспрестанно поражал его собеседников и друзей: столь необычна была эта духовная подвижность его гения, вмещающая в себя практически все, что доступно человеческому восприятию.

Восклицания Пушкина о «своем отечестве» в критическом ключе также характерны для его переписки, и они не должны нас удивлять и тем более не нужно в них видеть не-патриотическую позицию поэта. Напротив, не раз было замечено в русской культуре и истории, что наиболее горькую правду и серьезные нарекания по поводу устройства жизни в России – от свободы слова до общественных перспектив, высказывали как раз истинные патриоты и приверженцы своего отечества.

24 марта 1825 года. А. А Бестужеву. Из Михайловского в Петербург.

Твое письмо очень умно, но все-таки ты неправ, все-таки ты смотришь на «Онегина» не с той точки, все-таки он лучшее произведение мое. Ты сравниваешь первую главу с «Дон-Жуаном». – Никто более меня не уважает «Дон-Жуана» (первые пять песен, других не читал), но в нем нет ничего общего с «Онегиным». Ты говоришь о сатире англичанина Байрона и сравниваешь ее с моею, и требуешь от меня таковой же! Нет, моя душа, многого хочешь. Где у меня сатира? О ней и помину нет в «Евгении Онегине». У меня бы затрещала, если б коснулся я сатиры…

Вот вам и ответ на последующие (по времени) восклицания в основном западных исследователей русской литературы, что Пушкин является подражателем Байрона. Он ранее других своих критиков прямо ответил на этот вопрос – никакого подражания. Что же касается общего духа их поэзии – Пушкин, конечно, находится в едином пространстве с Байроном грандиозной для развития человеческой личности эпохи романтизма в Европе, о чем он сам не раз упомянет в своей переписке и литературных статьях.

Другая линия в этом письме – это тикающие исторические часы, которые сейчас известны поминутно: готовится восстание декабристов, друзья Пушкина, в том числе и те, с кем он переписывается, обдумывают самые смелые идеи общественного переустройства России. Никто пока еще на этот момент не знает, когда, где, в каком виде все будет происходить. Но история уже начала свой ход в этом направлении, и пушкинский «Борис Годунов» будет ответом поэта на главнейшие вопросы исторической жизни России.

В этом же письме:

Ошибаться и усовершенствовать суждения свои сродно мыслящему созданию. Бескорыстное признание в оном требует душевной силы.

Мы запомним это на будущее.

7 апреля 1825 года. П. А. Вяземскому. Из Михайловского в Москву.

Нынче день смерти Байрона – я заказал с вечера обедню за упокой его души. Мой поп удивился моей набожности и вручил мне просвиру, вынутую за упокой раба божия боярина Георгия. Отсылаю ее к тебе.

Конец мая – начало июня 1825 г. А. А. Бестужеву. Из Михайловского в Петербург.

Ободрения у нас нет – и слава Богу! (Пушкин цитирует статью А. Бестужева «Взгляд на руссийскую словесность в течение 1824 и начала 1825 годов» – Е. К.) отчего же нет? Державин, Дмитриев были в ободрение сделаны министрами. Век Екатерины – век ободрений; от этого он еще не ниже другого. Карамзин, кажется, ободрен; Жуковский не может жаловаться, Крылов также. Гнедич в тишине кабинета совершает свой подвиг; посмотрим, когда появится его Гомер. Не неободренных вижу только себя да Баратынского – и не говорю: слава Богу!…

Мы можем праведно гордиться: наша словесность, уступая другим в роскоши талантов, тем пред ними отличается, что не носит на себе печати рабского унижения. Наши таланты благородны, независимы… Причина ясна. У нас писатели взяты из высшего класса общества. Аристократическая гордость сливается у них с авторским самолюбием.

Вот письмо, в котором выражена одна из самых острых и больных для Пушкина тем – поэт и власть, он и царь (пока еще Александр I). Лелея и любя свое древнее шестисотлетнее дворянство, он не может не воспринимать себя ровней высшему свету, лучшим русским фамилиям, но вот заноза – стихотворство, он – профессиональный писатель и журналист, добывающий себе денег пером, да и что там возьмешь или получишь от разоренных отцом имений… Это реальное противоречие всей пушкинской жизни, которое он смог разрешить даже не своей смертью, но сутью своего творчества, гением своей музы, которая проинтегрировала в себя все мыслимое и немыслимое в русской истории и русской литературе, русском характере и русском уме, став самым популярным и раскупаемым писателем в России и особенно в СССР. (Интересно вообразить, как могло бы быть капитализировано его наследие в финансовом смысле за прошедшие почти два века – Пушкин точно был бы доволен ситуацией как практический человек). Но ведь как больно было ему слышать после балов – карету камер-юнкера Пушкина! – в то время, как он хотел, чтобы звучало – «поэта!»

Жена (это будет через каких-то 10 лет, камер-юнкера он получит в 1834 году) мечтала о его камергерстве, не понимая, что одно только ее желание этого не могло его не унижать. Так, по-своему, Пушкин заложил фундамент этой одной из самых жестких коллизий будущей русской литературы: Толстой и целый ряд русских императоров, Достоевский и Николай I (каторга); в советскую эпоху: Ленин и Маяковский, Сталин и – Пастернак, Мандельштам, Шолохов, Платонов, Булгаков, Ахматова, Зощенко, советская власть и – Солженицын, Твардовский, Евтушенко, Бродский и множество других прекрасных писателей. Они или разрешали эту коллизию и брали верх разными путями – от ведения открытой борьбы (Солженицын!) до примирения, сдачи позиций и эмиграции, или ей подчинялись с роковыми последствиями для творчества.

И ободрение, выражаясь пушкинским словом, бесконечной когорты приближенных к власти советских писателей произвело разрушительный эффект самого беспощадного толка – где все эти бесконечные тома, эвересты книг писателей типа маркова? Был писатель (писатели) и нет его (их), ни книг, ни названий, ни памяти, ни читателей.

 

Пушкин говорит простую и понятную для нас сейчас вещь – покровительство или одобрение для истинного таланта не имеет никакого значения, оно может помочь, но может и помешать. Он замечает там же:

«Но Тасс и Ариост в своих поэмах следы княжеского покровительства. Шекспир лучшие свои комедии писал по заказу Елизаветы. Мольер был камердинером Людовика; бессмертный «Тартюф», плод самого сильного напряжения комического гения, обязан бытием своим заступничеству монарха; Вольтер лучшую свою поэму писал под покровительством Фридерика… Державину покровительствовали три царя…»

Первые числа (не позже 8) июня 1825 г. А. А. Дельвигу. Из Михайловского в Петербург.

По твоем отъезде перечел я Державина всего, и вот мое окончательное мнение. Этот чудак не знал ни русской грамоты, ни духа русского языка… Он не имел понятия ни о слоге, ни о гармонии – ни даже о правилах стихосложения… Что ж в нем: мысли, картины и движения истинно поэтические; читая его, кажется, читаешь дурной, вольный перевод с какого-то чудесного подлинника. Ей-богу, его гений думал по-татарски – а русской грамоты не знал за недосугом. Державин со временем переведенный, изумит Европу, а мы из гордости народной не скажем всего, что мы знаем о нем… Гений его можно сравнить с гением Суворова – жаль, что наш поэт слишком часто кричал петухом…

Пушкин раз за разом возвращается к своей мысли о «неразвитости» российской словесности (в одном месте он скажет совсем уж сильно – ничтожестве), одновременно понимая и видя свою роль в преодолении ее известной отсталости по сравнению с западноевропейской литературой – французской, немецкой, английской. Но Пушкин также видит ту глубину в русской словестности, которую не может скрыть ни отсутствие стилистической гладкости, ни незнание законов стихосложения; художественная необработанность располагается рядом с чудесной природной гениальностью, которая непременно изумит Европу, когда писатели вроде Державина будут переведены на европейские языки.

Может показаться, что в Пушкине говорит больше патриот (в самом исконном смысле этого слова), и это будет правдой, но в нем больше говорит тонкий критик и ценитель законов развития литературы. Можно без преувеличения сказать, а дальнейший наш разбор только подтвердит это, что Пушкин явился и первым литературным критиком, который изъяснял и себе и умной русской читающей публике не отдельные красоты и совершенства отдельных же писателей, но наблюдая закономерности и общие принципы развития русской литературы в целом.

13 июля 1825 г. П. А. Вяземскому. Из Михайловского в Царское село.

Сейчас прочел твои замечания на замечания Дениса на замечания Наполеона – чудо-хорошо! Твой слог, живой и оригинальнывй, тут еще живее и оригинальнее. Ты хорошо сделал, что заступился явно за галлицизмы. Когда-нибудь должно же вслух сказать, что русский метафизический язык находится у нас еще в диком состоянии. Дай Бог ему когда-нибудь образоваться наподобие французского (ясного точного языка прозы, т. е. языка мыслей). Об этом есть у меня строфы три и в «Онегине.

Мы привели эти строфы из «Евгения Онегина» чуть выше. Но важно обратить внимание, что Пушкин опять и опять возвращается к одной из важнейших для него тем – как развить русский язык «наподобие» французского, то есть добавить ему мыслей, ясности, точности. Собственно, в упоминании о п р о з е есть уже и указание на необходимость поворота Пушкина к собственным прозаическим опытам. И не только в плане открытия героев, развития жанров русской прозаической литературы – но в плане развития «русской метафизики», русской мысли.

У Пушкина везде – в переписке, литературно-критических статьях, в произведениях – пробивается эта потребность, нужда в дополнительных возможностях русского языка, связанных с выражением тех мыслей, на которые русский язык пока еще не способен. Он, язык, находится в периоде своего становления, нащупывания своего истинного пути. Удивительно, но именно Пушкин ощущает эту проблему именно как проблему и задачу национального масштаба.

Чего надобно добавить в русский язык, о котором он замечал ранее, что при всей его «дикости», в нем есть некая «библейская похабность», от которой также отказываться не след, так как через нее и выражается витальная сила русской мысли, пусть и в неметафизическом пока виде? Но этого ему мало, он жаждет точного высказывания, и для этого надобна проза, которая требует «мыслей и мыслей», как он напишет позже, а поэзия «должна быть глуповата», с легкой улыбкой добавит он.

И ведь именно в это время он работает над трагедией «Борис Годунов», после которой он имел полное право вскричать – «Ай да, Пушкин, ай да, сукин сын!», потому как такой концентрации мысли о русской истории, о Руси, о русском пути в мировой истории, о судьбе человека в космическом холоде государственного пространства еще в русской литературе не было.

21 июля 1825 г. Анне Н. Вульф. Из Михайловского в Ригу. Перевод с франц.

Каждую ночь я гуляю по саду и повторяю себе: она была здесь – камень, о который она споткнулась, лежит у меня на столе, подле ветки увядшего гелиотропа, я пишу много стихов – все это, если хотите, очень похоже на любовь, но клянусь вам, что это совсем не то. Будь я влюблен, в воскресенье со мною сделались бы судороги от бешенства и ревности, между тем мне было только досадно, – и все же мысль, что я для нее ничего не значу, что, пробудив и заняв ее воображение, я только тешил ее любопытство, что воспоминание обо мне ни на минуту не сделает ее ни более задумчивой среди ее побед, ни более грустной в дни печали, что ее прекрасные глаза остановятся на каком-нибудь рижском франте с тем же пронизывающим сердце и сладострастным выражением, – нет, эта мысль для меня невыносима; скажите ей, что я умру от этого, – нет, лучше не говорите, она только посмеется надо мной, это очаровательное создание. Но скажите ей, что если в сердце ее нет скрытой нежности ко мне, таинственного и меланхолического влечения, то я презираю ее, – слышите? – да, презираю, несмотря на все удивление, которое должно вызвать в ней столь непривычное для нее чувство.

Вот как Пушкин ведет осаду дамы (А. П. Керн, ставшей одним из сердечных увлечений поэта), при посредстве ее подруги, с которой она отправилась вместе в Ригу. Вся сила эмоций и романтической лексики направлена на предмет обожания, именно что обожания, а не любви, о чем пишет сам Пушкин. Многочисленные тонкие приемы («увядший гелиотроп», появляется в связи с нею «много стихов») привлечения к себе внимания предмета страсти, прямые обращения, украшенные словами самого решительного рода – «пронизывающим сердце», «умру» и т. п. Все красоты классического любовного, обольщающего письма использует поэт.

25 июля 1825 г. А. П. Керн. Михайловское. Перевод с франц.

Ваш приезд в Тригорское оставил во мне впечатление более глубокое и мучительное, чем то, которое некогда произвела на меня встреча наша у Олениных. Лучшее, что я могу сделать в моей печальной деревенской глуши, – это стараться не думать больше о вас. Если бы в душе вашей была хоть капля жалости ко мне, вы тоже должны были бы пожелать мне этого, – но ветренность всегда жестока, и все вы, кружа головы направо и налево, радуетесь, видя, что есть душа, страждущая в вашу честь и славу. Прощайте божественная; я бешусь и я у ваших ног.

Снова берусь за перо, ибо умираю от тоски и могу думать только о вас.

Истинно, что предмету такой страсти и мог посвятить Пушкин свои бессмертные строки «Я помню чудное мгновенье», но нас тут же останавливает знание о том, что, пиша к приятелям своим, он не преминул о данном предмете своего увлечения упомянуть, как о «блуднице вавилонской». Тот разрыв между «страстью волочения» за особами другого пола, которой Пушкин предавался с упоением и был истинный знаток этого дела, – и практическим, обыденным отношением к покоренной им женщине не должен нас смущать. Поэтические строки, вызванные к жизни объектом его чувств, конечно же, имеют более расширительный смысл, чем соотнесение строк данного стихотворения с конкретной женщиной. Это стихи о преображении души человека, находящегося под влиянием любовного чувства, – они в определенном смысле имеют отношение ко всем «ста тринадцати», как Пушкин писал в одном из своих писем, влюбленностям. В этом тексте, странным и непонятным образом, отражено гораздо больше черт и настроения его будущей «мадонны», с которой он еще не знаком, жены – Натальи Николаевны Гончаровой, чем Анны Петровны Керн, которая была весьма благосклонна и к друзьям Пушкина – и к С. Соболевскому, и к А. Вульфу.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22 
Рейтинг@Mail.ru